Ли Бо
Дух старины


Уж боле нет былых Великих Од,

Кто их создаст теперь, когда я стар?

Как пали «Нравы»!

Лишь бурьян растет

На тех полях, где были битвы царств,

Друг друга пожирали тигр, дракон,

Покуда не сдались безумной Цинь.

В стихах давно утрачен чистый тон,

Лишь Скорбный человек восстал один,

Ян Сюн и Сыма Сянжу в те года

Поддерживали вялую волну,

Но взлетов и падений череда —

И вновь канон стиха пошел ко дну,

А с завершеньем времени Цзяньань

В узорах слов и вовсе гибнет смысл.

Воспряла Древность только в доме Тан,

Все снова стало ясным и простым,

Талантам многим к свету путь открыт,

Резвятся рыбками в кипенье волн,

Созвучьем тела с духом стих звенит,

Как полный звезд осенний небосклон.

«Отсечь и передать» высокий смысл

Обязан я, чтоб гаснуть свет не мог.

Мечтаю, как Учитель, кончить мысль

Лишь в миг, когда убит Единорог.





Это одно из центральных стихотворений цикла. Оно написано уже в зрелые годы, и в нем поэт формулирует свой эстетический идеал. Ли Бо сетует, что высокая поэзия давно погребена в междоусобицах мелких царств и нет подобного Конфуцию мудреца, который, пользуясь его методом «отсечь» лишнее и «передать» лучшее, мог бы составить канон, оставив потомкам лишь то, что несет высокий смысл. Образцом для подражания, утверждает поэт, является классическая древность «Канона поэзии» («Ши цзин»; упоминаемые «Нравы» — один из его разделов) и несколько более поздних шедевров. Далее Ли Бо рисует идиллическую картину возрождения поэзии в период правления современной ему династии Тан и выражает страстное желание участвовать в этом процессе до последнего мгновения жизни, отложив кисть лишь по завершении своего труда, как Конфуций, который, согласно преданию, сделал это в тот миг, когда охотниками был затравлен мифический зверь Единорог.

Большая Жаба в Высшей Чистоте

Набросилась на Яшмовый Чертог,

Душа златая гаснет в черноте,

Бледнеет в небесах лучей поток.

В Пурпурных таинствах — зловещий Змей,

Зарю восхода поглотила мгла,

Нам тучи обещают сумрак дней,

И темень вещный мир обволокла.

Та, что в «Глухих вратах» заточена,

Теперь одна, ее глава седа.

Тля ест цветы, и гибнут семена,

Небесным хладом снизошла беда.

Гнетуща ночь, ее конец не близок,

И слезы грусти увлажняют ризы.





Поэтическая аналогия между луной, теряющей свое сияние в час затмения (по мифологическим представлениям, ее пожирает небесная жаба), зловещим мраком, павшим на землю, смутой, возникшей при дворе государя («Пурпурные таинства»), и отринутой наложницей, заточенной в глухой дальний дворец. Фабула может быть связана с двумя реальными событиями 724 г. (12-й год периода Кайюань): в 7-м месяце произошло затмение луны, и в этом же месяце от двора была удалена впавшая в немилость императрица Ван. Однако стихотворение сейчас датируют более поздним периодом и в образе отставленной наложницы видят намек поэта на самого себя — он уже покинул государеву службу, разуверившись в возможности воплотить свои идеалы государственного служения.

Правитель Цинь собрал все шесть сторон,

Могуч, как тигр, непобедим герой!

Мечом пронзает тучи в небе он,

Вассалы все спешат к нему толпой.

Ниспосылает Небо свет идей,

И льется мудрых замыслов поток:

Перековал мечи в «Златых людей»,

Открыл врата заставы на восток,

Воздвиг на Гуйцзи знак высоких дел,

С террас Ланъе на мир воззрился сам,

А каторжанам строить повелел

Себе гробницу на горе Лишань;

Послал за Эликсиром вечных лет —

Во мгле сокрытое родит печаль;

На берег моря взял свой арбалет —

Убить кита, что на пути лежал:

Как пять святых вершин, тот вдруг возник,

Громоподобные подъяв валы,

Уходит в небеса его плавник,

Сокрыв Пэнлайский холм в морской дали.

Взял на корабль Сюй Фу веселых дев…

Не отыскал он Зелья в тех морях,

И в глубь тяжелую земных слоев

Лег саркофаг златой и хладный прах.





Недолго прослужив при дворе, Ли Бо убеждается, что деяния даже таких государей, как объединитель страны Цинь Шихуан, казавшиеся поначалу «вдохновленными Небом», завершаются «хладным прахом», и ничем иным. В стихотворении предстает контраст между высокими помыслами и бренностью жизни, мишурой.

С Посланьем Высшим Феникс прилетел,

Небесной глубины прорезав синь,

Но был отвергнут — вот его удел,

Не приняли посланье в Чжоу-Цинь.

Отчаявшись, брожу по свету я,

Бездомный, одинокий человек.

Мне так нужна Пурпурная ладья —

Мирскую пыль отрину я навек.

В дали морей, на крутизне вершин,

У Чистой речки сурик бы найти,

На пик Далоу восхожу один,

Откуда в высь бессмертных сонм летит.

Их тени исчезают в вышине,

Вихрь-колесница не вернется в мир…

Боюсь, с мечтой расстаться надо мне,

Я опоздал принять сей Эликсир,

Смотрю в зерцало, вижу — седина.

Простите, те, кто взмыл на Журавлях,

Давно меня покинула весна,

Ушла в тот край, где персики в цветах.

В Град Чистоты бы вознестись — туда,

Где, как Хань Чжун, останусь навсегда.





Удалившись из императорской столицы, Ли Бо в районе Осенних плесов — у Чистого ручья, на горе Далоу — искал волшебные компоненты даосского эликсира бессмертия. В стихотворении «Со Сяху» («Ночую у озера Креветок»), написанном одновременно с этим, он рассказал, как провел ночь на лодке искателей сурика — исходного минерала для приготовления пилюль бессмертия, приняв которые человек на журавле (или аисте, лебеде, гусе) возносится навеки в небесную обитель бессмертных. В обретении иной жизни поэт видит компенсацию своим земным неудачам. Волшебным Фениксом устремился он в свое время в столицу (ее метоним в стихотворении — «Чжоу-Цинь») на зов императора, но мечты оказались тщетными.

Зеленых кущ Великой Белизны

Не покидает сонм ночных планет.

Три сотни ли до неба пройдены —

И ты отбросил этот мир сует.

Черноволосый старец под сосной

В снегах, укрывшись тучей, возлежит,

Словам, улыбкам чужд его покой,

В пещере скальной — сокровенный скит.

Я припадаю к праведным стопам,

Молю раскрыть мистический секрет.

Уста раздвинув, наконец, он сам

Мне говорит про Зелье вечных лет.

Запечатлев слова в моей душе,

Исчез, как огнь небесный, в вышине.

Смотрю наверх — и не узреть уже,

Все чувства всколыхнулись вдруг во мне.

Теперь приму волшебный Эликсир

И навсегда покину этот мир.





В стихотворении описывается встреча со святым старцем, обретшим высшее совершенство ощущений и способность переноситься в иные пространственно-временные миры. Создано в то время, когда Ли Бо, прослужив почти два года придворным стихотворцем в почетной должности члена Академии Ханьлинь, подал прошение об отставке, видя, что двор не приемлет его как советника государя, о чем он мечтал.

Степной скакун не любит горный юг,

А южной птице — север край чужой.

Там, где рожден, — твоих привычек круг,

Твоя порода и обычай твой.

Заставу миновав Гусиных врат,

К Дракону устремив свой тяжкий бег,

Не видит света средь песков солдат,

А с варварского неба сыплет снег.

В фазаньих перьях поселилась вошь,

Бойца ведет на бой пурпурный стяг.

Но в этих битвах славы не найдешь

И преданность не выразишь никак.

Вот так же Ли «Летучий» — до седин

Сидел в глуши окраинных глубин.





Противопоставление севера и юга, подчеркивание их конфликтности у Ли Бо встречается неоднократно, причем с автобиографическими акцентами: он сам прибыл в столицу из южной области Шу. Горечь непризнанного солдата тоже проникнута личными мотивами, очерченными упоминанием «летучего генерала» Ли, по преданию — предка поэта.

В былые дни на Журавле святой,

Что Высшей Чистоты сумел достичь,

За облаков лазурной пеленой

Всем возвестил? что это он, Ань Ци.

Два отрока прекрасных по бокам,

Свирель Пурпурным Фениксом поет.

И тени уж не стало видно нам,

Лишь Неба глас возвратный вихрь несет.

Я, голову воздев, гляжу вослед,

Как он звездой летучею исчез…

Вкусить бы трав, чей золотистый цвет

Дарует вечность, как у тех небес.





Лишь осенью 742 г. Ли Бо получит долгожданный вызов от императора, а пока он путешествует, поднимается на священную гору Хуашань и лишь мечтает о столице. Отсюда и идет акцент на небесном в противопоставлении земному.

Сяньян. Весны начальной яркий свет

Дворцовых ив стволы позолотил.

Кто это там в зеленый плат одет?

Повеса, торгашом когда-то был,

Теперь хмельным и важным ходит он

И лошадь белую гоняет вскачь,

Отвешивают встречные поклон

Тому, кто не упустит миг удач.

А вот — Цзыюнь: далек от важных дел,

Он только оды тополям слагал

И, слабый телом, вовсе поседел,

Пока о Сокровенном написал.

Как жаль, что выбросился он в окно…

Повесе это было бы смешно.





Цзыюнь (поэт и философ Ян Сюн) — одна из канонических для Ли Бо фигур прошлого, и он подчеркивает его ортодоксальную чистоту, выразившуюся в создании философского трактата «Великое Сокровенное» вдали от государева служения, противопоставляя это внутренней пустоте близкого ко двору «повесы».

Приснился раз Чжуану мотылек,

Который сам Чжуаном стал при этом.

Коль он один так измениться смог,

Что говорить о тысячах предметов?

Вздымается Пэнлай над зыбью вод,

Окажется потом на мелководье,

А бывший князь у Зеленных ворот

Выращивает тыквы в огороде.

В деньгах, почете — постоянства нет.

К чему тогда вся суета сует?!





Ли Бо проводит мысль о мимолетности земного бытия, неустойчивости и бесконечной переменчивости форм, ничтожности устремлений к власти и богатству — преходящих, как судьба древнего князя, ставшего огородником, или как неустойчивые формы мотылька и видящего его во сне человека. Даже мифический остров бессмертных Пэнлай вдруг может оказаться не посреди Восточного моря, а на мелководье. Все это — одна из постоянных тем творчества Ли Бо, особенно позднего периода.

Лу Лянь был всем известный книгочей,

В былое время живший в царстве Ци.

Так перл луны, восстав со дна морей,

На землю изливает свет в ночи.

Он слово молвил — отступила Цинь,

В веках предела славе нет такой.

Послал ему свой дар властитель Пин —

С усмешкою отверг его герой.

Как он, я суете мирской не рад,

Отброшу прочь чиновничий наряд.





Поэт славит истинного государственного деятеля, чьи идеальные поступки невозможно оценивать преходящими мерками частного вознаграждения. Суетная мимолетная известность не может удовлетворить самого поэта с его высокими замыслами государственного управления.

В Восточной Бездне тонет Хуанхэ,

А в Западной — полдневное светило.

Что мы лучам, стремительной реке,

Своим путем влекомым скрытой силой?!

Уж я не тот, каким бывал весной,

Я поседел к осеннему закату.

Жизнь человека — не сосна зимой,

Несут нам годы многие утраты…

Мне б на Драконе к тучам улететь,

Впивать в сиянье вечном солнца свет!





Ли Бо уже однажды побывал в Чанъани, где пытался пробиться ко двору, но не помогла даже протекция императорского зятя. Ему сорок лет, он ощущает этот возраст как осень, он, несомненно, помнит мысль Конфуция о том, что человек, к сорока годам не занявший достойной должности, уже не добьется успеха, и завершает стихотворение мечтой об иных пространствах — космических, вечных. В природе все следует неотвратимым законам: реки текут на восток, солнце садится на западе, сосна противостоит зимним холодам, человек стареет. Ах, расстаться бы с земным бытием, взвиться из тьмы к свету Неба! Образ стойкой к холодам сосны еще живет в нем, поддерживая надежду. И действительно, через год он был призван государем, хотя вскоре после этого поэта вновь постигло разочарование.

Сосна и кипарис — прямы душой,

К нарядам ярких слив их не влечет.

Велик и славен Янь Цзылин, с удой

Ушедший на брега бездонных вод.

Сокрылся, как летучая звезда,

Его душа, что облачко, вольна,

Простившись с государем навсегда,

Вернулся в горы, где цветет весна.

Ветр чистоты по миру пролетел,

Таких высот другим достичь нельзя,

Вздыхать и восхищаться — мой удел,

В глуши крутых отрогов поселясь.





Ли Бо написал это стихотворение, либо уже покинув столицу, отказавшись от государевой службы, либо еще в Чанъани, но уже ощущая неудовлетворенность тем, что его придворные функции совершенно неадекватны его таланту и широкомасштабным замыслам. Оттого-то в качестве образца он вспоминает древнего отшельника, отказавшегося служить государю, не отвечающему нормативным каноническим представлениям о «Сыне Неба».

Когда Цзюньпин отринул мира плен

И без Цзюньпина бренный мир оставил, —

Прозрел он ряд Великих Перемен

И сущего всего Первоначало.

Суждений Дао нить сплетал в тиши,

За полог пустоты проникнув чувством,

Ведь всуе Цзоуюй не поспешит,

Глас Юэчжо не раздается чудный.

Взнести до солнца имя свое смог,

Но кто его узрит в потоках звездных?

Ведь гость морской от нас уже далек,

И некому постичь безмолвья бездны!





Воздвигнутые на конфуцианских идеях служения праведному государю иллюзии Ли Бо потерпели крах, и на первый план выходит образ мудрого даоса, отстраненного от мирской суеты. Каноны, которые он познает, должны спасти мир. Его высокое имя возносится к самому солнцу — но кому в суетном мире дано узреть эту мудрость?

Одни пески у северных застав,

Надолго обнажились рубежи.

Над грустной желтизной осенних трав

С высокой башни взгляд мой вдаль бежит:

Селений приграничных стерся след,

Безлюден город в пустоте земли,

Костей белесых грудам столько лет,

Что уж давно бурьяном поросли.

Из-за кого, спрошу, сей край страдал?

«Гордец Небесный» нас терзал войной.

Разгневался наш мудрый государь,

Под барабан солдат отправил в бой.

Былой согласья свет померк во зле,

Войскам вослед тревога поднялась,

И тьмы людей скорбят по всей земле,

Ручьями слезы льются в горький час.

Солдат печаль объемлет все сильней —

Кто жатвою займется на полях?

В край варваров отправили парней,

Но как же тяжко им служить в горах!

Ли My давно покинул этот мир,

Шакалы, тигры здесь справляют пир.





Война — зло, утверждает поэт, она разрушает гармонию мирной жизни, но это зло неизбежно, поскольку существуют «варвары», усмирить которых можно лишь силой. Здесь стоит заметить, что в другом стихотворении (№ 34) Ли Бо вспоминает «идеального правителя» Шуня, который в свое время сумел это сделать без кровопролития.

Советнику Го Вэю яньский князь

Построил золоченые чертоги.

Цзюй Синь из Чжао прилетел тотчас,

Сам Цзоу Янь явился на пороге.

А те, чья слава нынче высока,

Меня, как пыль дорожную, откинут.

Потратят на забавы жемчуга,

А мудрецу — довольно и мякины?!

Что ж, Желтым Журавлем, чей путь высок,

Взлечу я в выси неба, одинок.





Ли Бо только что побывал в Чанъани, но императорский двор его не принял, и он вспоминает исторический прецедент, когда дальновидный правитель для укрепления своего царства пригласил мудрецов из соседних краев. А непонятому поэту остался путь священного Журавля, гордо витающего в небесах в одиночестве.

Одухотворены мечи-Драконы,

Узорчато сверкают серебром,

Слепят и небо, и земное лоно,

Стремительны, как молния, как гром.

Ножны златые только меч покинет —

Его порывам вдаль преграды нет.

Но кто сумеет оценить их ныне,

Когда Фэн Ху покинул этот свет?!

Ни десять тысяч чжанов водной бездны,

Ни тысячи слоев крутых высот

Вовек не разлучат мечей чудесных,

Собрата горний дух всегда найдет.





Написано в тот же период, что и предыдущее стихотворение, — после неудачной попытки попасть на высочайшую аудиенцию. Однако у поэта еще сохраняются надежды, ибо император, как и сам поэт, — это «высшая духовная сущность», «горний дух», и они, как древние волшебные мечи, в конце концов сумеют найти друг друга.

Как пастушок на той горе Златой

В туманный Пурпур влился на века,

И я бы шел дорогою такой,

Да волос сед уже у старика.

Хлопочут те, кто и пригож, и юн.

Что им дает мирская суета?

Лишь Зелье из побегов древа Цюн

Вдохнет святую душу навсегда.





Ли Бо сорок семь лет, он испытал множество разочарований, мечта служения государю разбилась о суетность бренного мира, и ему начинает казаться, что для него утрачена и возможность, вкусив плодов святого древа Цюн на горе Куньлунь, перейти в иные, вечные пространства «туманного Пурпура», где обитают даоские бессмертные святые.

Весна приносит на Небесный брод

Цветущих слив и персиков восторг,

Но то, что поутру еще цветет,

Под вечер уплывает на восток.

Один поток другим течет вослед,

На смену прошлым новый век идет,

Кто был вчера, уж тех сегодня нет,

И всех к мосту влечет за годом год:

Развеет дымку утренний петух —

Вельможи во дворец спешат толпой,

Пока последний лучик не потух

На середине башни городской.

Небесный свет в уборах отражен,

Когда выходят из дворцовых врат,

Конь под седлом — стремительный Дракон,

И удила злаченые горят.

Шарахаются путники с дорог,

Надменный дух превыше Сун-горы.

А в теремах расставлен ряд треног —

Их дома ждут обильные пиры

И пляски Чжао, аромат румян,

Напевы Ци и звуки чистых флейт,

Тенистый пруд, игруньи-юаньян

В тиши дворцов, куда не входит свет.

Им кажется — продлится сто веков

Та ночка, что в веселье проводил.

Уж кто добился — не уйдет с постов,

Уходят те, кто что-то натворил.

И больше не придет к ним желтый пес,

Им кровью воздала Зеленый Перл.

А кто из них, расплетши пук волос,

Как Чи-Бурдюк, в челне б уплыть посмел?!





К вельможным забавам поэт относится с презрением, как к ничтожной суетности, за что с неизбежностью следует высшая расплата (эта мысль заложена в аллюзиях — «желтый пес» и «Зеленый Перл»), и противопоставляет им гордый поступок древнего чиновника, который демонстративно расплел официальную прическу, положенную служивым людям, и удалился от недостойного государя в вольность «рек и озер».

На западе есть Лотосовый пик,

Там Яшмовая Дева в высоте:

Цветок в руке и яснозвездный лик,

Легко витает в Высшей Чистоте,

Широкий пояс, радужный покров,

Возносится, паря, на небосклон,

Зовет меня к Террасе облаков,

Святому Вэю низкий бью поклон

И ощущаю, что в пурпурной мгле

Летим, запрягши Гуся, все втроем.

Я вижу, как к Лояну по земле

Мчат орды дикие сквозь бурелом.

Там реки крови разлились в степях,

Вельможные уборы на волках.





Пролетая в небесах вместе со святыми небожителями Яшмовой Девой и Вэй Шуцином, поэт видит на земле в районе Восточной столицы Лоян мятежников, выступивших против императора, захватывающих власть и напяливающих головные уборы высоких чиновников.

Я как-то путешествовал туда,

Где с гор цветы бегут, как водопад:

Хуафучжу прелестна и крута,

И зелен, как у лотоса, наряд.

С порывом ветра прилетел легко

Чисун предвечный, ливня властелин,

Зелеными Драконами влеком,

А для меня Олень был белый с ним.

Взмываем ввысь, улыбку затая,

И под ногами кружится земля.

* * *

Горючей друга проводил слезой

И слов прощальных молвить не сумел —

Будь вечно зеленеющей сосной,

Будь чист, как иней, как снежинка, бел.

Так круты тропы, что в миру легли,

Так быстро гаснет солнце юных лет.

Расходимся на много тысяч ли,

Идем… Идем… И все возврата нет.

* * *

Нас в этот мир заносит лишь на миг —

Мгновенное движенье ветерка.

К чему же я «Златой канон» постиг? —

Печаль седин покрыла старика.

Утешусь, посмеюсь над этим всем —

Кто вынуждал нас жизнью жить такой?

Богатство, слава — не нужны совсем,

Они душе не принесут покой…

С рубинами оставлю сапоги!

Уйду в туман Пэнлайский на восток! —

Чтоб мановеньем царственной руки

Властитель Цинь призвать меня не смог.





Поэт покинул императорский двор, убедившись в невозможности такого служения, о каком мечтал и на какое был способен. Он порывает с прошлым, мечтая вознестись вместе со святым над землей или оказаться на Пэнлае, острове бессмертных даосов, где его уже не достанет прихоть государя.

Во граде Ин поют «Белы снега»,

И тают звуки в синих небесах…

Певец напрасно шел издалека —

Не задержалась песнь в людских сердцах.

А песенку попроще подтянуть

Готовы много тысяч человек.

Что тут сказать? Осталось лишь вздохнуть —

Холодной пустотой заполнен век.





На легендарном материале поэт излагает свое эстетическое кредо, сетуя на невостребованность высокого искусства (трудная для восприятия песня «Белый снег») как следствие всеобщего падения нравов.

Потоки Цинь с вершины Лун бегут,

Оставив склонам тяжкий тихий ропот.

Снегами грезит северный скакун,

Со ржанием мешая долгий топот.

Сей чувственный порыв меня пленит,

Вернуться в горы было бы отрадой.

Вчера следил, как мотылек летит,

И вот — другой рожден из шелкопряда.

На нежных тутах тянутся листы,

На пышных ивах почек стало много,

Стремится прочь бегучий ток воды,

Душа скитальца изошла тревогой.

Смахну слезу и возвращусь домой.

Печаль моя, доколе ты со мной?





Время невозвратно уходит, и каждый должен быть на своем месте. Тяжело на душе скитальца, покинувшего родные места, пора возвращаться в свой дом, где ждет его душевный покой. Ли Бо написал это стихотворение, покидая не принявшую его столицу.

Осенней сединой нефрита росы

Ложатся на зеленые листы.

До срока время холода приносит,

И, видя это, опечален ты:

Так жизнь мелькнет быстролетящей птицей,

И что ж — себя в узде удержишь сам?!

Иль был Цзин-гун глупцом, когда пролиться

Позволил на горе Вола слезам?

Их алчность насыщения не знает,

Взойдя на Лун, уже на Шу глядят,

Душа-волна зовет, не уставая,

Но тропок в мире так извилист ряд…

Нет, должен со свечою целый век

Идти сквозь тьму ночную человек!





Жизнь коротка, ее надвигающаяся осень (Ли Бо сорок пять лет) грозит холодным серебристым инеем, но это неизбежно, и во мраке бытия нельзя прожить без света в душе.

Кареты поднимают клубы пыли,

Тропы не видно, в полдень меркнет свет.

Вельможи тут немало прихватили

Заоблачных дворцов, златых монет.

Вон на дороге «петушиный парень» —

Нарядная карета, важный вид,

И рвется изо рта столь грозный пламень,

Что встречный от такого убежит…

А кто ж, как Сюй, омывший уши встарь,

Понять сумеет, где — бандит, где — царь?





Ли Бо написал это стихотворение как итог наблюдений за жизнью приближенных ко двору вельмож. Их внешний лоск обманчив, но где же мудрец (Сюй), который в силах распознать истинную сущность?

Мир Путь утратил, Путь покинул мир,

Забвенью предан праведный Исток,

Трухлявый пень сегодня людям мил,

А не коричных рощ живой цветок.

И потому у персиков и слив

Безмолвно раскрываются цветы.

Даны веленьем Неба взлет и срыв,

И мельтешения толпы — пусты…

Вослед Гуанчэн-цзы уйду — туда,

Где в Вечность открываются врата.





Мир погряз в безнравственности, отвергнув каноны высшего Пути, отвернувшись от естества, тогда как истинная мудрость — в природе, где Дао осуществляется посредством «неговорения» («персики и сливы» — метоним природы в целом и в переносном смысле — последователей Учителя). Мудрецу остается лишь одно — покинуть мир и уйти вслед за святым в вечность.

Таинственный исток наверх выносит

Лазурный лотос, ярок и душист.

Устлала воды лепестками осень,

Зеленой дымкой ниспадает лист.

Коль в пустоте живет очарованье,

Кому повеет сладкий аромат?

Вот я сижу и вижу — иней ранний

Неотвратимо губит дивный сад.

Все кончится, и не найдешь следов…

Хотел бы жить я у Пруда Цветов!





Ли Бо еще молод (28 лет), он рвется к идеализированной чистоте государева служения и не представляет себе, как высокомудрый человек («лазурный лотос») может оставаться в пустоте одиночества, зря растрачивая свои таланты («сладкий аромат»). Пруд Цветов — это не только эстетический и философский образ вечного цветения, но и метоним императорского двора.

Есть в Чжао-Янь прелестница одна

В чертоге, что за облаками скрыт,

Глаза лучисты — что твоя луна,

Улыбкой царство может покорить.

Ей грустно видеть увяданье трав,

Ветров осенних слышать дикий вой,

И струны, под перстами зарыдав,

Ей отвечают утренней тоской…

Ах, где тот благородный господин,

С кем на луаняхвместе полетим?!





Написано тем же двадцативосьмилетним Ли Бо, осознающим собственные возможности и жаждущим встретить того «благородного господина» (государя), в служении которому он сумеет применить свои таланты.

Наш лик — лишь миг, лишь молнии посверк,

Как ветер, улетают времена.

Свежа трава, но иней пал поверх,

Закат истаял, и опять — луна.

Несносна осень, что виски белит,

Мгновенье — и останется труха.

Из тьмы времен к нам праведники шли —

И кто же задержался на века?

Муж благородный — птицей в небе стал,

Презренный люд преобразился в гнус…

Но разве так Гуанчэн-цзы летал?! —

Был в тучку впряжен легкокрылый Гусь.





А это — уже пятидесятитрехлетний Ли Бо, осознавший мимолетность жизни и тщетность всех земных усилий. Лишь даосская святость способна благородной птицей («легкокрылый Гусь») вознести в вечность.

Из Трех Династий вышли семь вояк

И смуту учинили на просторе.

Как гневны «Нравы» и печальны как!

Наш мир сошел с Пути себе на горе.

Постигший мудрость — тайны Тьмы прозрел,

К Заре Пурпурной воспарил над тучей,

Мудрец Конфуций в пустынь захотел,

И предок мой исчез в песках зыбучих.

Святые, мудрые — все канули в века…

В сей смутный час о чем еще тоска?!





В том же возрасте Ли Бо сетует на суетность бренного мира, который один за другим покидают великие мудрецы, уходя в вечность инобытия.

Дух Сокровенный первозданных дней

В веках утрачен. Нас не ждет возврат,

В конце веков смятенье все сильней,

Толпятся люди у столичных врат.

Кто знает про Злаченого коня —

Не станет о Пэнлае помышлять.

Шелками дев лишь бредит седина,

Вино процедят — и давай гулять,

Смешны им вечность, Эликсир святой…

А ведь погаснет дев веселый взгляд,

Ученый Муж со спицей золотой

Могильник вскроет, совершив обряд.

Дерев жемчужных зелень далека

Для тех, чья бездна мрака глубока.





Тот же период (поэту 53 года), та же горечь утраты высоких идеалов («Жемчужные деревья») теми, кто не помышляет об истинной святости (остров бессмертных Пэнлай), а суетно рвется к власти («Злаченый конь») и проводит время в пирах с веселыми девами. Все это бренно, и даже в могилах они не обретут покой.

Чжэн Жун, через заставу въехав в Цинь,

Тащился до столицы очень долго,

И в Пинъюань с горы даос один

К нему спустился в маленькой двуколке.

Властителю Пруда он яшму нес —

Как знак, что тот умрет в году грядущем.

И всполошились люди этих мест:

Беда идет, уж не бежать ли лучше?

Ушли туда, где персиковый цвет

Не облетает много тысяч лет.





Устранение государя от заботы о подданных (смерть циньского императора — «Властителя Пруда» — как метафорическое обозначение этой мысли) ведет к хаосу и бедствиям, спастись от которых можно лишь в идиллическом «Персиковом источнике», наглухо отгороженном от внешнего мира.

Дух осени Жушоу злато жнет,

Над морем — месяц, тонкий, как струна,

Кричит цикада и к перилам льнет,

Печали нескончаемой полна.

Где исчезает ряд блаженных дней?

Дает нам Небо перемены знак,

Осенний хлад рождает ветр скорбей,

Сокрылись звезды, бесконечен мрак.

Мне грустно так, что лучше помолчать

И в песне до зари излить печаль.





Лирическое стихотворение стареющего и разочарованного поэта, прозревающего еще худшие времена.

На севере — Пучина-Океан,

Там рыбища невиданной длины.

Что три горы, стоит над ней фонтан,

Вбирает сотню рек глотком одним.

Чуть шевельнется — и валы пошли,

Взыграет — ураганы понеслись…

Как вдруг — на девяносто тысяч ли,

Неудержимая, взлетает ввысь.





Создавший это стихотворение молодой Ли Бо еще полон азарта, высоких устремлений, жаждет заоблачного полета, как мифическая птица Пэн (образ, проходящий через все творчество Ли Бо). Позже он напишет, что и этот гигант падает на землю, если его не поддержат ветра, но здесь такого пессимизма еще нет.

С пером указ кометой прилетел,

Тигровый знак доставлен до границ,

Тревога каждый подняла удел,

Не спят, кричат ночами стаи птиц.

Но ясен свет над Пурпурным дворцом,

Власть трех князей спокойствия полна,

Земля и Небо следуют Путем,

Вода морская не замутнена.

О чем тревожиться? — спросить могу,

Ответят: путь далекий впереди,

Лишь к лету мы достигнем речки Ху,

Чтобы в зловещий южный край войти.

Кто гибели бежит — тот не боец,

В палящих странах все пути трудны.

Протяжный вздох: я ухожу, отец…

И гаснет свет и солнца, и луны.

Из глаз не слезы — льется кровь теперь,

Сил не осталось даже на слова.

Добыча тигра — утомленный зверь,

В зубах акулы — рыбья голова.

Из тысяч не пришел никто домой,

Расставшись с телом, жизнь не сохранить…

Но смог ведь Шунь, с секирой боевой

Сплясав, строптивых мяо усмирить!





В 751 г. начался поход многотысячного войска в жаркие края юга, чтобы привести в повиновение государство Южное Чжао (на территории совр. пров. Юньнань). Солдаты прощаются с семьями, собираются, вспугивая ночных птиц, в тяжелый поход на юг, где должны форсировать опасную реку Ху. Но войны нарушают установившийся в стране гармоничный покой, тогда как можно было бы поступить, как легендарный «идеальный правитель» Шунь, усмиривший непокорные племена мирным путем, — ритуальными пассами воздействуя на их энергетику.

Взялась уродка подражать красотке —

Соседи в шоке разбежались прочь;

У шоулинца странная походка —

Ханьданьцам смех свой удержать невмочь.

Вот песня — складно, только нет в ней правды,

Как в мошке, что ребенок малевал;

Другой, свой дух растратив без пощады,

Макаку из шипов сооружал.

Искусно, только что же толку в оном?

Роскошно, только пользы миру нет.

А воспевавшие Вэнь-вана Оды

Давно уж канули в пучину лет,

Нет больше инца, чей топор, что ветер,

Летал искусней всех на белом свете!





Излагая целый ряд легендарных сюжетов, Ли Бо показывает свой эстетический идеал — как бы «от противного», утверждая бесцельность, непригодность, бесполезность тех творений, в которых не соблюдалась каноническая нормативность и авторов заботила лишь форма, но не содержание и целевое назначение. В идеале, по мысли Ли Бо, они должны быть гармонично созвучны, как в забытых, по его мнению, к тому времени древних Одах из «Канона поэзии».

Он был, как яшма, чист… Но в Чу-стране

Не поняли. Случалось так и прежде.

Не оценили дивный дар вполне

Три государя, внявшие невеждам.

Прямое древо — под топор идет,

Душистый цвет быстрей других сгорает,

Где слишком много — Небо отберет,

А то, что в бездне, — Дао уравняет.

Уплыть бы в синь — Восточный океан,

Взмыть облаком пурпурным над заставой,

Как царский Летописец и Лу Лянь, —

Вот истинный пример высоких нравов!





Пятидесятитрехлетний Ли Бо настроен весьма пессимистически. Обращаясь к легендарным сюжетам, он сравнивает себя с отвергнутой государем дивной яшмой и готов следовать примеру предков, один из которых (основатель даосизма Лао-цзы) навсегда удалился в пески Западной пустыни, а другой, недооцененный (мудрый ученый Лу Лянь), отверг дары властителя как не соответствующие масштабу его свершений и уплыл на священный остров Пэнлай в Восточном море.

В ответ на стоны яньского вельможи,

Нежданный летом, снег на землю пал;

На вдовий плач святое Небо может

Ударить молнией в дворцовый зал.

Растрогала сих чистых душ безвинность,

И в скорбной доле — радость рождена.

Я ж от Златой палаты отодвинут,

А в чем в конце концов моя вина?

Наплыла туча, пурпур Врат скрывая,

Дневное солнце поглотил закат,

В песках чистейший перл не засверкает,

В бурьяне глохнет свежий аромат.

Мир полон вздохов — ныне, как и прежде,

Но слезы зря струятся по одежде.





Вынужденно отдалившийся от императорского двора Ли Бо сетует на собственную («чистейший перл», «свежий аромат») невостребованность, что противно справедливым законам Неба.

В саду угрюмом орхидеи цвет

Совсем задавлен сорною травой.

Весной ее ласкает солнца свет,

Но осенью — взгрустнется под луной.

Когда падут снежинки с высока,

Ее красивый облетит наряд.

Без дуновений свежих ветерка

Кому повеет дивный аромат?!





Стихотворение молодого тридцатилетнего Ли Бо наполнено энергичным чувством высоких свершений, которые ему, как он надеется, еще предстоят, и осознанием того, что талант не должен глохнуть в одиночестве и забвении.

Взойди на гору, посмотри окрест —

Твой взгляд просторы мира не окинет.

Лежит холодный иней, пав с небес,

Осенний ветер бродит по пустыне.

Краса цветов уходит, как поток,

Весь мир вещей плывет волной бегучей,

Еще сияет солнце, но потом

Угаснет в неостановимой туче.

Платан обсижен стаей мелких птах,

А Фениксам остался куст убогий…

Ну что ж, мечом постукивая в такт,

Уйду я в горы… Так трудны дороги!





Еще оставаясь в Чанъани, при дворе, Ли Бо уже начинает понимать, что его место не здесь, в перевернутом мире, где благородные платаны заполонены мелкими, ничтожными обитателями диких кустарников, а мудрому Фениксу остался лишь колючий терновник. Поэт уже готов, взяв в руки меч (судьи, а не воина), возвратиться в свой мир вечных гор.

Не клюнет проса Феникс, голодая,

Привык он есть жемчужные плоды.

Ему ли место средь хохлаток стаи,

Что мечутся лишь в поисках еды?

Пропев с вершин Куньлуня утром рано,

Под вечер у Дичжу воды испив,

Он держит путь к далеким океанам

И в хладе неба одиноко спит.

Лишь с принцем Цзинь, отмеченным судьбою,

В лазурных тучах сблизиться он смог.

Я не сумел воздать Вам за благое,

Но что вздыхать? — Настал разлуки срок.





Поэтическое прощание Ли Бо с не понявшей его столицей, которая предложила ему «просо» вместо более пристойных его таланту «жемчужных плодов», и ушедшим из жизни (а до того — покинувшим императорский двор) другом.

С утра я к Морю Пурпура пришел,

Багрец зари накинул в поздний час,

Ветвь отломил святого древа Жо —

Прогнать закат, чтобы скорей угас.

На облаке в предельные края

Тысячелетней яшмой поплыву,

Достигнувши Начал Небытия,

Перед Владыкой преклоню главу.

Он к Высшей Простоте меня зовет

И жалует нефритовый нектар.

От отчих мест на много тысяч лет

Меня отбросит сей волшебный дар,

И ветр, не прерывающий свой бег,

За грань небес умчит меня навек.





Только что покинувший императорский двор, которому он оказался чужд, Ли Бо в этом стихотворении рисует космическое путешествие бессмертного небожителя, удалившегося от бренного мира.

Волна качает пару белых чаек,

Взлетает клик над синею водой.

Поморы вольных чаек привечают —

Не журавля за облачной грядой!

Их дом — песок, обласканный луною,

Весна влечет в душистые цветы.

Меж них и я с омытою душою

Забуду мир ничтожной суеты.





Покидая столицу, поэт разрывается между конфуцианской жаждой служения праведному государю (здесь журавль — метоним служивого человека), что в реальности оборачивается «ничтожной суетой», и даосским слиянием с природой.

Му-вану снились дальние края,

Как У-ди — десять тысяч колесниц.

Достойным мужем назову ли я

Того, кто дни проводит средь блудниц!

То Матери-богине пир дают,

То Дочь-богиня к ним заходит в зал,

На яшмовых брегах они поют…

Но обманул их Яшмовый фиал.

Где дива были — стал теперь бурьян,

И души страждут в густоте лиан.





От государей, отошедших от праведных канонов и предававшихся утехам, остались лишь руины, оплетенные лианами; обманул их Яшмовый кубок, обещавший вечность, и страдают их души среди руин былой роскоши.

Зеленой плетью слабой повилики

Ствол кипариса плотно оплетен,

Ведь без него одна она поникнет,

Ее поддержит в стужу только он.

А дева-персик? Ей ли быть забытой,

Одной сидеть, над виршами вздыхать?

Горят, как яшма, юные ланиты,

Черна волос уложенная прядь…

Но если господин мой охладел —

Каким же горьким станет мой удел!





Ли Бо еще при дворе, но уже ощущает свое одиночество в этом чуждом ему мире, где трудно прожить без могучего покровителя.

По всем краям пронесся страшный смерч,

Была живому гибель суждена,

Свет слабый солнца в туче не узреть,

В Великой Бездне дыбилась волна.

Но Феникс — выжил! Вырвался Дракон!

Так где ж его цветущая земля?!

Умчи меня на склоны, Белый Конь, —

Петь о ростках, взошедших на полях.





Стихотворение передает чувства облыжно осужденного поэта. Покинув тюрьму, замененную ссылкой, он мечтает о возможности оставить суетный мир и на сакральном Белом Коне бессмертных даосов удалиться в горы, погрузившись в чистую поэзию классических образцов (идиллические «поля»).

Сто сорок лет страна была крепка,

Неколебима царственная власть!

«Пять Фениксов» пронзали облака,

Над реками столицы вознесясь.

Вельмож — что звезд в высоких небесах,

Гостей — что туч, летящих мимо нас…

А ныне — петухи в златых дворцах

Да игры в мяч у яшмовых террас.

Так мечутся, что меркнет солнца свет,

Качается лазурный небосклон.

Кто власть имеет — тот стремится вверх,

Сошел с тропы — навек отринут он.

Лишь копьеносец Ян, замкнув врата,

О Сокровенном создавал трактат.





Восприятие этого стихотворения во многом зависит от датировки. Если это еще чанъаньский период государева служения, то в тексте можно увидеть панегирические элементы; при отнесении стихотворения к постчанъаньскому периоду, как полагают некоторые авторитетные исследователи, в нем начинает звучать критическая нотка противопоставления начального величия Танской империи — падению нравов при современных поэту правителях («бои петухов», «игры в мяч» как низменные забавы), чему (с самонамеком в подтексте) он противопоставляет древнего философа Ян Сюна, оставшегося верным идеалу.

В саду восточном персиков пора,

Улыбчиво раскрылись ясным днем,

Ласкают их весенние ветра,

Подпитывает солнышко теплом.

Не дев ли прелесть на ветвях горит?

Да только силы лишены цветы:

Драконов Огнь осенний опалит —

И не сыскать былой красы следы.

А вам известно — на Чжуннань сосна

Под свист ветров стоит себе, одна?!





Еще пребывая при дворе («восточный сад» как метоним императорского дворца), поэт уже ощущает холодящее дыхание надвигающейся осени отставки и сетует, что никто не замечает стойкости сосны, растущей на святой для даосов горе неподалеку от столицы.

Мечом чудесным циньский государь

Способен был и духов устрашить.

За солнцем ринулся в морскую даль,

Велел над бездной мост камней сложить,

Набрал солдат, опустошив весь мир, —

Десятки тысяч не пришли домой,

Затребовал пэнлайский Эликсир —

И пренебрег весенней бороздой.

Растратил силы, а успеха нет,

Одна печаль на много тысяч лет…





Даже такой великий государь, как Цинь Шихуан, не сумел осуществить свои грандиозные замыслы, пренебрег природными ритмами и человеческими нуждами (весенняя пахота), а итог — нескончаемая печаль в душе.

Красавица-южанка, говорят,

Светла лицом, как лотос по весне…

Кого прельстил зубов жемчужных ряд?

С душой прекрасной кто знаком вполне?

Ревнуют девы пурпурных дворцов

К красавицам, чьи брови — мотыльки.

Вернись на отмель южных берегов!

Кто здесь достоин вздохов и тоски?!





Для Ли Бо грусть одинокой женщины — лишь предлог для сетований на собственную невостребованность в высоких государевых сферах. В «красавице-южанке» метонимически обозначая самого себя, Ли Бо переживает от того, что императорский двор («девы пурпурных дворцов»), оказавшийся вовсе не столь идеальным, отторгает чужеродных «мотыльков», не давая себе труда понять их внешнюю и внутреннюю красоту.

К востоку от Утая в Сун-стране

Невежда яньский камень отыскал.

Таких, решил он, в Поднебесной нет,

Такого князь из Чжао не видал.

Но яшма князя Чжао так тверда!

А камень прост и не сравнится с ней.

Мир полон заблуждений… Но тогда —

Кто ж распознает перл среди камней?





Ли Бо еще при дворе, но уже понимает, что там не способны распознать истинное сокровище («яшма князя Чжао»), принимая за него подделку («яньский камень»).

Закон Небесный Чжоу-ван презрел,

Утратил разум чуский Хуай-ван —

Тогда Телец возник на пустыре

И весь дворец заполонил бурьян.

Убит Би Гань, увещевавший власть,

В верховья Сян был сослан Цюй Юань.

Не знает милосердья тигра пасть,

Дух верности напрасно девам дан.

Пэн Сянь уже давно на дне реки —

Кому открою боль своей тоски?!





Сопоставляя однотипные, но разделенные едва ли не тысячелетием примеры конфликта деградирующей власти и праведного мудреца, Ли Бо недвусмысленно обвиняет современных ему правителей в уходе с истинного Пути, в нарушении естественных Небесных ритмов. Мудрый советник всегда конфликтует с неправедным государем, и Ли Бо, уже испытавший это на самом себе, видит в этом трагедию государственного управления.

Весны уходят бурные потоки,

Тускнеет лета яркий красный свет,

И вот смотрю — уже чертополохи

Осенний ветер без конца несет,

Порывы орхидею гнут все ниже,

Лежит на мальвах белая роса…

Мужей достойных вкруг себя не вижу —

С дерев опала прошлая краса.





Ли Бо еще молод (28 лет), еще не побывал в столице при дворе, но уже осознает, как быстротечно время и как скуден бренный мир на «достойных мужей».

Когда друг с другом царства вверглись в бой,

Войска, что тучи, скрыли неба синь,

Два тигра в Чжао бились меж собой

И шестеро вельмож дробили Цзинь.

Там каждый к власти приводил свой клан,

К местечкам теплым жадно лез порок.

Вот так когда-то Тянь замыслил план —

И государя в Ци настигнул рок.





Соединяя разновременные исторические сюжеты, Ли Бо проводит мысль о том, что государю необходимы мудрые, чистые и справедливые подданные, в противном случае их ждет горькая судьба.

Мой меч при мне, гляжу на мир кругом:

На нем лежит дневная благодать,

Но заросли скрывают дивный холм,

Душистых трав в ущелье не видать.

В краях закатных Феникс вопиет —

Нет древа для достойного гнезда,

Лишь воронье приют себе найдет

Да возится в бурьяне мелкота.

Как пали нравы в Цзинь! Окончен путь!

Осталось только горестно вздохнуть.





Ли Бо «с мечом» (здесь это атрибут не воина, а судьи) дает неприглядную оценку современному ему правлению, где упали нравы и нет достойного места благородному Фениксу. Стихотворение создано в Чанъани, куда поэт приехал третий раз, все еще питая надежду на благосклонность власть имущих.

И циских гуслей-сэ восточный лад,

И циньских струнных западный напев —

Так горячи, что противостоять

Не в силах души падких к блуду дев.

Их обольстительности меры нет,

Одна другой милее и нежней,

Споет — получит тысячу монет,

Лишь улыбнется — яшму дарят ей.

Что Дао им! Влечет кутеж один,

Их тает время, словно ветерок.

Им ли услышать, что с заветной цинь

Пурпурный Гость уже зашел в Чертог?!





Стихотворение еще придворного периода, но Ли Бо уже готов покинуть столицу, осознав, сколь низменны нравы власть имущих, погрязших в кутежах и неспособных услышать божественную музыку бессмертного святого («Пурпурный Гость»).

Добыв жемчужину со дна морей,

Юэский гость пришел в имперский град.

Луноподобный свет ее лучей

Заворожил в столице всех подряд.

Поднес царю — тот меч схватил тотчас:

Отвергнут дивный перл, как ни вздыхай,

Сокровище унизил «рыбий глаз»,

Объяла душу горькая тоска.





В сюжет о противопоставлении истинной драгоценности и фальшивого «рыбьего глаза», лишь наружно напоминающего жемчужину, поэт, уже познавший придворные интриги, вкладывает инвективу против дворцовой камарильи, рядящейся в одежды «истинных конфуцианцев». Власть имущие и их прихлебатели («рыбий глаз») не способны оценить подлинное сокровище, каким является и сам Ли Бо.

Крылатым масть различная дана,

Чтобы опора каждому была.

А Чжоучжоу — есть ли в том вина,

Что силы лишены ее крыла?

Когда б крыло ей протянул собрат,

Помог воды из Хуанхэ испить!

Но равнодушно летуны летят…

Вздохну печально — ну, и как тут быть?





Финальный период жизни поэта. Ли Бо уже прошел все муки разочарования в своих идеалах служения и благородства и увидел, как от него, неправедно осужденного, отворачиваются недавние «друзья», не думающие о поддержке и «летящие» мимо него.

И снова я под Колдовской горой,

У Башни солнца, где ищу преданье,

Но тучки нет, чист небосвод ночной,

Даль принесла нам свежее дыханье.

Волшебной девы и в помине нет,

Где чуский князь, никто сейчас не знает,

Давно уж канул блуд в пучину лет…

Лишь пастухи о них тут воздыхают.





От былых забав и прихотей властителей не осталось ничего, кроме преданий. Вся образная система стихотворения заимствована из оды древнего поэта Сун Юя (III в. до н. э.) «Горы высокие Тан».

Кто у развилки растерялся вдруг,

А кто — взглянув на белый шелк простой:

Идти ему на север ли, на юг?

Шелка покрасить — краскою какой?

Сколь зыбок этот мир, вся тьма вещей,

Нет постоянства в жизни и для нас.

Вот Тянь и Доу: кто из них сильней —

К тому бежали холуи тотчас.

В переплетенье жизненных дорог

Так просто с дружеской тропы сойти,

Черпак вина бы сблизиться помог,

Да недоверие в душе сидит.

Затух у Чжана с Чэнем дружбы свет,

И Сяо с Чжу развел небесный путь.

Цветенье веток птиц к себе зовет,

А рыб ничтожных — пересохший пруд.

О чем грустишь, пришелец в мир земной,

Лишившись благосклонности людской?





Мир зыбок и переменчив, и поэт, утратив государево покровительство, а вместе с ним и многих из тех, кто еще недавно набивался ему в друзья, грустит о прихотливости человеческих связей, столь необходимых человеку. Стихотворение создано в период, когда оклеветанный поэт государевым указом направлялся в ссылку в отдаленный Елан.

Давно не создается [ничего, подобного] «Великим Одам»,[3]

Я старею,[4] так кто же продолжит [такую поэзию]?

«Нравы правителя»[5] заброшены в бурьян,

Царства воевали, и все поросло терновником.

Драконы и тигры пожирали друг друга,

Воины с секирами покорились безумной Цинь.[6]

Но как же ослабело правильное звучание[7] [стиха],

[Лишь] с горечью и обидой восстал Скорбный человек,[8]

Ян Сюн и Сыма Сянжу[9] поддержали спадающую волну,

Поток забурлил, не ведая пределов.

Но затем, хотя падения и взлеты чередовались десять тысяч раз,

Установленные правила канули в пучину.

А после периода Цзяньань[10]

Избыточная красота стихов не заслуживает одобрения.

Священная династия[11] возродила изначальную древность,

Управляет, «свесив платье»,[12] ценит ясность и простоту.

Толпы талантов идут навстречу ясному свету,

Счастлива их судьба, все вольны, как рыбки.

И культура, и природа[13] согласованно сияют,

Как сонм звезд на осеннем небе.

Я должен продолжить традицию «передавать, отсекая»,[14]

Чтобы сияние продолжалось тысячи весен.

И если я буду успешно следовать за Мудрым,

Отложу кисть, когда поймают Единорога.[15]

750 г.




Среди интерпретаций встречалось мнение, что в этом стихотворении говорится не о поэзии, а о политике (Юй Пинбо). Однако большинство современных исследователей считают это стихотворение эстетическим манифестом Ли Бо и полагают, что весьма лестную характеристику танскому периоду, странную для 750 года, когда Ли Бо уже покинул имперскую столицу, где не реализовались его высокие гражданственные идеалы, следует воспринимать не как панегирик царствующему дому, а как надежду на возвращение к утраченным канонам высокой поэзии. Существует сделанный акад. В. М. Алексеевым комментированный перевод этого стихотворения (журн. «Восток». 1923, № 2).

Жаба поглощает Высшую Чистоту,[16]

Пожирает луну — Яшмовый Чертог,[17]

И блекнут ее лучи в Среднем небе,[18]

Златая душа[19] луны исчезает в бездне.

[Зловещий] Змей-радуга[20] входит в Пурпурные таинства,[21]

Ослабляется утреннее сияние великого светила.

Наплывающие тучи закрыли и солнце, и луну,

Мгла тьмы пала на все десять тысяч вещей.

Заброшенный дворец Глухие врата,[22]

Еще вчера была [она в фаворе], а сегодня — уже нет.

На коричном дереве тля,[23] и цветы не дают семян,

С неба угрожающе опускается иней,[24]

В бесконечной ночи остается лишь глубоко вздыхать,

Я взволнован, и слезы орошают одежду.

753 г.




Некоторые комментаторы относят стихотворение к 724 г., другие — к 744 г. и даже к концу 750-х годов, в «жабе» видят намек на императорскую фаворитку Ян Гуйфэй, а в «змее» — на наместника Ань Лушаня, приближенного ко двору, а затем поднявшего мятеж против сюзерена; в «Великом Светиле» (6-я строка) можно увидеть намек на убывающее влияние императора (слово мин — свет, ясный — входит в его имя Мин-хуан).

Циньский правитель[25] собрал воедино все шесть сторон,[26]

Тигром глядит,[27] о, как он героичен!

Взмахнет мечом — рассечет плывущие тучи,[28]

Все вассалы поспешают [к нему] на запад.

Светлые решения посылаются [ему] Небом,

Мудрые замыслы приходят один за другим.

Собрал оружие, чтобы переплавить в «золотых людей»,[29]

Заставу Ханьгу[30] открыл на восток.

Свои деяния запечатлел в надписи на пике Гуйцзи

И взглянул окрест с террасы Ланъе.[31]

Семьсот тысяч каторжников[32]

Носили землю на седловину горы Лишань,

Да еще [послал] собрать эликсир бессмертия.[33]

То, что покрыто туманом, вызывает печаль в сердце.

Из арбалета он стрелял в морскую рыбу,

А большой кит огромен, как нагромождение камней.

Лоб и нос — что пять священных пиков,[34]

Вздымает волны, изрыгает тучи и гром.

Плавники закрывают синее небо,

Как же тут увидеть Пэнлай?

Сюй Фу взял с собой циньских дев —

Не скоро вернется большой корабль!

И все узрят в глубине трех источников[35]

Остывший прах в золотом саркофаге.

747 г.

Феникс[36] пролетел девять тысяч жэней,[37]

Сверкая всеми цветами, точно яркая жемчужина.

Нес послание, но напрасно, и он вернулся к себе,

Зря только появился в Чжоу и Цинь.[38]

[И вновь] блуждает по четырем морям,

Где ни задержится, не обретает [добрых] соседей.

Управляя Пурпурной Речной ладьей,[39]

Я бы на тысячу поколений отринул мирскую пыль.

Снадобье таится в горах и морях,

Ищу сурик на берегах Чистого ручья,

Порой поднимаюсь на гору Далоу,[40]

Смотрю вверх на святых и праведников,

Они запрягли птиц, и даже теней не осталось,

Вихревая колесница не возвращается в мир.[41]

Но, боюсь, со снадобьем я опоздал,

И мои чаяния не успеют осуществиться.

В зеркале вижу иней на волосах,

И стыдно перед людьми на журавлях.[42]

Где то место, где цветут персики, сливы?[43]

Это цветы не моей весны.

А вот когда пригласят в Град Чистоты,[44]

Навеки породнюсь с такими, как святой Хань Чжун.[45]

754 г.

Сколь зелена-зелена гора Тайбо![46]

Звезды и созвездия висят над чащобами.

Иду к небу три сотни ли

И кажется, будто отбросил мир суеты.

Там старец с иссиня-черными волосами,[47]

Укрывшись тучей,[48] возлежит под заснеженной сосной.

Не улыбается и не произносит ни слова,

В скальной пещере — его сокровенное жилье.

Я пришел встретиться с праведником,

Преклоненный, расспрашиваю о драгоценном рецепте.[49]

Осклабясь, он раздвигает яшмовые зубы,

И я получаю рассказ об эликсире бессмертия.

Эти слова словно врезаются в сердце,

Он распрямляется и исчезает, как огнь небесный.

Смотрю вверх — достичь его невозможно,

И внезапно всколыхнулись все мои пять чувств.[50]

Я возьму киноварную пилюлю

И навсегда расстанусь с миром людей.

744 г.

Конь из Дай и думать не думает о Юэ,

Птице из Юэ не любо в Янь.[51]

У живой натуры — свои привычки,

Местные нравы держатся за свою породу.

Вчера [солдаты] простились с заставой Врат гусиных

И уже к девятой луне идут походом на ставку Дракона[52]

Взвихренный песок затмевает солнце над Морем,[53]

Летящие снежинки затемняют небо варваров.

Вши рождаются под тигровыми шкурами и фазаньими перьями,[54]

Сердца устремлены за стягами и знаменами.

Победы в тяжких боях не вознаграждаются,

Верность и искренность трудно выразить.

Кто посочувствовал «Летучему генералу» Ли,[55]

Что до седых волос оставался в трех пограничных областях?

749 г.




Существует перевод на английский язык, сделанный Эзрой Паундом.

Некогда святой на журавле

Летел-летел и достиг Высшей Чистоты.[56]

Громко возвестил[57] за лазурными облаками,

Что это он — по имени Ань Ци.[58]

По обе стороны — отроки, прекрасные, как белая яшма,

Дуют в пурпурные свирели-фениксы.

Его удаляющегося силуэта вдруг не стало видно,

Лишь вихревой ветр принес небесный глас.

Поднимаю голову, смотрю вдаль на него,

Мчится, словно летящая звезда.

И я жажду отведать травы с золотистым свечением[59]

И стать вечным, как небо.

742 г.

Я о Сяньян,[60] вторая-третья луна,[61]

Позолоченные ветви дворцовых ив.

Чей это парень в зеленом платке?[62]

Повеса, когда-то торговавший жемчугом,

А теперь на закате солнца возвращается пьяным,

Высокомерно погоняет белого коня.

Вид такой, что перед ним склоняются,

Уличные гуляки сторонятся того, кто поймал миг удачи.

А вот Цзыюнь[63] ничего в делах не понимал,

На закате жизни поднес государю оду «Чанъян».

Но когда это произошло, телом был уже стар,

Волосы поредели над рукописью трактата о Сокровенном.

Достойно сожаления, что он выбросился из окна Палаты,

Но тем повесой был бы осмеян за это.

753 г.




В некоторых изданиях это стихотворение выводится за пределы цикла «Дух старины», однако большинство наиболее авторитетных комментаторов включают его в состав цикла.

Чжуан Чжоу[64] увидел во сне мотылька,

А мотылек превратился в Чжуан Чжоу.

Раз одно тело смогло так преобразиться,

То десять тысяч предметов — тем более.

Как знать, воды вокруг острова Пэнлай[65]

Не превратятся ли в мелкий ручей?

Человек, сажающий тыквы у Зеленных ворот[66]

В прошлом был Дунлинским князем.

Если таковы богатство и знатность,

К чем у тогда вся эта суета?

745 г.




В некоторых изданиях этот текст стоит под № 8.

Существует сделанный акад. В. М. Алексеевым комментированный перевод этого стихотворения (журн. «Восток», 1923, № 2).

Были в Ци незаурядные ученые,

[Среди них] Лу Лянь[67] необыкновенно высоких достоинств.

[Словно] жемчужина луны, выходящая из морской пучины

И блистающая до утра.

Гласом героя он остановил Цинь,

И склонились потомки перед его незатухающим сиянием.

Тысячу золотых монет он не посчитал достойным вознаграждением

И посмеялся над властителем области Пинъюань.[68]

Я тоже чужд мирской суеты,

Сниму, как он, чиновные одежды.

741 г.




В некоторых изданиях этот текст стоит под № 9.

Хуанхэ уходит в Восточную Бездну,

Белое солнце садится в Западное море,[69]

Исчезающий поток и уплывающее время

Уносятся, никого не ожидая.

Лик весны ушел, отбросив меня,

Волосы к осени поседели.

Жизнь человека — не сосна в холода,[70]

Разве можно годами оставаться тем же самым?

Мне бы сесть на дракона[71] и взмыть в облака.

Упиваться светом солнца,[72] остаться в вечном сиянии.[73]

741 г.




В некоторых изданиях этот текст стоит под № 10.

Существует сделанный акад. В. М. Алексеевым комментированный перевод этого стихотворения (журн. «Восток». 1923, № 2)

Кипарис и сосна по природе своей одиноки и прямодушны,

Им трудно иметь облик персика и сливы.

Высоконравственный Янь Цзылин[74]

Свесил уду в волны пучины.

Тело сокрылось, как блуждающая звезда,

Сердце вольно, как плывущее облачко.

Отвесив долгий поклон властителю десяти тысяч колесниц,[75]

Он вернулся на гору Фучунь.

Порыв свежего ветра все вокруг[76] очистил,

Он так высоко, что туда не подняться.

И я буду долго восхищаться им,

Уединясь в глуши крутых скал.

743 г.




В некоторых изданиях этот текст стоит под № 11.

Есть другие датировки написания — 744 г., 747 г.

Существует сделанный акад. В. М. Алексеевым комментированный перевод этого стихотворения (журн. «Восток». 1923, № 2).

Цзюньпин[77] уже расстался с миром,

И мир расстался с Цзюньпином.

Он прозрел изменения форм вплоть до Первоперемены,[78]

Проник к началу творения, когда рождалось все сущее.[79]

В молчании он сплетал нити суждений Дао,[80]

Полог пустоты объял его глубокие чувства.

Цзоуюй[81] зря не приходит,

Юэчжо[82] кричит, лишь когда настанет время.

Как узнать, что там, над Небесной рекой,[83]

У белого солнца подвешено высокое имя?

Морской гость[84] давно ушел,

И кому теперь дано понять бездны безмолвия?[85]

753 г.




В некоторых изданиях этот текст стоит под № 12.

Заставы[86] у земель варваров заметены песком,

Пустынно с давних времен.

Деревья опадают, осенняя трава пожелтела,

Поднимусь повыше, взгляну на [деяния] варваров-жунов.

Там заброшенный город на огромной пустоши,

От поселений вокруг него и следов не осталось.

Выбеленные кости громоздятся тут тысячи лет,

Колючим кустарником покрылась их крутизна.

Позвольте спросить, кто же так истерзал нас?

«Небесные гордецы»[87] своей разрушительной силой.

Разгневался наш мудрый государь,

Отправил войско под грохот боевых барабанов.

Мягкий свет солнца сменился духом истребления,

Отправлены солдаты, встревожены Срединные земли.[88]

360 тысяч[89] человек [ушли в поход],

Скорбь скорбная, слезы — что дождь.

Печаль идет вместе с войсками,

Кто остался в деревне, чтобы собрать урожай?

Не видно парней, ушедших походом на варваров,

Кто знает, как трудно на горных заставах!

[Таких, как] Ли My[90] уже нет в мире,

И жителей приграничья пожирают шакалы и тигры.

749 г.




Есть перевод на английский язык, сделанный Эзрой Паундом.

Яньский князь Чжао пригласил Го Вэя[91]

И построил ему Золотой терем.

Цзюй Синь постарался прибыть из Чжао,

Цзоу Янь из Ци тоже приехал.

А что поделать с нынешними высокими мужами?!

Меня отбросили, словно пыль!

За жемчуг и яшму покупают песни и улыбки,

А мудрость и талант кормят мякиной.

Знайте, что я, как Желтый Журавль,[92] высоко взлечу

И тысячи ли буду блуждать в одиночестве.

731 г.




В некоторых изданиях этот текст стоит под № 11.

Есть версия, что стихотворение создано после отъезда из Чанъани в 744 г., но 731 год тоже связан с неудачным посещением столицы.

Драгоценные мечи[93] — что пара драконов,[94]

Серебристо посверкивают узором из лотосов.

Их блеск слепит небо и землю,

Стремительны, как молния,[95] недостижимы. —

Лишь покинут позолоченные ножны,[96]

Улетают так далеко, что их не догонишь.

Фэн Ху[97] давно умер,

Так что некому понять, на что они способны.

Воды в У[98] глубиной в десять тысяч чжанов[99]

Горы в Чу высотой в тысячи слоев,

Но и им не разлучить друг с другом пару [мечей-драконов],

Высшие духовные сущности[100] сумеют соединиться.

731 г.




В ряде изданий это стихотворение выводится за пределы цикла «Дух старины».

Юный пастушок на горе Цзиньхуа[101]

Это и есть Гость Пурпурного тумана.[102]

Я бы хотел последовать за ним,

Да не иду, волосы уже побелели.

Не понимаю всех этих красавчиков в мирской жизни —

Кто заставляет их суетиться?

Лишь собрав побеги древа Цюн[103] на склонах Куньлунь,

Можно обрести душу святую.

747 г.




В некоторых изданиях этот текст стоит под № 15.

Время третьей луны[104] на Небесном броде,[105]

Персики и сливы — в тысячах дворов.

Утром цветы бередят душу,

Вечером уплывают по воде на восток.[106]

Один поток следует за другим,

Древность и современность текут друг за другом.

Сегодня уже не те люди, что вчера,

Год за годом идут к мосту.[107]

Когда петух кричит, развеивая утреннюю дымку,

Вельможи стекаются на аудиенцию к императору,

Луна садится за западный дворец Шанъян,[108]

Последний луч ложится на середину городской башни,

Их парадные уборы сияют, как облака и солнце,

[Когда] они покидают дворец и расходятся по государевым землям.

Оседланные кони — что летящие драконы,

На мордах коней золотая узда,

И прохожие шарахаются в испуге

Перед их надменностью, что превыше Сун-горы.[109]

А они входят в ворота [своих дворцов], поднимаются в высокие покои,

На треногах[110] расставлены блюда с изысканными яствами.

За ароматом румян — пляски Чжао,

За звонкими флейтами — песни Ци.[111]

Семь десятков пурпурных уточек юаньян,[112]

Пара за парой резвятся в дальних уголках дворцов.

Они веселятся ночь напролет

И утверждают, будто пронеслись тысячи осеней[113]

Кто добился успеха, не покидает постов,

С давних пор уходят те, кто совершил преступления.

Напрасно вздыхать о желтом псе,[114]

Кровавым возмездием стала Люй Чжу.[115]

А кто бы, подобно Чи Ицзы,[116]

Мог расплести волосы и взойти на утлый челн?

753 г.




Некоторые комментаторы, отталкиваясь от красочного изображения важных придворных сановников, относят это стихотворение к весне 735 г., когда Ли Бо наблюдал пышный въезд императора Сюаньцзуна в Лоян; контент-анализ, проведенный проф. Ань Ци (в седьмой строке читается намек на смену фаворитов — умершего Ли Линьфу на посту канцлера сменил Ян Гочжун), связывает стихотворение с третьим приездом поэта в Чанъань.

Существует перевод этого стихотворения на английский язык, сделанный Эзрой Паундом.

В некоторых изданиях этот текст стоит под № 16.

С вершины западного Лотосового пика[117]

Высоко-высоко вижу Минсин.[118]

В белых руках держит цветок лотоса,

Легким шагом ступает по Высшей Чистоте3,

Радужные одежды стянуты широким поясом,

Воспаряет в небеса,

Приглашает меня подняться на Террасу облаков,[119]

Воздеваю руки в почтительном приветствии Вэй Шуцину.[120]

Ощущаю, что лечу вместе с ними,

Запрягши [святого] Гуся, вздымаемся в пурпурный мрак.[121]

Смотрю вниз на равнину лоянской реки,[122]

Повсюду движутся войска варваров.[123]

Потоки крови залили степные травы,

Шакалы и волки все в шапках гуаньин.[124]

756 г.




В некоторых изданиях этот текст стоит под № 17.

Как-то ездил я в один город в Ци,[125]

Поднимался на гору Хуафучжу.[126]

До чего живописна и крута эта гора,

Изумрудно-зеленая, как лотос.

В свисте холодного ветра — древний святой,

Понимаю, что это Чисун.[127]

Он предлагает мне Белого Оленя,[128]

А сам — на двух Зеленых Драконах.[129]

Тая улыбку, воспаряем так высоко, что земля кажется опрокинутой,[130]

Я счастлив следовать за ним.

* * *

Плачу, расставаясь с близким другом,

Что-то хочется высказать, но перехватывает горло.

Пусть ваша душа остается вечнозеленой сосной,

Старайтесь быть чистым, как иней и снег.

На мирском пути много трудностей и опасностей,

Время[131] сильнее юности.

Разойдемся на тысячи ли,

Уходим, уходим, когда же вернемся?

* * *

Сколько времени мы пребываем в этом мире?

Одно мгновенье — точно порыв ветерка.

Не принес мне пользы «Золотой канон»,[132]

Голова поседела, и я скорблю об этой ошибке.

Утешаю себя и вдруг начинаю смеяться,

Глубоко вздыхаю — к чему все это?

В напрасных страстях по славе да богатству

Как достичь безмятежности?

Лучше оставлю сапоги, украшенные рубинами,[133]

И уйду на восток по дороге на Пэнлай.

И тогда, если циньский император[134] призовет меня,

Он увидит лишь седой туман.

744 г.




В некоторых изданиях это стихотворение разбито на несколько частей по-разному: две (10 + 20 строк) или три (10 + 8 + 12 строк, стоят под № 18–20), в каждой из этих трех частей — своя рифма. Первую часть считают незавершенной, во второй видят прощание с другом, уходящим в даосский скит, в третьей — собственные мечты Ли Бо об уходе из суетного мира.

В граде Ин пришелец запел «Белые снега»,[135]

Замирая, звуки улетали в синее небо.

Напрасно он пел эту песню —

Кто в мире сможет ее подтянуть?

А запел песню «Деревенщина из Ба»,

Подтягивал и тысяч и человек.

Помолчу, о чем тут говорить?[136]

Вздохну — лишь хлад один.

743 г.

Воды реки Цинь прощаются с горой Лун,[137]

Тяжко вздыхая и ропща.

Кони варваров привязаны к снегам севера,

Где они скачут-топочут, долго ржут.

Такие чувства задевают мое сердце,

В своем далеке лелею мысли о возвращении [в горы].

Вчера следил за полетом осеннего мотылька,[138]

Сегодня вижу рождение весеннего шелкопряда.

Нежные туты выпускают листы,

На пышных ивах завязываются почки.

Стремительно убегают прочь текучие воды,

Трепещет сердце скитальца, как флаги.[139]

Смахну слезу и возвращусь к себе,

Когда же утихнет моя печаль?

744 г.

Осенние росы белы, как нефрит,

Слой за слоем ложатся на зелень во дворе.

Я выхожу и вдруг замечаю это,

Рано наступили холода, печально, что время спешит.

Жизнь человека — что птица, мелькнувшая мимо глаз,

Зачем же еще себя обуздывать?

Сколь глуп был Цзин-гун,

Когда на Воловьей горе лил слезы![140]

Все страдают, не ведая удовлетворения,

Поднимутся на гору Лун — и тут же начинают мечтать о Шу.[141]

Сердца людей — что волны,

А тропы жизни извилисты.

Тридцать шесть тысяч дней

Ночь за ночью надо ходить со свечой.[142]

745 г.

Большие кареты вздымают пыль,

В полдень тьма скрывает межи между полями.

У вельмож много злата,

Возводят хоромы до облаков.

Встретишь на дороге того, кто устраивает петушиные бои:[143]

Карета и одежды пугающе нарядны,

Дыхание уносится к радужному свечению,

И все прохожие шарахаются в испуге.

В мире уже нет почтенного старца, промывавшего уши,[144]

Кому дано распознать, кто Яо,[145] а кто Чжи?[146]

731 г.




Написано как первое впечатление от жизни столичных верхов (есть другие датировки — 742, 744 гг.).

Мир и Дао все больше утрачивают друг друга,[147]

Нравы дурнеют, отдаляясь от чистого истока.

Больше не рвут сочных цветов коричного древа,[148]

А напротив, селятся у гнилых корней.

Поэтому персикам и сливам[149]

Остается раскрывать цветы молча.

Взлеты и падения происходят веленьем Неба,

А все живое суетится, бьется, летит, бежит.

Последую за Гуанчэн-цзы,[150]

Уйду через Врата Неисчерпаемости.[151]

753 г.

Лазурный лотос вырос у глухого источника,

Под утренним солнцем ярок и свеж.

А осенью цветы покроют темные воды,

Густая листва ляжет зеленой дымкой.

Если очарованье существует в пустоте отрешенности от мира,

Кто же воспримет это благоуханье?

Я сижу, смотрю: полно летящего инея,

Уйдет благословенное время,

И не отыскать, где были пущены корни.

А я бы так хотел жить на берегах Пруда Цветов.[152]

728 г.

В Янь-Чжао[153] есть прелестница[154]

В дивных хоромах, пронзающих черные тучи.

Из-под бровей смотрят ясные луны,

Как засмеется — покоряет царство.[155]

Но ей грустно, что вянут изумрудные травы,

Льет слезы из-за того, что леденит осенний ветер.

Нежными ручками терзает яшмовую цинь,[156]

И ясным утром вздымаются долгие вздохи.

Ах, как бы повстречать Благородного мужа[157]

И вместе сесть на пару летящих луаней![158]

728 г.

Наш облик — как сверкнувшая молния,

Время — точно порыв ветра.

Травы зазеленели, а уже побелены инеем,

Солнце уходит на запад, а луна уже вновь на востоке.

Осень невыносима, покрывает виски сединой,

Они в одно мгновенье становятся похожи на чертополох.

Издревле существовали святые и мудрые люди,

А кто из них осуществился?

Благородные мужи обратились в обезьян и журавлей,

Низкие людишки стали песком и гнусом.[159]

Не достичь им Гуанчэн-цзь,[160]

Что, сидя на облаке, управлял легкокрылым Гусем.[161]

753 г.

Три династии раскололись на Воюющие царства,[162]

Семь героев[163] учинили смуту.

Как гневны и печальны «Нравы правителя»,[164]

Мир и Путь[165] столкнулись друг с другом,

Постигший[166] прозревает явления [небесной] Тьмы,

Высоко поднимается, воспаряет к Пурпурной заре.[167]

Чжун-ни[168] хотел поплыть к Морю,[169]

Мой предок[170] отправился в Зыбучие пески.[171]

Совершенномудрые и святые все канули,

Так о чем вздыхать, оказавшись у распутья [мира]?

753 г.




Раньше комментаторы трактовали это стихотворение как реакцию на мятеж Ань Лушаня (и датировали концом 750-х годов), сейчас — как поэтическое предвидение смуты.

Сокровенный Дух[172] преобразил Великую Древность,[173]

Но Путь утрачен[174] и уже не вернется.

Смешались люди у конца миров,

Петух кричит, призывает к четырем вратам[175] [столицы].

Все знают о вратах Золотого коня,[176]

А кто познал гору Пэнлай?[177]

До седых волос они мечтают о шелках[178] [танцовщиц], Песни и смех у них не стихают,

Процеживают вино[179] и смеются над эликсиром бессмертия[180]

А ведь у дев-мотыльков румяна поблекнут.

Ученый Муж, орудуя золотой спицей,[181]

С ритуальными обрядами разроет могилу.

Зеленеют три жемчужных древа,[182]

Но как к ним приблизиться тем, кто в бездне?!

753 г.

Чжэн Жун прошел через западную заставу,

Ехал, ехал и все никак не мог добраться.

С господином горы Хуашань [в повозке] с белым конем

Встретился на равнине Пинъюань.

[Тот] передал яшму для Властителя Светлого пруда[183]

[Как знак того, что] в будущем году[184] Предок-Дракон умрет.

Циньцы[185] принялись говорить друг другу:

О, тогда нам, подданным, лучше уходить.

Как ушли к Персиковому источнику,[186]

Так и отгородились от уплывающих вод[187] на тысячи вёсен.[188]

753 г.

С духом осени Жушоу[189] приходит время золотых ци,[190]

Над Западной твердью[191] тетива луны[192] блестит, словно над морем.

Осенняя цикада кричит на перилах,

У чувствующего существа печаль не стихает.

Где же добрые времена?[193]

Веленьем Неба[194] происходят внезапные перемены к худшему,

Холодает, поднимается злой ветер,

Ночь длинна, звезды исчезают.

Печально так, что слова невыносимы,

И скорбная песнь длится до света.

753 г.

В Северной Пучине[195] есть гигантская рыба,[196]

Ее тело достигает нескольких тысяч ли.

Она выбрасывает вверх фонтан в три снежные горы,

Заглатывает сто потоков воды.

Двинется — море начинает бушевать,

Силой нальется — взлетит ураганом.

Я смотрю, как она вздымается в небо

На девяносто тысяч ли, и ее не остановить.

725 г.

Дощечка с пером[197] прилетела блуждающей звездой,

Тигровый знак[198] доставлен в центр приграничного округа.

На границе раздался клич тревоги,

Стаи птиц кричат всю ночь.

Но белое солнце сияет в созвездии Цзывэй,[199]

Три князя[200] исполняют свои властные полномочия,

Небо и Земля обрели единство,[201]

Все спокойно, в четырех морях[202] — незамутненность.

Так к чему же вся эта [тревога], позвольте спросить?

Отвечают— военный поход в [южные земли] Чу,[203]

Чтобы к пятой луне достичь реки Ху[204]

И двинуться походом в южный край Юнь.

Трусливый солдат— не боец,

Труден дальний путь в жарких краях.

С протяжным вздохом прощаются с близкими,

Тускнеет свет солнца и луны.

Слезы иссякают, сменяются кровью,

Сердца разбиты, все молчат.

Затравленный зверь стал добычей свирепого тигра,

Обессилевшую рыбу сожрал стремительный кит.[205]

Тысячи ушли, ни один не вернулся,

Можно ли сохранить жизнь, расставшись с бренным телом?

А как же лишь танец с боевой секирой

Сразу усмирил юмяо?[206]

751 г.

Уродина нахмурила брови, подражая [красавице],[207]

А соседи переполошились, разбежались по домам.

Шоулинец утратил способность ходить,

А в Ханьдань потешались над ним.[208]

Вот песенка «Фэйжаньцзы»,[209]

Нет в ней подлинной сути, словно мошку намалевал ребенок.[210]

А чтобы из колючек терновника соорудить макаку,[211]

Три года растрачивали духовную энергию.

Успешно, но бесполезно,

Роскошно, но только для самого себя.

«Великие Оды»[212] размышляли о Вэнь-ване,[213]

Но воспевающий глас давно канул в пучину.

Вот бы обрести мастерство инца,[214]

Орудовать [топором], как тот плотник.

750 г.

«Обнимающий яшму»[215] появился в царстве Чу,

Увидев, засомневались. Такое часто бывало с древних времен.

Сокровище в конце концов отвергли,

Напрасно он трижды подносил его государям.

Прямое дерево[216] боится, что его срубят прежде других,

Душистая орхидея[217] печалится, что ее сожгут первой.

У того, что переполняется, Небо отнимает,

Глубокую бездну Дао выравнивает.[218]

В Восточном море[219] поплыть бы по лазурным водам,

Над Западной заставой[220] взлететь бы пурпурным облаком,

[Как] Лу Лянь и Придворный Летописец.[221]

Я буду учиться их высоконравственному духу.

753 г.

Некогда вельможа из царства Янь[222] громко рыдал,

И на пятую луну пал осенний иней.

Простолюдинка воззвала к синему небу,

Гром и ураган поразили циские дворцовые палаты.[223]

Так тронула [Небо] их искренность,

Что оно создало счастье из скорби.

А я-то в чем виновен?

Отодвинули меня от Златой палаты.[224]

Наплывшая туча скрывает Пурпурные врата,[225]

И трудно пробиться свету яркого солнца.

Кучи песка хоронят чистую жемчужину,

Сорные травы заглушают одинокое благоухание.

С древности не смолкают подобные вздохи,

Но слезы напрасно струятся по одежде.

747 г.




Комментаторы улавливают здесь зашифрованные автобиографические реалии: «наплывшая туча»— могущественный евнух Гао Лиши, один из главных недругов Ли Бо, «яркое солнце» — император, в чьем имени Минхуан записан атрибут дневного светила (мин — свет, этот иероглиф состоит из двух конструктивных элементов — «солнце» и «луна»), «кучи песка» — мелкий, низкий люд, корыстно прилепившийся к сюзерену, «жемчужина» — отвергаемый этими ничтожествами высоконравственный «благородный муж» (т. е. сам поэт).

Одинокая орхидея выросла в мрачном саду,

Сорные травы заглушили ее.

Хотя весной сияет солнце,

Она вновь загрустит под высокой осенней луной.

Рано зашелестят падающие снежинки,[226]

И зеленая краса, боюсь, исчезнет.

Коль нет дуновения свежего ветерка[227]

Для кого источается благоухание?

730 г.

Поднимаюсь высоко, гляжу на все четыре моря окрест,[228]

Сколь бескрайни небо и земля!

Но осенью тьму предметов покрывает иней

И холодный ветер проносится по большой пустыне.

Цветенье — что вода, утекающая на восток,

Все десять тысяч вещей мира — что убегающие волны.

Прячется последний луч белого солнца,

Плывущая туча не задерживается на одном месте.

На платане гнездятся ласточки и воробьи,

В колючих кустах селятся Фениксы юани и луани.[229]

Так что я возвращусь к себе[230] [в горы],

Отбивая такт ударами по мечу,[231] спою о том, как трудны дороги[232] по миру.

743 г., поздняя осень

И голодая, Феникс не станет клевать просо,

Он питается лишь жемчужными плодами.[233]

Может ли он находиться в стае кур,

Суетно биться за пропитание?

Утром издав глас с древа на вершине Куньлунь,

Вечером испив воды на быстрине под горой Дичжу,[234]

Он возвращается долгим путем к морю,[235]

Одиноко проводя ночь в хладе небесного инея.

К счастью, повстречал принца Цзинь,[236]

Они завязали дружбу среди голубых облаков.[237]

Вспоминаю о Вашем добре, на которое я не смог ответить,

И, ощущая расставание, лишь вздохну.

744 г., весна

Утром наслаждаюсь Морем пурпурной мастики,[238]

Вечером набрасываю на себя красную зарю.[239]

Протянув руку, срываю ветку дерева Жо[240]

И подгоняю светило к закату.

Лежа на облаке,[241] достигаю всех восьми сторон света,[242]

Моему яшмовому лику[243] уже тысячи лет.[244]

Плавно вплываю в Начала Небытия,[245]

Склоняюсь в поклоне перед Верховным Владыкой.

Он приглашает меня в Высшую Простоту,[246]

Жалует яшмовый нектар в нефритовом кубке.[247]

Как отведаю — пронесутся десять тысяч лет,

И зачем тогда мне возвращаться в отчие края?

Буду вечно следовать за нестихающим ветром,

Отдавшись дуновению за краем небес.

745 г.

Пара белых чаек покачивается на волнах,

Кричат, летая над лазурной водой.

Наверное, привыкли к помору,[248]

Им ли быть парой журавлю в облаках![249]

Они тенями ночуют на отмели под луной,

Устремляясь за ароматами, резвятся весной на островке.

И я [бы хотел быть среди тех, кто] очищает сердце,

Погружусь в это, забыв обо всем.

744 г.

Чжоуский царь Му[250] мечтал о восьми окраинах,[251]

Ханьский император[252] жаждал иметь десять тысяч колесниц.[253]

В распутных наслаждениях не знали предела,

Разве можно о них говорить как о героях?

[Один] пировал в Западном море с Сиванму,

[Другой] в Северный дворец приглашал Шанъюань

Остались лишь звуки песен у Яшмовых вод,

А Яшмовый кубок[254] — лишь пустые словеса.

Былые диковины оплетены лианами,

И тысячи поколений их души напрасно страдают.

744 г.




Для понимания контекста стихотворения важно знать, что при дворе танского императора Сюаньцзуна расхожим было сравнение его любимой фаворитки Ян Гуйфэй с богиней Сиванму.

Спутались плети зеленой повилики,[255]

Оплели ветви сосен и кипарисов.

У трав и деревьев должна быть опора,

Чтобы выстоять долгие холода.

Что же деве — нежному персику[256]

Сидеть, вздыхая над «стихами репы и редиса»?[257]

Ее яшмовый лик еще цветет яркими красками,

В прическе-туче не появилось седых нитей.

Но милости господина уже исчерпаны —

Что же будет со мной, ничтожной?

743 г.

Смерч пронесся по всем восьми пустошам,[258]

Все десять тысяч вещей[259] погибли.

Набежавшие тучи скрыли обессилевшее солнце,[260]

Бурные волны всколыхнули Великую Бездну.[261]

Дракон-Феникс[262] сбросил узы,

И куда же ему теперь податься?

Уйду, уйду, унесусь на Белом Коне,[263]

На безлюдной горе воспою ростки на полях.

757 г.

Сто сорок лет[264]

Сколь величественной была имперская власть!

Издалека видна башня Пяти Фениксов,[265]

Вздыбленная над тремя потоками.[266]

Придворные вельможи — что звезды и луна,[267]

Важные гости — что облачная дымка.

[А ныне — ] бойцовские петухи[268] в злаченых палатах

Да забавы с мячом[269] у яшмовых террас.

Так себя ведут, что раскачивают белое солнце,

Так расходятся, что крутится синее небо,

Кто в фаворе — стремится еще выше,

Кто сошел с тропы — навеки отброшен.

И только Ян-копьеносец,[270]

Замкнув ворота, писал трактат «Великое Сокровенное».

753 г.

Цветы персика раскрылись в восточном саду,[271]

Улыбаясь, славят белый день.

Раскрылись под дуновением весеннего ветра,

Растут, впитывая дар весеннего солнца.

Чем это не прелести красотки?

Но боюсь, что цветы не дадут семян.

Повернет Драконов Огнь[272]

И опадут, погибнут раньше времени.

А кто слышал о сосне на Южной гope,[273]

Что одиноко стоит под свистящим ветром?

743 г.

Циньский император[274] сжал драгоценный меч

И своей яростью устрашил духов.

Чтобы догнать солнце, помчался к морю,

Подгонял камни, спешил по синей переправе.

Набрал солдат, опустошил все девять округов страны,

Строя мост, изувечил десятки тысяч человек.

А потом еще затребовал пэнлайский эликсир,[275]

Как же ему думать о весенней пахоте?!

Силы истощились, а успеха не достиг,

И скорбь не стихает тысячи лет.

747 г.

Красавица появилась из южных краев,[276]

Светел прекрасный, как лотос, облик.

Белоснежные зубы так и не удалось обнажить,

Прекрасную душу пришлось замкнуть в себе.

Издавна девы в пурпурных дворцах[277]

Ревновали к черным бровям-мотылькам.[278]

Вернись к себе на отмель рек Сяо и Сян,[279]

Что здесь заслуживает глубоких вздохов печали?

743 г.

В стране Сун[280] к востоку от террасы Платанов[281]

Невежда добыл яньский камень.[282]

Пыжился, считая его сокровищем Поднебесной,

Снисходительно насмехаясь над яшмой Чжаоского князя.[283]

Чжаоская яшма не темнеет, не стачивается,

А яньский камень — не настоящее сокровище.

Много бывает всяких заблуждений,

Как же отличить яшму от простого камня?

743 г.

Иньский правитель внес смуту в установленный Небом порядок,[284]

Чуский [князь] Хуай лишился рассудка.[285]

[И тогда] Святой Телец[286] появился на Срединном пустыре,

Высокие врата [дворца] заросли сорными травами.[287]

Би Гань[288] увещевал и был убит,

Цюй Пин[289] сослан к истокам Сян.

Какая может быть любовь в пасти тигра?

Тщетна преданность красавицы.[290]

Пэн Сянь[291] давно утонул в пучине,

С кем же можно поговорить об этом?

753 г.

Ясная весна утекает пугающе быстро,

И красный свет[292] лета спешит умчаться.

Нестерпимо видеть, [как] осенние чертополохи

Уносятся ветром, к чему им прислониться?

Порывы осеннего ветра прижимают орхидею,

Холодные белые росы[293] орошают мальвы.[294]

Достойных мужей[295] вокруг меня нет,

Травы засохли, деревья опали.

728 г.

Как все спуталось в годы Воюющих царств![296]

Войска набегали, как беспорядочно плывущие тучи,

[Судьба] царства Чжао зависела от борьбы двух тигров,[297]

Царство Цзинь было поделено между шестью сановниками.[298]

Порочные вельможи жаждали захватить посты,

Привести своих, собственный клан.

Итог может быть таков: Тянь Чэнцзы[299]

Однажды утром убил циского государя.

753 г.

Опоясанный мечом,[300] поднимаюсь на высокую террасу,

Далеко-далеко простирается весенний простор.

Темные заросли скрывают громоздящиеся холмы,

Драгоценные травы прячутся в глубоком ущелье.

Птица Феникс кричит в Западном море,[301]

Ищет гнездовье, да нет драгоценного древа.

А воронье[302] находит себе приют,

И много всякой мелкоты копошится в бурьяне.

[Если] нравы в Цзинь[303] давно клонятся к упадку

[И] путь исчерпан, остается скорбеть и плакать.

753 г.

На сэ[304] в Ци наигрывают восточные напевы,

На сянь в Цинь создают западные мелодии,

Волнуя красоток,

Побуждая их к блуду.

Обольстительны эти девы,

Прелестницы идут одна за другой.

За одну улыбку — пара белых яшм,

Еще одна песня — тысяча [лянов] золота.

Ценят лишь сладострастье, им не дорого Дао,

Где уж им пожалеть об улетающем времени?!

И откуда им знать про Гостя Пурпурной зари,[305]

Что в Яшмовом Чертоге[306] играет на заветной цинь?!

744 г.




Стихотворение датируется периодом, когда, уже став придворным поэтом и членом Академии Ханьлинь (некоторые комментаторы в упоминании «Яшмового Чертога» видят намек на эту Академию), Ли Бо ощутил отсутствие понимания его глубинных устремлений. В «прелестницах» комментаторы видят намек на всемогущих брата и сестру Ян (Ян Гочжуна и Ян Гуйфэй).

Гость из Юэ,[307] выловив сверкающую жемчужину,

Унес ее из южных далей.

Она сияла, как луна над морем,

Перед ее красотой и ценностью пала имперская столица.

Поднес государю, а государь схватился за меч,[308]

Такое сокровище,[309] а ничего не остается, как горестно вздыхать.

Вот потеха для «рыбьих глаз».[310]

В сердце [гостя] прибавилось досады и печали.

743 г.

Племени крылатых дано множество видов,

И большим, и малым — всем есть на что опереться.

А в чем же провинилась Чжоучжоу?[311]

Шесть крыльев,[312] но не взмахнуть ими.

Ей бы хотелось взять в клюв крылья других птиц в стае

И лететь с ними прямо к реке Хуанхэ.

Летящие игнорируют меня,

Остается вздыхать — как же вернуться к себе?

760 г.

Я плыву к отмели под Колдовской горой,[313]

В поисках прошлого поднимаюсь на Башню солнца.[314]

Радужное облачко истаяло в небе,

Издалека прилетел свежий ветерок.[315]

Давно удалилась фея,

А где же теперь князь Сян?[316]

Блуд канул в пучину лет,

Лишь дровосеки да пастухи поминают их печальными вздохами.

759 г.




Существует сделанный акад. В. М. Алексеевым комментированный перевод этого стихотворения (журн. «Восток», 1923, № 2).

[Один] скорбно лил слезы на перекрестке дорог,

[Другой] убивался, [глядя на] белый шелк.[317]

Дороги от перекрестка уходят на юг и на север,

Белый шелк можно сделать разным.

Если таково все в мире,

То и в жизни человека нет постоянства.

Тянь и Доу[318] соперничали друг с другом,

И у челяди от этого свой барыш или убыток

Тропы жизни так переплетены,

Что трудно не сойти с тропы дружбы.

Черпак вина[319] сильно сближает,

Но на душе все то же недоверие.

Чжан и Чэнь в конце концов погасили огонь дружбы,

Сяо и Чжу[320] тоже разлетелись, как звезды в небе.

Стаи птиц собираются на цветущих ветвях,

А жалкие рыбы дрожат над своим пересохшим прудом.[321]

Ах-ах, пришелец[322] утратил благорасположение,

Но что другое ему надобно, позвольте спросить?

757 г.

725 г. (13-й год Кайюань) — № 33

Впервые покинув родную область Шу в 724 г., весной 725 г. Ли Бо путешествует по Янцзы, посещает Ханчжоу, Юэчжоу (совр. Шаосин), знакомится с известным 80-летним даосом Сыма Чэнчжэнем, после чего пишет знаменитую «Оду о птице Пэн»; осенью заезжает в Цзиньлин (совр. Нанкин).



728 г. (16-й год Кайюань) — № 26, 27, 52

В предыдущем году Ли Бо знакомится с поэтом старшего поколения Мэн Хаожанем, а в начале 728 г., расставаясь с ним, пишет стихотворение «У башни Желтого журавля провожаю Мэн Хаожаня в Гуанлин»; женившись в 727 г. и заведя собственный дом у Скалы персиковых цветов близ г. Аньлу (совр. город с тем же названием в пров. Хубэй), живет там до 730 г.



730 г. (18-й год Кайюань) — № 38

Весной Ли Бо едет в столицу Чанъань, живет на горе Чжуннань, где обитало много даосов, знакомится с принцессой Юйчжэнь, сестрой императора, с Чжан Цзи, его зятем, которые увлекались даосской мистикой; посещает Восточную столицу Лоян; осенью ненадолго покидает Чанъань.



731 г. (19-й год Кайюань) — № 15, 24, 16

Возвращается в Чанъань, пытается приблизиться ко двору, но приходит в разочарование от неправедной жизни столичной верхушки; уверенность в себе, однако, не покидает поэта, и он пишет наполненное внутренней энергией стихотворение «Трудны пути идущего». Вновь, уже на более длительный срок, покидает столицу, едет в Кайфэн и Лоян, а зимой возвращается к себе в Аньлу.



741 г. (29-й год Кайюань) — № 10, 11

Десятилетие прошло в переездах и переселениях, в 740 г. умирает его жена, и Ли Бо с двумя детьми перебирается в Восточное Лу (г. Жэньчэн, совр. г. Цзинин пров. Аньхуэй); на горе Цулай к югу от знаменитой горы Тайшань с пятью друзьями («шестеро отшельников из бамбуковой рощи у ручья») устраивает пирушки. 741 год в основном проводит дома, навещает отшельника Юань Даньцю в горах Сун.



742 г. (1-й год Тяньбао) — № 7

В четвертую луну Ли Бо поднимается на гору Тайшань, несколько месяцев путешествует, а осенью получает «высочайшее повеление» прибыть к императору Сюаньцзуну и едет в Чанъань, где знакомится с наставником наследника Хэ Чжичжаном, с которым они стали друзьями, становится придворным поэтом, император издает указ о назначении Ли Бо членом Академии Ханьлин, а на десятую луну приглашает его с собой к теплым источникам.



743 г. (2-й год Тяньбао) — № 21, 44, 47, 49, 50, 56, 12, 39

Весной и летом поэт постоянно бывает во дворце, пишет стихи для императора и его фаворитки Ян Гуйфэй («Чистые, ровные мелодии»), сопровождает императора в поездках по стране, а осенью начинает задумываться об уходе от чуждого ему двора и возвращении в родные горы.



744 г. (3-й год Тяньбао) — № 42, 43, 55, 22, 5, 40, 20

В первый месяц лунного года Ли Бо провожает Хэ Чжичжана, покинувшего двор и возвращающегося в горы, а весной сам Ли Бо подает императору прошение об отставке и летом едет в Лоян, где знакомится с поэтом Ду Фу, зимой возвращается к себе домой в Восточное Лу. За эти два года было написано много стихотворений, включенных в цикл «Дух старины».



745 г. (4-й год Тяньбао) — № 9, 23, 41

С весны до осени путешествует с Ду Фу, Гао Ши по Лу, едет в г. Цзинань, в монастыре Цзыцзигун проходит обряд «вхождения в Дао».



747 г. (6-й год Тяньбао) — № 37, 3, 48, 17

Оправившись от тяжелой болезни, перенесенной в 746 г., Ли Бо расстается с Ду Фу, пишет ему вдогонку стихотворение «Из города Шацю посылаю Ду Фу», а весной 747 г. отправляется в Янчжоу, затем в Цзиньлин, летом совершает подъем на гору Тяньтай (совр. пров. Чжэцзян), посещает могилу Хэ Чжичжана у подножия горы Гуйцзи; заезжает в г. Данту, где живет его дядя Ли Янбин; путешествует по Осенним плесам (Цюпу).



749 г. (8-й год Тяньбао) — № 6, 14

Ли Бо проводит год в г. Цзиньлине.



750 г. (9-й год Тяньбао) — № 1, 35

На пятую луну едет из Цзиньлина в Лушань, к зиме возвращается к себе в Лу, проезжая через Бяньчжоу (совр. г. Кайфэн), останавливается в доме своего ученика и женится на его сестре.



751 г. (10-й год Тяньбао) — № 34

Навещает своего друга — отшельника Юань Даньцю, осенью возвращается, в Кайфэн.



753 г. (12-й год Тяньбао) — № 46, 8, 54, 51, 31, 36, 18, 25, 30, 29, 53, 2, 32, 28, 13

После поездки на север в 752 г., где Ли Бо посетил ставку Ань Лушаня в Ючжоу (район совр. Пекина), весной 753 г. он в третий раз приезжает в Чанъань для новой попытки осуществить свои планы государственного служения, но его вновь постигает неудача, и осенью он уезжает на юг в Сюаньчэн. В этом году он создал наибольшее количество стихотворений цикла «Дух старины» (как и в те два года предыдущего десятилетия, когда он жил в Чанъани).



754 г. (13-й год Тяньбао) — № 4

Совершив поездку в Цзиньлин, Ли Бо заезжает в Сюаньчэн, живет у дяди в Данту. Стихотворение предположительно написано во время путешествия по Осенним плесам (Цюпу).



756 г. (1-й год Чжидэ, начало правления Суцзуна) — № 19

В конце предыдущего года наместник Ань Лушань поднял мятеж и в начале 756 г. провозгласил себя новым императором, Сюаньцзун бежал в область Шу, передав трон сыну, провозгласившему себя императором Суцзуном. Ли Бо бросился спасать семью, перевез жену и детей в район горы Лушань (совр. пров. Цзянси), а осенью по зову принца Юн-вана примкнул к его войскам.



757 г. (2-й год Чжидэ) — № 59, 45

Ранней весной Ли Бо был облыжно обвинен в измене, арестован и заключен в тюрьму в уезде Сюньян (совр. пров. Цзянси), где ожидал казни, но по заступничеству влиятельных друзей наказание было смягчено — поэта отправили в ссылку в отдаленный город Елан (район совр. г. Гуйчжоу). Первое стихотворение было явно написано в начальный период тюремного заключения, второе — в тот краткий период, когда поэт уже был выпущен из тюрьмы, но император еще не подписал указ о замене казни ссылкой.



759 г. (2-й год Ганьюань) — № 58

Поздней весной Ли Бо получает амнистию и с полпути начинает обратный путь по реке на восток; это стихотворение, предпоследнее в цикле, было написано ранней весной еще по дороге в ссылку.



760 г. (1-й год Шанъюань) — № 57

Лишь к осени Ли Бо возвращается к семье в Лушань; в этом году он создает свое последнее стихотворение из включенных в цикл «Дух старины».

Поэтический цикл Ли Бо «Дух старины» («Гу фэн») изучался сравнительно мало, и лишь в последние годы в научных кругах наметился отрадный интерес к всестороннему анализу цикла, хотя многое в таких достойных внимания областях, как структура цикла, его содержательная классификация и др., еще заслуживает дальнейшего углубленного исследования.





Словосочетанием гу фэн изначально обозначались нравы и традиции (фэншан) древних времен, стиль жизни (фэнду) древних людей. К середине танской эпохи, однако, оно стало также термином поэтики — как синоним понятия «стихи древнего стиля» (гу ти ши). В таком значении употребил это словосочетание поэт позднего периода танской династии Яо Хэ. Именно в таком смысле использовал его и Ли Бо, но ведь это было намного раньше Яо Хэ. Так сам ли он дал такое название своему циклу или это сделали потомки? Давайте поразмышляем.

В 6-м разделе сборника «Цайдяо цзи»[325] три стихотворения Ли Бо — «Горючей друга проводил слезой» (в современной структуре цикла «Дух старины» это средняя часть стихотворения № 20), «Осенней сединой нефрита росы» (стихотворение № 23), «Есть в Чжао-Янь прелестница одна» (стихотворение № 27) — уже входят в категорию гу фэн, и последовательность их идентична сегодняшней структуре. Составитель сборника «Цайдяо цзи» Вэй Хуши, родом из той же, что Ли Бо, области Шу, писал, что этот поэтический цикл Ли Бо был составлен еще до Пяти династий.[326] Однако в составленном Инь Фанем сборнике «Хэюэ инлин цзи»[327] стихотворение «Приснился раз Чжуану мотылек» (в современной структуре цикла стоит под № 9) включено в категорию юн хуай (Стихи о заветном). Но в этом сборнике указано, что его составление «закончено в 30-й год цикла»,[328] а это стихотворение Ли Бо написал в 12-й год Тяньбао (753 г.),[329] т. е. еще до 30-го года цикла, и в то время у самого Ли Бо еще не было такой рубрики «Гу фэн». Кроме того, два стихотворения — «Сянъян. Весны начальной яркий свет» (№ 8) и «Одухотворены мечи-Драконы» (№ 16), входящие сегодня в цикл, в составленном в эпоху Сун сборнике произведений Ли Бо («Ли Тайбо вэнь цзи») поставлены в 22-й раздел и стоят в категории гань юй (Думы о встречах). А стихотворение «Он был, как яшма чист… Но в Чу-стране…» (№ 36) вошло в 24-й раздел классификации — в категорию гань син (Вдохновение). Сравним поэтические циклы из 24-го раздела — «Повторяя древнее. Два стихотворения», «Подражая древнему. Двенадцать стихотворений», «Вдохновение. Восемь стихотворений», «Сокрытые речи. Три стихотворения», «Думы о встречах. Четыре стихотворения»: они не только структурно, но и содержательно похожи на цикл «Дух старины». Отсюда можно сделать вывод, что первоначально произведения, вошедшие в цикл «Дух старины», Ли Бо относил к категориям типа «стихи о заветном», «думы о встречах», но, распространяясь среди читателей, стихотворения выпали из рубрик, и возможно, Ли Янбин,[330] составляя сборник, соединил все короткие пятисловные стихотворения древнего стиля, близкие по содержанию к категории «стихов о заветном», и обозначил их как «Гу фэн жогань шоу».[331]

Есть точка зрения, что 59 стихотворений собрал в цикл «Гу фэн» сам Ли Бо. Цяо Сянчжун полагает: «На закате жизни Ли Бо отобрал их и соединил в крупномасштабный цикл». Этому утверждению недостает аргументов. Ведь сам Ли Янбин в предисловии к сборнику «Цао тан цзи» подчеркнул, что «десять тысяч свитков рукописей не были приведены в порядок», т. е. сам Ли Бо не подвергал тексты никакому редактированию. И к тому же объединяет этот цикл вовсе не содержание включенных в него стихотворений и не хронологическая последовательность их создания. Вот взгляните: написанное во время мятежа Ань Лушаня[332] стихотворение «На западе есть Лотосовый пик» сейчас стоит под № 19, а стихотворение «С пером указ кометой прилетел» явно создано в период проводившихся Ян Гочжуном в 10-й и 13-й годы Тяньбао[333] походов против государства Южное Чжао, но стоит в цикле под № 34. Разве Ли Бо допустил бы такой беспорядок, если бы сам «отбирал» и «составлял» цикл? Потому-то и следует заключить, что составлял цикл не сам Ли Бо.

Хотя название «Гу фэн» присутствует уже в сборнике «Цайдяо цзи», но последовательность стихотворений там не такая, как в сегодняшних собраниях произведений Ли Бо, и это, конечно, не могли сделать Лэ Ши, Сун Миньцю, Цзэн Гун и другие составители сунского периода. В Предисловии Лэ Ши к «Ли Ханьлинь цзи»,[334] сделанном в начале династии Сун, говорится: «Ли Янбин собрал стихотворения академика Ли[335] в десять разделов (цзюань) сборника “Хранилище рукописей”, Лэ Ши дополнил их еще десятью разделами». Если сопоставить эти 20 разделов, три стихотворения «Гу фэн» из сборника «Цайдяо цзи» и весь цикл в современных изданиях, то становится видно, что Лэ Ши серьезно не изменил ту последовательность стихотворений, которая была в сборнике «Цао тан цзи». Однако сам сборник «Цао тан цзи» утрачен, и мы не в состоянии определить, присутствовали ли в нем уже 59 стихотворений цикла «Гу фэн» или это сделали Лэ Ши и другие сунские составители. В 20 разделах сборника «Ли Ханьлин цзи» Лэ Ши 776 стихотворений. Ко времени, когда свой сборник составлял Сун Миньцю, были обнаружены еще 225 произведений, которые, как указывается, «были упорядочены в соответствии с предыдущей классификацией», и составители предположительно не нарушили ее, а лишь несколько иначе расположили сами разделы. Что же касается Цзэн Гуна, то он, уточняя последовательность стихотворений в разделах, как раз цикла «Гу фэн» и не коснулся, поэтому в сегодняшней структуре раздела слишком много неразберихи. Общее количество (59 стихотворений), возможно, определилось позднее. В составленном Ли Янбином сборнике «Цао тан цзи» цикл именовался, напомню, «Гу фэн жогань шоу», а последующие составители расширили его, так и установилось количество стихотворений — 59.

Когда Ли Янбин, составляя собрание, назвал цикл «Гу фэн», он скорее всего имел в виду стихи, имитирующие древние. Сун Ло в «Маньтан шо ши»[336] писал: «Такие произведения, как “Стихи о заветном” Чэнь Сытуна, “Думы о встречах” Чэнь Цзыана, “Дух старины” Ли Бо, “Подражание древнему” Вэй Сучжоу, — все они испытали влияние “Девятнадцати стихотворений”».[337] «Девятнадцать древних стихотворений» — самый ранний в нашей стране цикл пятисловных стихотворений категории «о заветном». Хотя они и не созданы одним автором, но достаточно близки по форме и стилю и складываются в единую структуру. Поэтический цикл Ли Бо «Гу фэн», вне всякого сомнения, по своей структуре, содержанию, стилю — наиболее удачный из созданных до него циклов пятисловных стихотворений древнего стиля категории «о заветном». С этого времени понятие гу фэн обрело значение поэтического термина, синонимичного гу ши (древние стихи, стихи древнего стиля), и широко распространилось.





Основное содержание цикла «Гу фэн» Ху Чжэньхэн в «Ли ши тун»[338] сводит к «намекам на современные события» (чжиянь шиши) и «переживаниям о случившемся» (ганьшан цзи цзао). Думается, к этим двум пунктам следует добавить еще один — «изложение своих идеалов» (шусе баофу).

Ли Бо весьма серьезно относился к собственной жизни и в таких стихотворениях, как «Ода о Великой птице Пэн», «К Ли Юну», «Песнь о близком конце», сравнивал себя с Великой птицей Пэн.[339] Это проявилось и в «Духе старины». В стихотворении «На севере — Пучина-Океан» (№ 33) под громадной рыбой Ли Бо подразумевает себя — в том же смысле, как в упомянутой выше оде отождествлял себя с Великой птицей Пэн. В стихотворении «Одухотворены мечи-Драконы» (№ 16) последняя строка «Собрата горний дух всегда найдет» скрывает намек на то, что придет день, когда судьба сведет талантливого мужа с государем: тот же смысл, что в распространенных выражениях: «Талант дан мне Небом для того, чтобы он был использован», «Придет час, когда я с попутным ветром стану рассекать волны». В стихотворении «Волна качает пару белых чаек» (№ 42) Ли Бо идентифицирует себя с чайками, которых «поморы привечают», а вовсе не с «заоблачным журавлем» на высокой должности, и это подчеркнуто финалом: «Меж них и я с омытою душою / Забуду мир ничтожной суеты». Ли Бо показывает, что стремится к малому. В «Духе старины» есть и другие стихотворения, выражающие личные чаяния поэта, хотя по большей части он описывает «переживания о случившемся». Но об этом поговорим в последнюю очередь.

Стоит заметить, что в «Духе старины» Ли Бо формулирует свое отношение не только к политике и жизни, но и к литературе. В первом стихотворении цикла «Уж боле нет былых Великих Од» он призывает к возрождению «Великих Од» и «чистого тона» стихотворений раздела «Нравы правителя» из «Канона поэзии» («Ши цзин») как к возможному идеалу современной поэзии. В начальных двух строках, где сформулирована его возвышенная позиция, фраза «Кто их создаст теперь, когда я стар?» выражает «сожаление Тайбо о преклонных годах, препятствующих ему представить стихи [на суд] государя» (Ван Ци).[340] В своем стихотворении Ли Бо кратко излагает историю развития китайской поэзии после «Канона поэзии», полагая, что военные столкновения периода Воюющих царств заглушили «чистый тон» поэзии «Нравов правителя» и раздался только скорбный голос «скорбного» поэта Цюй Юаня. Ли Бо считает, что оды ханьских поэтов Ян Сюна и Сыма Сянжу поддержали слабеющую волну, но, несмотря на взлеты и падения поэзии в разные эпохи, нормы «Великих Од», «Нравов правителя» канули в бездну, а уж после периода Цзяньань погоня за украшательством и вовсе затуманила содержание стихотворений.

Таковы вывод и оценка Ли Бо развития поэзии предыдущих периодов. Вслед за этим он славит время, в которое живет, за возрождение чистого духа Великой Древности, когда страной управляли, «свесив платье», предоставив ей развиваться естественным путем, и господствовал высокий, чистый, природный литературный стиль, а талантливые люди приветствовали ясность политики и имели возможность реализовать свои способности. В этом проявилось горячее одобрение поэзии периода расцвета танской династии. В завершение стихотворения Ли Бо говорит о собственных стремлениях: «“Отсечь и передать” высокий смысл / Обязан я, чтоб гаснуть свет не мог. / Мечтаю, как Учитель, кончить мысль / Лишь в миг, когда убит Единорог». Ли Бо рвется мыслью к Конфуцию, жаждет составить упорядоченный канон («отсечь и передать») поэтических произведений танской эпохи с тем, чтобы «свет не гас», чтобы никогда не прерывалась танская поэзия. Лишь исполнив это, он сможет отложить кисть — так он излагает свои литературные идеалы в этом стихотворении.

Есть еще одно стихотворение, которое перекликается с этим, — «Взялась уродка подражать красотке» (№ 35). В нем высмеиваются те, кто лишь копирует чужие образцы и занимается украшательством. Для первых четырех строк Ли Бо берет сюжеты двух притч из трактата «Чжуан-цзы». В сатирической форме он утверждает, что в литературе имитатор не может быть новатором-творцом. В следующих шести строках Ли Бо пишет о том, что украшательские произведения сродни так называемому «малеванию мошек», чем занимаются дети, и это может погубить природную непосредственность. На сооружение обезьяны из терновника, как рассказывается в трактате «Хань Фэй-цзы», потребовалось затратить много сил, но это не имело практической пользы, так что оставалось лишь восхвалять ее внешний вид. В последних четырех строках использован сюжет из трактата «Чжуан-цзы». Ли Бо считает, что «Великие Оды» и «Гимны», разделы «Канона поэзии» были вершиной творчества периода Вэнь-вана, основателя династии Чжоу, и литературный стиль того времени был прост и чист, но он давно утрачен, сетует Ли Бо, и возрождение его он видит своей задачей, но сомневается в возможности реализовать этот идеал.

Всеми признано, что в этих двух стихотворениях Ли Бо изложил свои взгляды на поэзию, и это — самое раннее в Китае формулирование эстетических концепций в поэзии. Все это, несомненно, так. Многие согласны с тем, что тут выражены литературные идеи и поэтические взгляды Ли Бо, и это вне всякого сомнения имеет большое значение. Нельзя, однако, забывать, что, входя в категорию «стихов о заветном», они ставят акцент на выражении идеала. Так что включение их в поэтический цикл «Дух старины» вполне правомерно.





В целом стихов, вполне определенно «намекающих на современные события», в цикле не так много. Но в этом небольшом количестве отражены взлет и падение правления Сюаньцзуна и важные исторические события. В стихотворении «Сто сорок лет» (№ 46) представлена яркая картина танской династии периода расцвета: «Сто сорок лет страна была крепка, / Неколебима царственная власть! / “Пять Фениксов” пронзали облака, / Над реками столицы вознесясь». Но на этом красочном фоне лишь высвечивается разнузданное поведение высшей аристократии, ее высокомерие: «А ныне — петухи в златых дворцах / Да игры в мяч у яшмовых террас. / Так мечутся, что меркнет солнца свет, / Качается лазурный небосклон». Поэт определяет это как путь к падению и гневно пишет о самодовольных людях, захвативших власть и отбрасывающих прочих, а когда они «сходят с тропы», то сами становятся никому не нужными, и только Ян Сюн «замкнув врата, / О Сокровенном создавал трактат», т. е. был верен своему Пути (Дао), не разменял души ради выгоды. Ли Бо явно сближает себя с Ян Сюном, протестуя против того, что правящая группировка отодвигает в сторону талантливых людей. В стихотворении «Весна приносит на Небесный брод» (№ 18) поэт изображает, как верховная знать спешит на аудиенцию к императору: «Развеет дымку утренний петух — / Вельможи во дворец спешат толпой», а вслед за этим рисует картину разгула в их дворцах по окончании аудиенции, и сцена эта весьма красочна. После чего, обратившись к именам Ли Сы и Ши Чуна с их историями сановного процветания и последующих бед, поэт говорит о недолговечности успеха, пытаясь отрезвить власть имущих. Вот такого типа стихотворения и можно отнести к тем, которые по своему общему направлению «намекают на современные события».

Император Сюаньцзун еще в период Кайюань[341] пристрастился к петушиным боям и покровительствовал тем, кто устраивал их в императорской резиденции. В хрониках танского периода рассказывается о неком Цзя Чане, который даже был приглашен в костюме для петушиных боев сопровождать императора к теплым источникам. В те времена таких людей прозывали «петушиными святыми парнями» (цзи шэнmун). Ли Бо обрушивается на людей такого сорта: «Кареты поднимают клубы пыли, / Тропы не видно, в полдень меркнет свет. / Вельможи тут немало прихватили / Заоблачных дворцов, златых монет» (№ 24). Все эти прихлебатели имели внушительный и грозный вид, устрашающий встречных. Нет в наше время, вздыхает поэт, таких мудрецов, как Сюй Ю, кто мог бы узреть заблуждения танского Сюаньцзуна, а сам Сюаньцзун не замечает, сколь дурны люди вокруг него. Это стихотворение, где Ли Бо критикует Сюаньцзуна, относится к раннему периоду его творчества. Под именем легендарного правителя Яо там выступает Сюаньцзун, а под бандитом Чжи поэт имеет в виду вельмож и «петушиных» прихвостней; самого же себя он представляет в виде мудрого «старца, промывающего уши».

В период Тяньбао[342] Сюаньцзун все больше устранялся от правления, и цзайсян[343] Ли Линьфу раз за разом фабриковал судебные дела против многих талантливых чиновников. Ли Шичжи, Ли Юна, Фэй Дуньфу и многих других постигла страшная участь, в опалу попал Цуй Чэнфу, друг Ли Бо. В стихотворении № 51 «Духа старины» Ли Бо сравнивает Сюаньцзуна с «правителем Инь», с «чуским Хуай-ваном» — бесстыдными и безмозглыми тиранами. «Убит Би Гань, увещевавший власть, / В верховья Сян был сослан Цюй Юань» — это очевидный намек на судьбы Ли Шичжи, Цуй Чэнфу и др. Это одно из самых острых в цикле «Дух старины» стихотворений, осуждающих Сюаньцзуна. После смерти Ли Линьфу власть захватил Ян Гочжун.[344] Укрепляя положение на границах, он затеял два военных похода против Южного Чжао, в которых погибло огромное количество людей. В стихотворении «С пером указ кометой прилетел» (№ 34) Ли Бо с осуждением пишет об этом. В первых восьми строках говорится о том, что в Поднебесной мир и нет причин для подготовки к войне. И люди, и птицы лишены покоя, взволнованные готовящимся походом. Подтекст, следующих двух строк весьма глубок — если в Поднебесной чистота и покой, нечего решать проблемы с помощью войск. Дальше поэт показывает, как солдаты прощаются с близкими и уходят в поход. В хрониках 10-го года Тяньбао (752 г.) говорится о «великой скорби, рыданиях отцов и матерей, жен и детей, сотрясающих землю». Это полностью сливается с описаниями у Ли Бо. История подтверждает, что в этой войне «Добыча тигра — утомленный зверь, / В зубах акулы — рыбья голова». Все войско погибло — «Из тысяч не пришел никто домой». А как бы хотелось поэту, чтобы правители умели воздействовать с помощью обряда и нравственности (вэнь-дэ). В то время Ли Бо еще питал в отношении танского Сюаньцзуна какие-то надежды.

Есть в «Духе старины» несколько стихотворений, которые трудно связать с какими-либо конкретными историческими фактами, но в них Ли Бо со всей очевидностью «намекает на современные события». Стихотворение «Степной скакун не любит горный юг» (№ 6) описывает тяжелый быт солдат, вдали от дома стерегущих границу. Намек на это можно увидеть в финальных строках, где поэт сетует, что «в этих битвах славы не найдешь». Или стихотворение «Одни пески у северных застав» (№ 14), в котором описываются пограничные войны. Некоторые исследователи (Ян Цисянь)[345] полагают, что здесь идет речь о походах, начатых Ян Гочжуном против Южного Чжао. Но в стихотворении упоминаются «северные заставы», «небесные гордецы», на основании чего Сяо Шиюнь[346] считает, что там говорится о войнах на севере, об усмирении танским генералом Гэшу Ханем г. Шибао. По своей основной тематике стихотворение, конечно, направлено против авантюрных войн, но в последних строках скрыта также мысль об отсутствии умелых военачальников. И вообще в широком смысле имеются в виду все военные события периода правления Сюаньцзуна.

Есть в цикле также стихотворения, относящиеся к категории «намекающих на современные события», которые выстроены в форме «стихов о заветном» и «странствий к небожителям», о чем мы еще поговорим. А сейчас обсудим одну проблему, а именно действительно ли некоторые произведения цикла «Дух старины» являются «намеком на современные события». Заслуживает серьезного анализа вопрос: а не притянуты ли они к этой категории искусственно? В последние годы стихотворение «Сяньян. Весны начальной яркий свет» (№ 8) стали интерпретировать как сатиру, направленную против Ян Гочжуна. В сунском издании произведений поэта («Ли Тайбо вэнь цзи») оно включено в 22-й раздел и отнесено к гань юй (Думы о встречах), т. е. в сунскую эпоху оно не было частью цикла «Дух старины». Да и первые четыре строки там были другими: «Сяньян, вторая-третья луна, / Сотни птиц распевают меж цветущих ветвей. / Чей это парень с мечом драгоценным? / Бравый молодец из Западной Цинь». Это вовсе не то, что Сяо Шиюнь характеризовал как произведение, «сатирически направленное против наглецов во власти». В первой половине этого стихотворения упоминаются похождения бравого молодца из Западной Цинь, а во второй — поэт Ян Сюн (этим именем поэт намекает на самого себя), оды, которые тот писал в поздние годы, трактат «Великое Сокровенное», окно, в которое выбросился, насмешки, которым был подвергнут молодцем из Западной Цинь. Это самое что ни на есть «стихотворение о заветном». Есть еще стихотворение «Большая Жаба в Высшей Чистоте» (№ 2): о нем раньше говорили, будто оно связано с удалением императрицы Ван от двора Сюаньцзуна и приближением «любимой наложницы» У.[347] Но императрица Ван была удалена от двора в 12-м году Кайюань (724 г.), когда Ли Бо было всего 24 года и он как раз, попутешествовав по области Шу, прощался с близкими, чтобы выехать за пределы Шу, — в этот период он еще не был осведомлен о тайнах дворцовых палат, ему было не до них. А если бы он писал об этом задним числом, то ни к чему было заключать стихотворение строками: «Гнетуща ночь, ее конец не близок, / И слезы грусти увлажняют ризы». Так что нет оснований считать, будто в этом стихотворении рассказывается история императрицы Ван. Там говорится о затмении луны, о радуге, о наплывающих тучах, которые скрывают солнце, это может быть и история обольщения государя наложницей или скрытый намек на низких людишек у власти. «Тля ест цветы, и гибнут семена» — это ведь можно понять в том смысле, что низкие людишки несут гибель достойным мужам; «Небесным хладом снизошла беда» — это можно понять как упоминание о гонениях против достойных мужей со стороны императора. В целом лейтмотив этих стихотворений весьма расплывчат, и думается, что без достаточной аргументации не стоит навязывать его искусственно.





Из стихотворений, входящих в «Дух старины», половину составляют те, что относятся к категории «переживания о случившемся». Содержание некоторых из них сводится к воздыханиям об улетающем времени, переживаниям по поводу радостей и печалей человека. Таковы стихотворения «В Восточной Бездне тонет Хуанхэ» (№ 11), «Дух осени Жушоу злато жнет» (№ 32), «Наш лик — лишь миг, лишь молнии посверк» (№ 28), «Весны уходят бурные потоки» (№ 52), «Потоки Цинь с вершины Лун бегут» (№ 22), «Осенней сединой нефрита росы» (№ 23). Все они представляют собой или рассуждения о том, что время не ждет («Уж я не тот, каким бывал весной, / Я поседел к осеннему закату», «Мужей достойных вкруг себя не вижу, / С дерев опала прошлая краса»), или сетования путника («Стремится прочь бегучий ток воды, / Душа скитальца изошла тревогой»), или восхищение прекрасным высоким полетом бессмертного («Но разве так Гуанчэн-цзы летал? — / Был впряжен в тучку легкокрылый Гусь»), или утверждение радости, которая должна приходить в свой час («Нет, должен со свечою целый век / Идти сквозь тьму ночную человек!»). Встречаются вздохи о непостоянстве мира, о суетности погони за богатством и знатностью («Приснился раз Чжуану мотылек», № 9), о падении нравов, неустойчивости дружеских связей («Мир Путь утратил, Путь покинул мир», № 25; «Дух Сокровенный первозданных дней», № 30; «Кто у развилки растерялся вдруг», № 59).

Следует заметить, что для передачи ощущения утраты или нехватки чего-либо поэт часто использует такой прием, как метафора. Так, в стихотворении «Таинственный исток наверх выносит» (№ 26) в строках о «лазурном лотосе»: «Коль в пустоте живет очарованье, / Кому повеет сладкий аромат?» — скрыты размышления о невостребованном таланте, а в следующих: «Вот я сижу и вижу — иней ранний / Неотвратимо губит дивный сад» — передается горечь от стремительного бега времени. Финал — «Все кончится, и не найдешь следов… / Хотел бы жить я у Пруда Цветов!» — выражает надежду на то, что он еще может быть полезен императорскому двору. Красавица в стихотворении «Есть в Чжао-Янь прелестница одна» (№ 27) — это намек на самого поэта, строки «Ей грустно видеть увяданье трав, / Ветров осенних слышать дикий вой» выражают ужас от того, что придет старость, а он так и не будет призван ко двору, а финал — «Ах, где тот благородный господин, / С кем на луанях вместе полетим?!» — намекает на желанную встречу государя с подданным. Орхидея, совсем не различимая среди простых трав и под весенним солнцем думающая о летящих снежинках осени («В саду угрюмом орхидеи цвет», № 38), — это намек на то, что, даже если государь милостиво выделит его среди «сорных трав», низкие людишки все равно оговорят его. Финальные строки: «Без дуновений свежих ветерка / Кому повеет дивный аромат?!» — подразумевают, что он напрасно надеется на свой талант, если ему не окажут поддержки. Стихотворение «Зеленой плетью слабой повилики» (№ 44) все целиком — метафора. Финальные две строки: «Но если господин мой охладел — / Каким же горьким станет мой удел!» — явно говорят об охлаждении государя к подданному, которому теперь некуда податься. В стихотворении «Красавица-южанка, говорят» (№ 49) под «красавицей» поэт подразумевает себя, «благородного мужа», к которому «ревнуют девы пурпурных дворцов», и это откровеный намек на гонения со стороны таких ничтожеств, как Чжан Цзи, а финал: «Вернись на отмель южных берегов! / Кто здесь достоин вздохов и тоски?!» — передает чувства безнадежности, овладевшие поэтом. Метафоры в «Духе старины» в основном прямые, скрытые, сатирические.

Стихотворения категории «переживания о случившемся» постоянно смыкаются с теми, что относятся к разряду «намеков на современные события». Таково стихотворение «В ответ на стоны яньского вельможи» (№ 37), где сопоставление с историями осужденного Цзоу Яня и бедной вдовы, когда Небо подтвердило их невиновность, ниспослав в одном случае иней среди лета, а в другом гром и молнию, поразившие дворец, комментирует жалобу поэта: «Я ж от Златой палаты отодвинут, / А в чем, в конце концов, моя вина?». В следующих четырех строках «Наплыла туча, пурпур Врат скрывая, / Дневное солнце поглотил закат, / В песках чистейший перл не засверкает, / В бурьяне глохнет свежий аромат» порицается ситуация во власти, обвиняются те ничтожества, которые вводят в заблуждение императора и преследуют мудрых людей. В стихотворении «Добыв жемчужину со дна морей» в строках «Поднес царю — тот меч схватил тотчас» и «Сокровище унизил “рыбий глаз”» осуждается слепота государя и разгул ничтожных людишек, в результате чего высокоталантливые вынуждены удалиться — «Отвергнут дивный перл, как ни вздыхай… / Объяла душу горькая тоска». В стихотворении «Крылатым масть различная дана» (№ 57) под птицей поэт имеет в виду себя; «Когда б крыло ей протянул собрат, / Помог воды из Хуанхэ испить» — эти строки выражают желание мудреца, не имеющего должности, войти в круг тех, кто у власти; «Но равнодушно летуны летят… / Вздохну печально — ну, и как тут быть?»: те, кто при должности, «пролетают» мимо, и не на кого рассчитывать, остается лишь вздохнуть печально. В стихотворении «Взойди на гору, посмотри окрест» (№ 39) поэт печалится о неустойчивости мира, с осуждением пишет о тучах, скрывающих солнце. «Платан обсижен стаей мелких птах, / А Фениксам остался куст убогий» — эти строки перекликаются со строками из стихотворения № 15: «Потратят на забавы жемчуга, / А мудрецу — довольно и мякины», метафорически обозначая перевернутость правды и лжи, мудрости и глупости. В такой ситуации поэту только и остается: «Ну что ж, мечом постукивая в такт, / Уйду я в горы… Так трудны дороги!» (№ 39). В строках: «Но заросли скрывают дивный холм, / Душистых трав в ущелье не видать. / В краях закатных Феникс вопиет, / Нет древа для достойного гнезда, / Лишь воронье приют себе найдет, / Да возится в бурьяне мелкота», «Мой меч при мне, гляжу на мир кругом» (№ 54) — скрывается намек на ситуацию конца периода Тяньбао,[348] когда ничтожества укрепились на своих постах, отодвинув императора: «Как пали нравы в Цзинь! Окончен путь! / Осталось только горестно вздохнуть» — и что еще остается поэту? В стихотворении № 45 метафорически изображается мятеж Ань Лушаня: «По всем краям пронесся страшный смерч, / Была живому гибель суждена, / Свет слабый солнца в туче не узреть, / В Великой Бездне дыбилась волна» — картина смятенного мира, ужаса в Поднебесной, бегства императора. И еще собственные переживания: «Но Феникс — выжил! Вырвался Дракон! / Так где ж его цветущая земля?! / Умчи меня на склоны, Белый Конь, — / Петь о ростках, взошедших на полях». Видно, что это произведение создано в поздние годы жизни Ли Бо.

Все вышеприведенные стихотворения относятся к категории «переживаний о случившемся», но тесно сливаются с текущими событиями, так что «намеки на современные события» и «переживания о случившемся» в «Духе старины» Ли Бо часто бывает трудно разделить.





Прежде считали, что в «Духе старины» Ли Бо есть немало стихотворений категории ю сянь (странствия к небожителям). Сунский Гэ Лифан утверждал, что «среди почти семи десятков стихотворений цикла “Гу фэн” Ли Тайбо можно насчитать тринадцать-четырнадцать, связанных со святыми небожителями». А минский Ху Чжэньхэн писал: «Из найденных на сегодня шести десятков произведений “Гу фэн” лишь стихотворений двенадцать говорят об обитателях Неба, девять из них — о странствиях к небожителям, а три иронизируют над жаждой человека стать небожителем». К стихотворениям о странствиях к небожителям он относит № 3 и 9, что ошибочно. Стихотворение «Правитель Цинь собрал все шесть сторон» (№ 3) связано с фактами истории. В первой его половине воспеваются деяния Цинь Шихуана по присоединению шести царств к Цинь, во второй поэт иронизирует по поводу таких дел Цинь Шихуана, как строительство дворца Афан, поиски снадобья бессмертия, охота на гигантскую рыбу, отправка корабля к бессмертным, так что это никак нельзя квалифицировать как «странствие к небожителям». И «Приснился раз Чжуану мотылек» (№ 9) тоже не текст о странствии к небожителям, в нем говорится об иллюзорности мирских дел, о том, что не следует суетно добиваться богатства и знатности. Так что представления предшественников о «тринадцати-четырнадцати», «двенадцати» стихотворениях о странствии к небожителям в «Духе старины» — это преувеличение.

Из 59 стихотворений «Духа старины» лишь несколько связаны со странствиями к небожителям, да и они преимущественно смыкаются с повествованием о личных событиях и переживаниях. Например, «С Посланьем Высшим Феникс прилетел» (№ 4): в первых четырех строках под Фениксом подразумевается сам поэт, строка «Не приняли посланье в Чжоу-Цинь» описывает мечтания об идеальном и их крушение в столкновении с реальной ситуацией при дворе; строки «Отчаявшись, брожу по свету я, / Бездомный, одинокий человек» говорят о том, что никто не понимает его души; и в такой ситуации — «Мне так нужна Пурпурная ладья… / У Чистой речки сурик бы найти» — только и остается, что заняться изготовлением эликсира бессмертия и отправиться к небожителям. В старых комментариях писалось, что в этом стихотворении Ли Бо «говорит о своих личных желаниях», но если брать все произведение в целом, то по строкам: «Боюсь, с мечтой расстаться надо мне, / Я опоздал принять сей Эликсир… / В Град Чистоты бы вознестись — туда, / Где, как Хань Жун, останусь навсегда» — видно, что это такое непреодолимое «желание», которое возникло после столкновения с власть имущими. Примерно то же самое читается в стихотворении «Не клюнет проса Феникс, голодая» (№ 40). Две строки «Лишь с принцем Цзинь, отмеченным судьбою, / В лазурных тучах подружиться смог», правда, выражают тяготение к святым небожителям, но в целом это «стихотворение о заветном», выражающее собственные желания. В его первых восьми строках под Фениксом подразумевается сам поэт со своими высокими помыслами и дальними устремлениями. Сяо Шиюнь писал: «В этом стихотворении Тайбо говорит о себе. Хотя он и был царского рода, но не такой, как все, и был отчужден от всех, а Хэ Чжичжан[349] представил его ко двору, и он удостоился императорских милостей, потому-то в стихотворении о Хэ Чжичжане сказано: “В лазурных тучах подружиться смог”. Но поэт не успел достойно выразить ему свою благодарность, и перед разлукой он может “лишь вздохнуть!”» А Ху Чжэньхэн[350] считал, что «Принц Цзинь — это сам Ли Бо в Чанъани». В сборнике «Тан Сун ши чунь»[351] сказано, что в этом и в стихотворении «С Посланьем Высшим Феникс прилетел» (№ 4) есть намек на самого Ли Бо. Так что эти произведения не слишком крепко связаны со странствиями к небожителям.

Есть стихотворения, которые, кажется, изображают странствия к небожителям, но в основном в них разворачиваются картины действительных событий. Начальные четыре строки стихотворения «Зеленых кущ Великой Белизны» (№ 5) характеризуют высоту горы Тайбо, в следующих четырех описывается скит «черноволосого старца», в последующих шести строках повествуется, как поэт «расспрашивает о драгоценном рецепте» и старец «рассказывает об эликсире бессмертия», а в завершающих четырех строках поэт раскрывает свои тайные думы о том, как он «примет волшебный Эликсир» и «навсегда покинет этот мир». В стихотворении лишь в строке «Исчез, как огнь небесный, в вышине» есть элемент изображения качеств бессмертного старца, да и то с явной гиперболизацией. С точки зрения содержания стихотворения в целом это, боюсь, скорее изображение реальности, а не странствий с небожителями.

Стихотворение «Я как-то путешествовал туда» (№ 20) в сунском издании «Ли Тайбо вэнь цзи» разбито на три части: первые десять строк составляют одно стихотворение, следующие (начиная со слов: «Горючей друга проводил слезой») восемь строк, из которых четыре рифмуются, — еще одно стихотворение, а последнее начинается со строки: «Нас в этот мир заносит лишь на миг» — финальные двенадцать строк с шестью рифмами. Впервые все три части объединил в одно стихотворение Сяо Шиюнь, снабдив их таким пояснением: «Это стихотворение о странствиях к небожителям, состоящее из трех частей. В первой части говорится о странствиях в небесных высях вслед за небожителем, во второй — горестные вздохи при прощании с другом, в третьей — слезы расставания с миром вдруг сменяются отрезвлением и усмешкой: “К чему рыдать, расставаясь! В миг пребывания в мире лишь напрасно рвемся к славе и богатству! А какая польза от всего этого? Так что надо решиться на дальние странствия, высоко взлететь, а среди людей останется память, но пусть император и пожелает видеть тебя, он не сможет тебя достать, дружеские чувства— вот к чему нужно вернуться!”». Ху Чжэньхэн присоединяет среднюю часть (восемь строк с четырьмя рифмами) к предыдущим строкам, а со строки: «Нас в этот мир заносит лишь на миг» у него — второе стихотворение. В «Тан Сун ши чунь» сказано: «Это стихотворение из двух частей сейчас объединяют, первая часть — воспоминания о былом странствии, вторая — говорит об уходе из жизни, и обе части взаимоподчинены». Видно, что поэт еще не сделал выбор между активной деятельностью в бренном мире и уходом из него. Финальные две строки: «Чтоб мановеньем царственной руки / Властитель Цинь призвать меня не смог» показывают, что поэт еще полон жажды деятельности в бренном мире. И нельзя сопоставлять это стихотворение с откровенными стихами о странствиях к небожителям. Как и № 55 «И циских гуслей-сэ восточный лад», в котором исследователи видят иронию поэта по поводу того, что люди тянутся к разврату, а не к «божественному искусству». Так что и это отнюдь не описание странствий к небожителям.

В некоторых произведениях поэт обращается к элементам странствия к небожителям лишь для сопоставления с действительностью. Таково стихотворение «Как пастушок на той горе Златой» (№ 17), где поэт пишет о том, что ему прискучили «те, кто и пригож, и юн» и «хлопочут» неизвестно зачем, потому-то он и заявляет о своем намерении последовать за пастушком с Золотой горы. «Лишь Зелье из побегов древа Цюн / Вдохнет святую душу навсегда» — вот что нужно поэту. В стихотворении «На западе есть Лотосовый пик» (№ 19), если прочитать только первые десять строк, покажется, что оно о странствиях к небожителям, поскольку здесь описана лишь сфера святых небожителей. Но в следующих четырех строках изображается реальный мир во время смуты Ань Лушаня — кровь народа, чиновные шапки на шакалах и волках. Слова пронизаны гневом и скорбью поэта. Так что странствия к небожителям, описанные в первой половине, лишь оттеняют трагедию действительности.

Стихотворений, изображающих исключительно только странствия к небожителям и их бытие, — лишь два: № 7 и 41. Они в самом деле описывают иллюзорный мир небожителей.





В «Духе старины» есть эпические произведения категории «стихотворения о прошлом» (юн ши ши). Свое начало стихи, касающиеся истории, ведут от поэта Бань Гу периода Восточная Хань,[352] но его «стихотворения о прошлом» безыскусны, они просто излагают исторические события без какой бы то ни было скрытой мысли. В восьми «стихотворениях о прошлом» поэт Цзо Сы периода Западная Цзинь[353] через изображение событий истории, восхождения и падения исторических фигур раскрывает собственные идеалы и чувство безнадежности, так что по названию это стихи об истории, а фактически — о заветном. Поэт Тао Юаньмин, творивший на рубеже династий Цзинь и Сун,[354] создал исторические стихи «Об Эр Шу», «О Сань Ляне», «О Цзин Кэ», и вплоть до поэта Чэнь Цзыана, жившего в начале династии Тан,[355] многие писали именно такие стихи, в сущности продолжая традицию Цзо Сы — безыскусно использовать древность для изложения заветных чувств, не прибегая ни к каким новациям. Стихи о прошлом из «Духа старины» Ли Бо в основном продолжают традиции исторических стихотворений Жуань Цзи, Цзо Сы. Например, стихотворение «Лу Лянь был всем известный книгочей» (№ 10), воспевающее Лу Чжунляня, напоминает панегирик Лу Чжунляню в одном из произведений категории «стихотворений о прошлом» других поэтов, правда, у Ли Бо Лу Чжунлянь изображен с большим чувством: «Так перл луны, восстав со дна морей, / На землю изливает свет в ночи». А финальные две строки: «Как он, я суете мирской не рад, / Отброшу прочь чиновничий наряд» склоняются к теме «заветных чувств». Или история яньского князя в № 15, который пригласил мудрецов в княжество, — она продолжена криком души: «А те, чья слава нынче высока, / Меня, как пыль дорожную, откинут. / Потратят на забавы жемчуга, / А мудрецу — довольно и мякины?! / Что ж, Желтым Журавлем, чей путь высок, / Взлечу я в выси неба, одинок». Это похоже на стихотворение Жуань Цзи № 31 из цикла «О заветном».

В исторических стихотворениях Ли Бо, славящих знаменитых даосов, еще рельефнее выявляется их близость к стихам о сокровенных чувствах. Так, в стихотворении «Сосна и кипарис — прямы душой» (№ 12) он славит Янь Цзылина, который с удой ушел «на брега бездонных вод»: «Ветр чистоты по миру пролетел, / Таких высот другим достичь нельзя».

И кроме «долгого вздоха» он выражает свое собственное желание «поселиться в глуши крутых отрогов». В стихотворении «Когда Цзюньпин отринул мира плен» (№ 13) Ли Бо славит ученость Янь Цзюньпина: «Прозрел он ряд Великих Перемен / И сущего всего Первоначало», одобрительно пишет о том, что «Суждений Дао нить сплетал в тиши, / За полог пустоты проникнув чувством», — как о самосовершенствовании в постижении Дао и Дэ, о том, что от Янь Цзюньпина, этого «гадателя», «просвещающего людей», зависит приход священных глашатаев идеального мира: «Ведь всуе Цзоуюй не поспешит, / Глас Юэчжо не раздается чудный», потому что «над Небесной рекой подвешено [его] высокое имя». Поэт заключает стихотворение вздохом: «Ведь гость морской от нас уже далек, / И некому постичь безмолвья бездны!» Мечты поэта устремлены к Янь Цзюньпину. Но, воспевая Янь Цзылина и Янь Цзюньпина, поэт на самом деле излагает собственные сокровенные мысли.

Стихотворения на исторические темы в «Духе старины» можно считать политической сатирой, использующей древность для иронического изображения событий настоящего времени, и в этом заключено новаторство Ли Бо в категории исторических стихотворений. В то же время, однако, следует заметить, что скрытый намек в стихотворениях такого рода у Ли Бо заметен не слишком явно. Например, раньше считали, что в стихотворениях «Правитель Цинь собрал все шесть сторон» (№ 3) и «Мечом чудесным циньский государь» (№ 48) ироническое изображение жажды вечной жизни у Цинь Шихуана — это сатирический намек на танского Сюаньцзуна. На самом деле в этих текстах поэт оценивает только самого Цинь Шихуана. В финальных строках стихотворения № 3 «И в глубь тяжелую земных слоев / Лег саркофаг златой и хладный прах» определенно есть сарказм, но отнюдь не ясно, является ли это намеком на танского Сюаньцзуна. В № 48 строка «Затребовал пэнлайский Эликсир» оттеняет следующую: «И пренебрег весенней бороздой». Смысл состоит в том, что в поисках эликсира бессмертия Цинь Шихуан забыл о нуждах сельскохозяйственного производства. По всему содержанию стихотворения видно, что главным для Цинь Шихуана было навести переправу через море, чтобы настичь солнце, для чего император «Набрал солдат, опустошив весь мир, — / Десятки тысяч не пришли домой». Поэт осуждает причиненный трудовому люду ущерб. Отсюда и финальные строки: «Растратил силы, а успеха нет, / Одна печаль на много тысяч лет…» Исследователи полагают, что «это направлено против избыточных целей, препятствующих проявлять заботу о народе» (Чэнь Хан). Так оно и есть. Неясно, однако, содержится ли тут намек на Сюаньцзуна. Не исключено, что оба эти произведения посвящены только Цинь Шихуану.

В стихотворении «Чжэн Жун, через заставу въехав в Цинь» (№ 31) историю Чжэн Жуна, которому посланец с горы Хуашань передал яшму для «властителя Пруда» — «Как знак, что тот умрет в году грядущем», Ли Бо искусно сплетает с «Персиковым источником» Тао Юаньмина в повествование о спасении от смуты в конце периода Цинь. Сейчас считается, что это стихотворение Ли Бо создал в 12-м году Тяньбао[356] после возвращения с севера из Ючжоу, где поэт почувствовал надвигающийся мятеж Ань Лушаня, и в нем выразил свое желание спастись, отгородившись от мира. Эта датировка вряд ли обоснованна. Однако не вызывает сомнений то, что здесь поэт, используя исторический сюжет, изложил собственные потаенные чувства.

Относительно того, есть ли в стихотворениях исторической тематики Ли Бо саркастические намеки на современные поэту события и на какие именно, существуют разные точки зрения. В стихотворении «Му-вану снились дальние края» (№ 43) излагаются сюжеты о чжоуском Му-ване, который «В Западном море пировал с Сиванму», и о ханьском У-ване, который «Приглашал Шанъюань в Северный дворец»; они «дни проводят средь блудниц», после чего «Где дива были — стал теперь бурьян, / И души страждут в густоте лиан». Сяо Шиюнь считает, что тут присутствует ирония над жаждой бессмертия: «Хотя оба властителя и знались с богинями Сиванму и Шанъюань, но не смогли избежать смерти. А современный поэту Минхуан[357] тоже тянулся к святым и бессмертным, так что в этом стихотворении присутствует сарказм». Чэнь Хан видит в этом стихотворении «сатирический намек на сладострастие Минхуана, запустившего государственные дела», «Сиванму» и «Шанъюань», по его мнению, — намек на наложниц, «Яшмовый пруд» и «Яшмовый кубок» — на пиры да веселья, а «пустая болтовня» и «плач» — намек на заброшенные дела и развал политики двора, и «нельзя не увидеть в этом наложниц У Хуэйфэй и Ян Гуйфэй». С этими утверждениями можно согласиться, а можно и возразить, поскольку намек не столь очевиден. Стихотворение «И снова я под Колдовской горой» (№ 58) Ли Бо написал, проезжая мимо горы Ушань (Колдовская). Некоторые считают финальные строки: «Волшебной девы и в помине нет, / Где чуский князь, никто сейчас не знает, / Давно уж канул блуд в пучину лет… / Лишь пастухи о них тут воздыхают» — сатирой на современные поэту события под завесой древнего сюжета. На самом деле ничто тут не направлено против текущей реальности, Ли Бо пишет о непостоянстве судьбы и ни о чем больше. В стихотворении «Когда друг с другом царства вверглись в бой» (№ 53) строки «Два тигра в Чжао бились меж собой, / И шестеро вельмож дробили Цзинь», а также финальный сюжет об убийстве государя сановником Тянь Чэнцзы тоже считают намеком на события в политической жизни конца периода Тяньбао.[358] Содержание стихотворения не свидетельствует об убедительности такой интерпретации, поскольку до мятежа Ань Лушаня ситуация в таyском обществе не могла быть такой, какая изображена в стихотворении.

Стихотворения исторической тематики Ли Бо еще стояли, можно сказать, в самом начале процесса использования древних персонажей и событий для сатиры на современную политику или критику ее. Лишь в творчестве выдающегося поэта Ли Шанъиня позднего периода династии Тан с его семисловными восьмистишиями и четверостишиями на исторические темы, обличающими современные поэту недостатки, эпические стихи стали частью политической поэзии и избавились от традиции «заветных чувств». Тогда-то и сформировалась в этой сфере совершенно новая ситуация. Но, возможно, эпические стихи, исполненные некоторого сарказма в адрес современной действительности, в «Духе старины» Ли Бо как раз и подтолкнули Ли Шанъиня.

Некоторые стихотворения в «Духе старины» используют древние фигуры и события для того чтобы передать подавленность самого поэта, и это — «стихи о заветном». В стихотворении «Он был, как яшма, чист… Но в Чу-стране…» (№ 36) Ли Бо, прибегая к истории Бянь Хэ, который трижды подносил чуским царям яшму, горько вздыхает: «Не оценили дивный дар вполне», из чего делает для себя вывод о том, что «истинный пример высоких нравов» Лу Чжунляня и Лао-цзы был проявлен в их отшельнической жизни. Это стихотворение явно пронизано чувством горечи от того, что таланту не сопутствует удача. Историями невиновного Цзоу Яня, вызвавшего снег на пятую луну, и несправедливо осужденной вдовы из Ци, вызвавшей гром и молнию, в стихотворении «В ответ на стоны яньского вельможи» (№ 37) Ли Бо описывает собственные чувства несправедливо изгнанного, под «перлом», «свежим ароматом» имеет в виду самого себя, а под «песком» и «бурьяном» — ничтожных людей. Это «стихотворение о заветном», использующее прием иносказаний (би-син),[359] и нельзя его рассматривать в категории стихотворений на исторические темы. Такого же характера и стихотворение «К востоку от Утая в Сун-стране» (№ 50), где сюжет о невежде из страны Сун, который нашел простой «яньский камень» и принял его за сокровище, насмехаясь над подлинной «чжаоской яшмой», с выводом: «Мир полон заблуждений… Но тогда — / Кто ж распознает перл среди камней?» — намекает на то, что мир уходит во мрак и нет возможности распознать, кто мудрец, кто глупец, что красиво, что безобразно. Совершенно очевидно, что тут изображены заветные чувства и печаль от непризнания таланта. Все это — «стихи о заветном», использующие древние фигуры и события, и в этом — одно из средств их выразительности.



Обобщая, можно сказать, что 59 стихотворений цикла «Дух старины», используют ли они прием иносказаний, обращаются ли к категории «странствий к небожителям» или к эпической форме, — все это «стихи о заветном», повествующие об идеалах, намекающие на современные события, передающие боль пережитого. В них сконцентрировано все, что было в пятисловных «стихах о заветном», начиная от династий Хань, Вэй, Цзинь и до династии Тан. Существует мнение, что Ли Бо писал такие «стихи о заветном» потому, что в его эпоху «за сочинения наказывали». Это сомнительно.

В его «Духе старины» основная мысль выражена гораздо четче, чем в «Стихах о заветном» Жуань Цзи, «Стихах о прошлом» Цзо Сы, «Странствиях к бессмертным» Го Пу, «Думах о встречах» Чэнь Цзыана, потому что иносказания, эпическую форму, тему «странствий к небожителям» он использует для того, чтобы обогатить и углубить главную мысль, а не для того, чтобы избежать наказания за сочинения. Дух эпохи позволил Ли Бо с его талантом и чувством в стихотворениях цикла «Дух старины» прозреть многое.

Когда-нибудь у нас станут говорить хорошо и много о Ли Бо, а его поэзию воспринимать сердцами своими как духовное сокровище. Вероятно, это произойдет тогда, когда культуры китайского Дао и русского Росса соприкоснутся на просторах Евразийского континента и осознают свое общечеловеческое родство. Подобно тому как на планете Земля один ландшафт, невзирая на искусственные границы государств, естественно перерастает в другой, так и соседствующие культуры органически продолжаются друг в друге. Лишь в зависимости от рельефа, этой природной клавиатуры возвышенностей и долин, они воспевают себя в духовном слове этносов на разных языках. В таком сообществе культур нельзя пренебречь ни одной даже «самой маленькой» культурой, как нельзя пренебречь ни одной частью организма, не калеча и не нарушая его живой целостности. Все культуры необходимы и ценностно равны.

Ли Бо как поэт был рожден и взлелеян в выточенной вселенскими энергиями колыбели космоса Поднебесной, состоящей из Неба со звездными дворцами первопредков и великих правителей, Земли с храмами-горами царей и фанзами простолюдинов и плавно вьющегося между ними вихря, образованного встречными потоками ветров-нравов (фэн) восьми сторон света. Ли Бо были ведомы пределы небесного верха и земного низа. По первородной сущности его почитали небожителем, за какие-то прегрешения сосланным на Землю. Среди ближайших друзей он так и звался «бессмертным гением, в наказанье поверженным с небес на землю». Что преступил Ли Бо, какой закон он нарушил? — это навсегда останется для людей предметом фантазий, догадок и домыслов. Вероятно, он пренебрег каким-то табу небесных первопредков и потому был сброшен вниз, к людям на темную (иньскую) Землю с вердиктом: своевольно порадел за них, с ними и будь. Однако, расставшись с Небом, Ли Бо никак не приживался и на Земле. Интересно, что в земной реальности все его попытки приблизиться к правительственным кругам и осуществить миссию спасения Поднебесной средствами государственной власти заканчивались неудачей. Судьба лишь изредка допускала Ли Бо к правящим силам, а для постоянного пребывания отвела ему только одну срединную область духовных ветров-нравов. Подхваченный вихрем, как пишет о себе сам Ли Бо, он превращался в дух и парил в воздушном пространстве, творя песнь Дао.

Ли Бо — великий поэт. Этого, казалось бы, вполне достаточно для выявления сущности его творчества. Остальное же — философские, исторические, политические, эстетические, нравственные идеи и взгляды, можно сказать, лежат на периферии его поэтического горизонта. Они привходящи, случайны и интересны лишь для дотошного специалиста, озадаченного формальным перечнем всех составляющих мировоззренческого пейзажа Ли Бо. Однако такое суждение было бы приемлемо по отношению к какому-нибудь другому поэту, но не к Ли Бо. Посредством научного анализа его творчество не раскладывается на отдельные составляющие. Все здесь сращено и кипит художественными и понятийными метаморфозами, так что, например, философские понятия проявляются под ликами поэтических образов, а поэтические образы принимают смысловую конфигурацию философских понятий. Поэзия Ли Бо являет себя в различных регистрах самосознания (философского, исторического, эстетического), где каждый воспроизводит лишь ему присущую тональность духовного единства. А сам поэт призывает не просто читать и познавать его извне по заданным меркам, а созидать вместе с ним, осмысляя каждое мгновение бытия в развивающемся сюжете общемировой драмы.

Философско-поэтический синтез Ли Бо вовсе не надуманная исследовательская схема. Философия и поэзия изначально близки друг другу, и потому не случайно, рождаясь, философия первое свое слово изрекает на мифопоэтическом языке. Это наблюдается и в Греции, и в Индии, и в Китае. Например, комментарий «Туань чжуань» из «И цзина» («Канона перемен») начинается с космологии гексаграммы Цянь (Небо), где едва ли можно отличить чистую поэзию от философии:

О, как величественна изначальность Цянь!

Неиссякаемый источник мириад вещей

и неразрывное единство с Небом.

Гонитель облаков, дождей ниспосылатель,

литейщик форм предметов и существ.

Начало и конец великой силы света

и времени творец на уровне шести позиций,

что, оседлавши шестерых драконов, правит Небом.

Метаморфозы-измененья длит непрерывно Дао Цянь,

и каждый выправляет по нему свою природу и судьбу.

Хранилище гармонии великой,

которое являет пользу, честность.

Глава происхожденья всех существ

и мира царств законный устроитель.

Однако, обретя зрелость, философия и поэзия тоже не расстаются друг с другом. Поэзия иногда превращается в начала философии, Как это было, например, у греческих стоиков. А философия часто перетекает из прозаического повествования в поэтическое или выражает свои идеи цитатами из древних поэтов, как это наблюдается в китайской философской классике.

По линии наследования культурных традиций и по своему местоположению в социоприродном космосе Ли Бо тоже близок к философу и в творчестве сращен с философией. Ведь поэт и философ по велению судьбы располагаются в центре философского и поэтического мироздания. Они исходят из одного архетипа культуры и владеют одними и теми же кодами и механизмами творения образов и понятий. Ли Бо ничто не мешает рядом и на равных использовать поэтический образ цветка персика, символ журавля как знак мудрого отшельничества и философское понятие Дао. И по ряду целей, которые выражены с различной степенью ясности, Ли Бо находится на уровне философского мировоззрения. Он добровольно берет на себя обязанности философа: стать воином-мудрецом, занять пост духовного наставника Поднебесной и возродить в ней гармонию, спасти людей от хаоса, воссоздать человека в его исконной сущности, в целом — переродить мир, освежив его сокровенными энергиями нравов древнего Дао.

Ли Бо сам приоткрывает философский лик своего поэтического космоса и в значительной мере решает одну из тех задач, которая оказывалась трудноразрешимой в семантическом поле языка философии. Дело в том, что для передачи своих идей философы пользовались словами обыденного языка. Тем самым они опрощали философию, раздваивали язык (Дао в системе философских категорий и обыденной речи — две разные вещи) и путали слушателя, который, внимая философу, либо чувствовал себя бездарью, либо, заученно повторяя услышанное, мнил себя «народным философом». Часто бывало, что и философы, подразумевая одно и то же, не понимали друг друга. Ли Бо же сделал философские категории достоянием поэтического контакта, пробуждая таящуюся в душе человека чарующую силу гармонии Дао и заставляя человека если и не размышлять о Дао, то, во всяком случае, медитировать над ним и непроизвольно приобщиться к нему.

Кроме того, о близости Ли Бо к философии говорит и то, что в процессе своего становления как поэта Ли Бо повторяет путь философа и философии: он поэтизирует космогонию и врастает в социальное и природное мироздание Поднебесной, усваивая его ритмы, образы и смыслы. Биография Ли Бо как поэта и философа (в той мере, в какой он выступает философом) — это космогония, а автобиография этого чародея слова — та же космогония, озвученная и окрашенная его гением. Долог и велик был путь философско-поэтического восхождения Ли Бо, и отправился он в него из младенчества Поднебесной — великой древности.





Некто, обладающий поэтической натурой, выбрал из поэтической сокровищницы Ли Бо около шестидесяти стихотворений и дал им символическое наименование гу фэн. В составных частях оно несет несколько значений: фэн — это «ветры», «нравы», «поведение», «молва», «вдохновение», «просвещение»; гу — «древность», «старина», «древние люди». В целом гу фэн означает «веяние древности», «древние нравы», «просвещение древностью», «дух старины» и т. д., что не исчерпывает всех заложенных сюда культурологических смыслов. Древность обычно понимается нами как некая хронологическая величина, подвижная в определенных пределах начала и конца в зависимости от понимания линейного движения истории. Это нечто прошедшее и ушедшее. Но если так, встает вопрос: в какую область бытия или небытия ушла древность? Если представлять, что существует некое скрытое от человеческого взора пространство древности, то мы придаем ей некий мистический цикл и превращаем в объект теоретических и теологических спекуляций. Если же принять, что древность никуда не уходит, а мы сами и есть постоянно изменяющаяся древность, то, надо признать, нет ничего современнее древности. Она — всегда молодая вечность. Это пульсар, из ядра которого исходят токи прошлого и будущего и в которое они возвращаются, меняясь знаками: прошлое превращается в будущее, и наоборот. Вместе они синтезируют настоящее, в котором в центростремительной направленности прошлое и будущее состоят в тождестве (тун, как говорят китайцы), а в центробежной направленности — в согласованном различии (хэ). Сочетание тождества и различия (тун-хэ) образует гармонию.

В миропредставлении китайцев древность занимает особое положение. Она онтологизирована и выполняет функцию мирового начала, будучи олицетворенной в Паньгу — тотемном существе Поднебесной. Представление о космогенезе с участием Паньгу передает трактат III в. «Сань у ли цзи» («Календарные записи “трех и пяти”»): «Небо и Земля были живым существом, подобным куриному яйцу. Паньгу жил (зародился) внутри него. Минуло 18 тысяч лет, Небо и Земля стали отделяться друг от друга. Ян, будучи чистым, формировал Небо, инь, будучи мутной, формировала Землю, Паньгу же пребывал в середине между ними и в день претерпевал по девять метаморфоз. Дух был в Небе, душа была в Земле. Небо каждый день поднималось на один чжан, Земля каждый день утолщалась на один чжан, Паньгу каждый день вырастал на один чжан. Так продолжалось 18 тысяч лет. Небо достигло предела высоты, Земля достигла предела глубины, а Паньгу — предела роста. Вот почему Небо и Земля отстоят друг от друга на 18 тысяч ли».[360]

Дословно имя Паньгу означает «свернутая в спираль древность». То есть Паньгу — это спиралеобразный космический зародыш, несущий в себе телесную, духовную и разумную сущность. Вращаясь или, точнее говоря, танцуя в невесомости между небесным и земным полюсами духовных энергий, он постоянно прибавляет в длине и ширине. Предваряя матричное устройство будущего космоса (деление поверхностей Неба и Земли на девять полей-квадратов, а их глубин на девять уровней), Паньгу претерпевает внутренние и внешние изменения по девять раз в день. Вероятно, в калейдоскопе этих изменений фиксируются родовые генетические коды и облики будущих существ Поднебесной.

По завершении космогонического цикла Паньгу превращается в ландшафты полей Неба и Земли: глаза его стали Солнцем и Луной, волосы — звездами, дыхание — ветром, кровь — реками, мышцы — почвой и т. д.[361] На месте тела (земные горы и воды) и разума (звезды, Солнце и Луна) Паньгу в сердцевине космоса остается только веющая незримым вихрем его духовная сущность. Такую почву древности, образованную из «свернутой в спираль древности», получил в поэтическое наследство Ли Бо.

Древность взращивает поэтический космос Ли Бо, проявляясь во многих философских, исторических и художественных символах. Прежде всего, это изначальная (= первоначальная) древность (юань гу), онтологически равная изначальному Дао (юань дао) и изначальному Дэ (юань дэ). Древность — это пульсирующее лучистой энергией срединное ядро космоса, и потому космос приобретает совершенную сферическую форму с вершиной в этом ядре. Древность — это играющее (поющее и танцующее) дитя космоса, и потому его все искренне любят. Дитя-древность простодушно, и потому в него безоговорочно верят. Оно поет и танцует в ритмах космической пульсации само по себе и тем самым выражает принцип самотворчества философского и поэтического искусства. Конфуций, например, попав под сияние древности, открыл себе и окружающим тайну своих творческих философских начал: «Передаю, но не создаю, верю в древность и люблю ее» («Лунь юй». VII, I).[362] Вряд ли можно сказать лучше и пожелать большего — философ находит в вечно юной древности и гений творчества, и веру, и любовь.

Изначальная древность представлена у Ли Бо еще одним, синонимичным наименованием — тай гу, которое исключительно ради отличия от предыдущего и сохранения онтологического значения переводится здесь как первоначальная древность (Великая Древность). Первоначальная древность овевается изначальными ветрами (Сокровенным Духом), или дыханием первородной сущности (сюань фэн) (№ 30). Древность одухотворяется этой эманацией и закручивается в плавно текущий вихрь циклических перемен (бянь). Может быть, поэтому отобранные стихи Ли Бо и были обозначены как гу фэн, что указывает на то, что отныне древность в творческом спиральном потоке будет сплетать красочный поэтический венок из нравственной простоты, веры и любви. Материнским объятиям древности недостает лишь истинного поэта — ее дитяти, столь же вечного и юного, как и она сама.

Древность, нашедшая всеобъемлющее воплощение в поэтическом космосе Ли Бо, обладает и собственным органическим строением — плотью, и эстетическим выражением — ликом, в которых разыгрывается сюжет мировых событий. Здесь непременно встречается мифология, выплескивающаяся наружу в виде живых тотемных символов из недр уже исчезнувших первобытных родов. Казалось бы, это некая дань традиции и безымянным предкам, художественная аллегория и красочный штрих, но на самом деле осуществляется магический синтез философско-поэтической гармонии Ли Бо. Загадка в том, что мифологические символы несут в себе подлинную родовую сущность человека, отражают пролог его планетарного существования, его судьбу и смысл жизни в единстве с природой и тотемами. А потому в любом символическом выражении миф эпичен, он изоморфен космосу и в каждом своем тропе, как в монаде, повторяет жанры и сюжеты событий рождения и становления мира Поднебесной. Причем миф у Ли Бо не мертвый и ветхий материал полустертых в памяти преданий. Помещая миф в исконное для него материнское чрево древности, поэт задает мифу первородный поэтический импульс, который мгновенно оживляет его, пробуждая архетипы колыбельных, а также карнавальных печалей и радостей, присущих матери в космическом понимании. Овладение таящейся в мифе миниатюрой космоса позволяет Ли Бо возвыситься над миром и обрести качества и возможности, свойственные волшебнику-демиургу. Стоит только Ли Бо поэтическим словом прикоснуться к мифу, как закрученная в нем спиралью череда событий тут же начинает пульсировать. Ей бы и остаться только предметом эстетического любования, но меняется статус этих мифических событий. Выходя в поэтическое пространство и неся в себе архетипический отпечаток Дао, они становятся явлением подлинного искусства. Захватывая окружающий мир, они воссоздают человека и пробуждают в нем память о собственном тотемном первородстве. Трудно представить, сколько Ли Бо нужно было проявлять осторожности, чтобы в акте поэтического творения человека не исказить его родовой самости и не занести вирус ложной искусственности, ибо поэт имел дело с натурой и судьбой человека.

Не кто-то другой, а сам Ли Бо вживается в мифологический космос древности. Да и кто, кроме него, мог отважиться войти в эту реторту метаморфоз и лучистых свечений? В стихотворении № 11[363] Ли Бо изображает свое пребывание в годичных ритмах колыбели космоса, очерченной мифологическими реалиями: «В Восточной Бездне тонет Хуанхэ, / А в Западной — полдневное светило». ространственно-временная динамика идет своим чередом (древний Паньгу танцует), и Ли Бо претерпевает соответствующие метаморфозы — годы иссушают его, молодой весенний лик его стареет и волосы к осеннему закату седеют. Ли Бо как земное физическое существо, повторяя судьбу Паньгу, сгорает, а его духовное поэтическое Я очищается от телесного тлена и готовится воспарить вверх. Ли Бо лишь ждет дракона древности, в котором угадывается Дао: «Мне б на драконе к тучам улететь, / пивать в сиянье вечном солнца свет!»

Примеры левитации у Ли Бо перед глазами. Это, например, Гуанчэн-цзы, один из даоских святых, служивший, согласно мифологическому преданию, военачальником у Первопредка Хуан-ди и знавший путь к Вратам Неисчерпаемости: «Но разве так Гуанчэн-цзы летал?! — / Был в тучку впряжен легкокрылый Гусь» (№ 28; см. № 25 и примеч.). Это и Ань Ци с острова бессмертных Пэнлай, который в окружении белояшмовых отроков под волшебную музыку свирелей пролетает на журавле мимо Ли Бо и уносится в звездную высь (№ 7; см. примеч.). Тот и другой представляют собой мифологические персонажи, но они пребывают с Ли Бо в одной пространственно-временной среде поэтического космоса. Ли Бо присутствует рядом, видит и слышит их. Он готов воспарить вместе с ними, но еще не может, так как их разделяет грань времени и вечности, или грань судьбы.

С судьбой у Ли Бо простые и ясные отношения. В земном бытии он признает ее власть над собой и потому свободен от ухищрений противоборства с ней. Уйти от судьбы все равно что уйти от себя, ведь судьба — это природа (натура) человека. Судьба транслирует смысл жизни-и-смерти космического пульсара, она синхронизирует «взлеты и падения», и от ее роковой силы никто не может скрыться: ни простые люди, ни святые и мудрые, ни вообще всё существующее (№ 25, 28). Судьба тоже миф, первопредок космоса, всеобщая справедливость, неподвластная ни уговору, ни обману. Она еще не предоставила Ли Бо его лунную колесницу (по преданию, Ли Бо закончил земное существование, шагнув из лодки в круг отражения Луны). Вознесение к предмету своего вдохновения, т. е. смерть, нужно было у нее заслужить.

Мифологические образы расставляют по поэтическому космосу и исторические меты, выражая универсальность связи событий мирового сюжета. После «золотого века» древности наступил период хаоса, названный древними мыслителями периодом «Воюющих царств» («Чжаньго», V–III вв. до н. э.). Он завершился деспотией царства Цинь, создавшего первую централизованную империю. Эти события тоже нашли отражение в мифологической символизации: «Друг друга пожирали тигр, дракон, / Покуда не сдались безумной Цинь, / В стихах давно утрачен чистый тон» (№ 1). Под масками оскалившихся драконов и тигров в данном случае скрываются, конечно, воюющие царства. Едва ли здесь лишь стремление к достижению художественного эффекта для выражения степени ожесточенности столкновения борющихся сторон. По-видимому, сюда включается и собственно мифология — небесные (драконы) и земные (тигры) начала бытия. Тем самым Ли Бо свидетельствует, что воюют не только и не просто царства. Воюют все против всех, разыгрывая фабулу хаоса, поправшего гармонию древности.

Мудрая древняя мифология, ведающая о прологе событий, оповещает человеческую Поднебесную о грядущих значительных метаморфозах в ее социальном бытии. В частности, Пурпурный Феникс (Юэчжо) возвещает о становлении великих династий, а Белый Тигр (Цзоуюй) — о гуманном правлении: «Ведь всуе Цзоуюй не поспешит / Глас Юэчжо не раздается чудный» (№ 13).

Естественно, что и сам Ли Бо время от времени предстает в виде мифологических образов. Вот он, осужденный по навету, вырвался из темницы и принял облик Дракона-Феникса, намеревающегося покинуть суетный мир, улететь на уходящую в небесную высь гору и воспевать с ее вершины цветущие поля (№ 45). А вот он уже вверяет мифу и свою писательскую судьбу, последним штрихом кисти уравнивая себя с совершенномудрым Конфуцием: «Мечтаю, как Учитель, кончить мысль / Лишь в миг, когда убит Единорог» (№ 1).

Вообще древность у Ли Бо — это окаймленная Мировым океаном огромная сцена, на которой в лунном сиянии и солнечном свете его поэтическая муза разыгрывает магическое действо гармонии и хаоса. Здесь в воздушном одеянии рождается первозданная и вечно юная древность (№ 30), здесь под звон мечей и стоны жертв проходят эпохи (№ 1), здесь в кругу дев-мотыльков пируют правители и сотрясают устои страны одописцы и философы (№ 1, 30), и здесь поэт, по крови царь, летит духом к Верховному Владыке и обретает бессмертие (№ 30). Все они здесь актеры и зрители, и у каждого своя роль — свой танец, песня и кончина. И всем здесь дирижирует один великий мудрец и мастер — космос.





В миропредставлении Ли Бо космос как некое тектоническое сооружение уже давно существовал, а в своем поэтическом качестве ему еще предстояло родиться. Согласно Ли Бо, он навевается Сокровенным Духом, который преображает Великую Древность и превращает ее в духовный зародыш поэтического космоса (№ 30). Вбирая в себя первородные энергии Сокровенного Духа, этот эмбрион ритмично заряжает все сущее, извлекая из него космическую симфонию Дао. Ли Бо как человеческий дух сливается с этим дыханием и переводит звучание вещей в слова, а их обличье — в иероглифы, преобразуя таким образом космическое Дао в словесно-иероглифическую картину Дао поэтического.

Так рождается «духовный сосуд» (как называл Поднебесную Лао-цзы) поэтического космоса. Ли Бо не описывает его устройство в подробностях, в системном единстве и в одном произведении. Такой задачи он, конечно, перед собой не ставил. Но множество реалий космоса так или иначе присутствуют и рассредоточены по всей палитре его поэзии. Среди них есть волшебные вехи поэтического странствия Ли Бо, где в сиянии вечной красоты первопредки и мудрецы с радостью встречают его как ровню и друга и где он свободно переходит из одного измерения времени и пространства в другое (№ 7, 25, 41). Это гора Тайбо, созвучная с именем Ли Бо (его звали Ли Тайбо), где он обретает бессмертие (№ 5), Врата Неисчерпаемости, открывающие путь в беспредельность (№ 25), Дерево Жо, стоящее на вершине горы Куньлунь (Нижняя Столица Первопредка и высшая точка земной поверхности), и Начала Небытия — последняя граница мироздания Поднебесной и выход во вселенское пространство (№ 41).

Однако неустойчивым оказывается устройство этого вечного космоса. Судьбоносные силы ввергают его в хаос. Поэзии хаоса-потопа Ли Бо отводит довольно значительное место в своих стихотворениях и по объему, и по смысловой организации мирового сюжета. Поэтическая картина хаоса восходит у Ли Бо к древней мифологеме потопа, которая включена традицией в канву исторических и политических событий.

Архаичный вариант описания потопа зафиксирован в мифологическом своде, называемом «Канон гор и морей» («Шань хай цзин»). В нем говорится о том, что разбушевавшиеся воды взмыли к Небу. Первым в борьбу с потопом втайне от Первопредка вступил Гунь, который, похитив у него саморастущую землю, оградил воды потопа, за что был казнен на склоне Крыло-горы. Гунь ожил и родил Юя (или переродился в Юя), которому Первопредок повелел расстелить холстом землю и утвердить девять областей Поднебесной.[364]

В «Книге [исторических] преданий» («Шан шу») этот вариант детализуется. На совещании верхов в резиденции правителя У-вана устанавливается, что Гунь своими действиями смешал порядок у син (последовательность элементов архетипической матрицы «перекрестия пятерок»). Тем самым он разрушил данную Небом основу нравственных устоев и был казнен.[365] В свою очередь, Небо даровало Юю «Великий образец в девяти разделах» (первую «конституцию» цивилизации), где запечатлена искомая основа этических норм.

С этого момента и далее на всем протяжении истории вплоть до эпохи Тан расстройство и «потопление» системы у син Гунем стало квалифицироваться как причина и показатель хаоса. Именно этот критерий гибельного «потопления» основы нормативов жизни и избрал Ли Бо для выражения природной и социальной дисгармонии. При виде хаоса его поэтическая лира начинает звучать в печальных и трагических тональностях. «…Установленные правила [стихосложения] канули в пучину», растворились вздыбившимися волнами новомудрия. Там же исчезли и «Великие Оды» («Да Я») из «Канона поэзии» («Ши цзин»), без них угасло изящество стиха и потускнела чистота звуков пяти основных тонов (№ 1). Кривизна бытия судорогами отдавалась в пораженной немотой поэтической музе.

Осиротела и родная сестра поэзии — философия: отмеченная Ли Бо триада первых философов распалась. Совершенный человек (чжи жэнь), тот, кто проник в смыслы небесных образов (сюань сян) и воплотил разум Поднебесной (может быть, творец «И цзина» — «Канона перемен»?), вознесся на Небо к Пурпурной заре. Лао-цзы, основоположник даосизма, которого Ли Бо считал своим родовым предком, ушел в Зыбучие пески (как будто утонул в пустыне). Конфуций, родоначальник школы ученых, готов был уплыть к Морю (а для Ли Бо в данном случае и уплыл). Опустел космический центр философии, дети-философы (цзы) разлетелись из своего родового гнезда. Более того, хаос поглотил и отцов философии — духовных наставников (шэн) и мудрецов (сянь): «Святые, мудрые — все канули в века… / В сей смутный час о чем еще тоска?» (№ 29).

Чувство безысходности, конца света («В конце веков смятенье все сильней», № 30) еще более усиливается с утратой миром своего Дао-Пути. Ли Бо неоднократно говорит об этом в поэтической строке: «Мир Путь утратил, Путь покинул мир, / Забвенью предан праведный Исток» (№ 25); «Наш мир сошел с Пути себе на горе» (№ 29); «…Дух Сокровенный первозданных дней / В веках утрачен. Нас не ждет возврат» (№ 30). Омертвела связь между миром и Дао, а это значит, что опустел космический центр, служивший гармонизирующей опорой для Неба и Земли, ядро космоса перестало пульсировать и испускать энергии. Лик Поднебесной стал морщиться и кривиться, принимая выражения страха, ужаса и демонизма. Эту маску и надел на себя человек, приукрашивая ее румянами, и оттого она становилась еще более отвратительной и уродливой. Люди сместились к границе бытия и небытия, зависли над пропастью, а природа-судьба, перед тем, как решить, бросить их в жерло небытия или вернуть в бытие, предоставляет им последний шанс — избрать пение, танцы и ритмы, присущие мировой гармонии или дисгармонии. Абсолютное большинство избрало формулу жизни по принципу «пир во время чумы». Зазвучали развратные песни, полилось вино, запорхали девы-мотыльки, а иные мужи, кощунственно распевая ритуальные гимны, полезли даже в могилы выковыривать из ртов мертвецов жемчужины для новых оргий, они же подвергли осмеянию и идею бессмертия (№ 30). Правительственные верхи вообще не знали никаких пределов. Злаченые палаты императорского дворца отводились под забавы с бойцовскими петухами, а рядом строились яшмовые террасы для игры в мяч (№ 46). Вся эта хаотическая оргия эхом бури отдалась по Поднебесной: «Так мечутся, что меркнет солнца свет, / Качается лазурный небосклон» (№ 46).

Эстетизация хаоса в сфере искусства придает поэзии Ли Бо особые качества. Она напоминает человеку о началах хаоса, описанных в «Каноне поэзии», в котором заложены способы воспроизводства подлинной родовой сути человека и гармоничного встраивания этносов в природный мир. Поэзия Ли Бо, в буквальном смысле проходя за порог сознания и очищаясь от словесных оболочек, в виде энергетических ритмов проникает в подсознание человека. Она встречается там с фольклорной (родовой) версией «Канона», сопрягается с архетипом родовой сущности человека и по функциональным алгоритмам этого архетипа, вновь облачаясь в слова, в поэтической форме выводит на поверхность сознания первичные смыслы жизни. В этой роли Ли Бо предстает магом, передающим мелодикой своей стихотворной речи потаенную внутреннюю сущность человека. Именно это определяет общечеловеческий смысл поэзии Ли Бо. В пространстве Поднебесной его речь воспринимает и передает все изгибы и повороты объятого хаосом бытия, но только для того, чтобы, произведя «ревизию» вещей, способствовать их совершенствованию, сначала, как в зеркале, правдиво отобразив, а затем и увенчав картиной их поэтического идеала.





Стать поэтом-философом, воплотить духовную сущность человека космоса и пойти на выполнение божественной миссии воссоздания гармонии Поднебесной, за которым стоят ритмы природной и человеческой жизни, Ли Бо помог случай, связанный с явлением совершенной мудрости (шэн), будь ее носителем человек или целая династия. Еще в «Беседах и суждениях» — в трактате «Лунь юй» — Конфуций разделял «золотой век» древности и современную ему эпоху именно по отсутствию совершенномудрых людей: «Что касается совершенномудрого человека, то мне не удавалось увидеть такого» («Лунь юй». VII, 26). И долго еще Поднебесная не увидит своего совершенномудрого человека (шэн жэнь), хотя философы каждый на свой лад будут предлагать своим ученикам наиболее плодотворные, с их точки зрения, варианты взращивания совершенномудрых людей. Сами же философы отлично понимали, в чем состоит различие между тем, чтобы только казаться совершенномудрым человеком, и тем, чтобы действительно быть таковым. Возрождение древности — вот что необходимо для рождения совершенномудрого человека. Иначе нет эталона, и потому период ожидания появления подлинного, или совершенномудрого, Человека философы отнесли к процессу философского познания человеческой сущности. «Ожидать прихода совершенномудрого человека через сто поколений и не тревожиться — это познание человека» — так заключают авторы трактата «Чжун юн» (чжан 29).[366] Когда же точно и при каких условиях возродится древность, философы об этом даже и не гадали. Было лишь ясно, что цивилизация, заигравшаяся в войны, должна была где-то оступиться, превысить пределы своей боевой активности и дать трещину или оказаться в состоянии мирной передышки, именно тогда и выплеснется живительная древность.

Ли Бо посчастливилось застать это короткое мгновение почти мистического явления древности в начале правления династии Тан: «Сто сорок лет страна была крепка, / Неколебима царственная власть!» (№ 46). Мы не можем в подробностях судить о том, в чем непосредственно явила себя древность и где он углядел ее образ. Поэтому положимся на самого Ли Бо, который связывал поэтическую реставрацию древности с таким периодом истории, когда цари «управляют, свесив платье» (№ 1), то есть не мешают естественному развитию вещей. «Недеяние правителей» (по выражению даосов) и спонтанное течение жизни природного мира поспособствовали тому, что архетип древнего Дао эхом отозвался в тогдашней современности и на кратчайший миг воссоздал голограмму гармонии, отблеск которой и поймал Ли Бо.

Наконец-то возродилась мудрость, причем представленная не одним человеком, а целой династией (Тан). Незамедлительно совершенномудрая (духовная, священная) династия вызвала к жизни и собственную колыбель — древность, В первом стихотворении цикла автор говорит о том, что «священная династия возродила изначальную древность». А далее «навстречу ясному свету» вышли с предуготованной им «счастливой судьбой» «толпы талантов», у которых сошлись в согласии вэнь и чжи, т. е. «дух» и «тело» стиха, искусное изящество и естественная простота. Здесь же, в древности, Ли Бо встретился с Конфуцием и наследовал Учителю, переняв его метод «передавать, отсекая», сформулированный в «Беседах и суждениях» («Лунь юй». VII, 1).

Словами о личной «обязанности продолжить традицию» Конфуция, уже возведенного в ранг совершенномудрого (шэн), Ли Бо непосредственно подтверждает свою причастность к философской культуре Дао. Кстати, об этом же говорит и названная выше бинарная оппозиция иероглифов вэнь и чжи (№ 1). Несомненно, они характеризуют прежде всего стилевое изящество стихов, которое относится не только к «толпе талантов», но и к самому Ли Бо. Однако вэнь и чжи в паре имеют и второе значение, проходящее задним планом. Вэнь и чжи включены у Конфуция в основное определение благородного мужа (цзюньцзы) — идеал действующего и размышляющего субъекта: «Учитель сказал: “Если естественность (чжи) превосходит культуру (вэнь), то это дикость. Если культура превосходит естественность, то это книжничество. Когда культура и естественность составляют внутренне-внешнюю целостность, вот тогда получается благородный муж”» («Лунь юй». VI, 18). Таким образом, Ли Бо подчеркивает, что в «согласованном сиянии вэнь и чжи» он приобретает качество благородного мужа и с чистым сердцем наследует Учителю, продолжая в поэзии его писательское философское творчество. Поэзию и философию Ли Бо можно считать обратимыми величинами. А если так, то Ли Бо помимо своего эмпирического существования суждено было родиться и в краткий миг воскрешения древности поэтом и философом.

Ли Бо объявляется в космическом лоне древности в трех ипостасях. Один Ли Бо — небожитель, существование которого покрыто тайной. Попав на землю, он вселяется в смертного человека, томимого воспоминаниями о своем небесном бытии. Другой Ли Бо — земножитель, претерпевший духовное рождение от духа звезды Тайбо (Венеры) на горе, название которой созвучно его имени — Тайбо, служащей лестницей к небесным вратам поэтического вдохновения. Тайна его бытия тоже никому не известна. Как и первый Ли Бо, он вселяется в свою эмпирическую ипостась — смертного человека. Третий Ли Бо — смертный человек, рожденный от матери и отца, носитель небесной и земной тайны своего предназначения. Все три ипостаси Ли Бо находятся в одной физической оболочке человека, но не могут сойтись в единство. Точка их единения — духовный центр мироздания. Небесная сущность сверху влечет Ли Бо к духовному центру, земная — подталкивает его туда снизу, но смертный человек Ли Бо слишком тяжел для такого вознесения. Чтобы достичь центра, смертному Ли Бо надо умереть, растаять, превратиться в эфирную сущность и воспарить в космическом духовном вихре к центру вечной древности. А это и есть поэзия и философия Ли Бо в их онтологической сущности, они — не что иное, как жертвенность смертного человека: медленное таяние его в природном брожении под лунным сиянием и танец вращения его духа в круговоротах космического духовного вихря. Все это продолжалось 60 лет — ровно один шестидесятеричный цикл оборота Поднебесной, после чего Ли Бо, как говорит легенда, слился с воздушным сиянием небесных светил. Превращение своего земного таяния в поэзию и философию и отображено в ступенях цикла «Дух старины».

Примечательно, что цветовой и хронологической эмблемами поэзии Ли Бо и символами его земного пребывания стали «белизна» и «осень». Чуть юная весна заявит о своих природных и поэтических полномочиях, встрепенется в солнечных лучах нежными цветами и ароматами, закружится узорами и симфонией звуков, тут же наплывает лунная осень и серебрит инеем долы и горы земли и виски поэта. Ли Бо как будто бы и не жил земной жизнью, а сразу был рожден седым младенцем, скопировавшим своего прапредка Лао-цзы — Старика-младенца. Вот Ли Бо всего 40 лет, а он говорит: «Уж я не тот, каким бывал весной / Я поседел к осеннему закату» (№ 11). Тяжек ему воздух земли, гнетет его бренная материя, и он мечтает «на Драконе к тучам улететь» (№ 11). Вот ему 41 год, а он уже жаждет: «Вкусить бы трав, чей золотистый цвет / Дарует вечность, как у тех небес» (№ 7). В 52 года он, как даосский святой Гуанчэн-цзы, намерен уйти «туда, где в Вечность открываются врата» (№ 25).

«Ну, и что? — скажет читатель, — в 40–50 лет поэт вполне может чувствовать старость. Как известно, краток век поэта!» Однако у Ли Бо осенние мотивы звучат повсюду. Ему лишь 28 лет, а для него «иней ранний неотвратимо губит дивный сад» (№ 26), «весны уходят бурные потоки» (№ 52). Ли Бо не только готов сам взмыть ввысь, но усадить на белых гусей, журавлей, летающих лошадей и драконов все земное царство и поднять поэтическим вихрем космоса. У поэта и философа Ли Бо нет земной хронологии, нет «раньше» и «позже», «перед» и «потом», которые навязываются ему земным бытием. На земле — не истинный Ли Бо, подлинный пребывает в вечном акте существования там, в духовном центре мироздания, и потому он жаждет вернуться туда, к своему бессмертию.

Восхождение в вечность Ли Бо начинает по горе Тайбо (№ 5). Это и реальная гора в уезде Угун современной провинции Шэньси, и метафизическая гора, связывающая Небо и Землю (аналогии: реальный хребет Куньлунь и метафизический холм Куньлунь — Нижняя (Земная) Столица Первопредка; греческая гора Олимп и метафизический холм Олимп — земной трон Зевса и дворец небожителей). Вне всякого сомнения, Ли Бо использует здесь архетипическую модель, состоящую из трех символов, где гора — это идеально-мыслительное мужское начало ян, вода — телесно-чувственное женское начало инь и соединяющее их идеально-телесное ядро (смесь воды и горной пыли) — духовное эмбрионально-детское начало цзы. В таком ландшафтном воплощении архетипическая конструкция ян-цзы-инь проходит сквозь всю китайскую культуру. Например, она чрезвычайно широко представлена в «Каноне гор и морей», где играет роль генерирующего начала родовых объединений людей, тотемов и вещей. В даосизме и конфуцианстве она выступает структурным принципом философского Дао. При этом в даосских космогониях специально подчеркивается особенность состояния эмбрионального звена архетипа Дао. Этот эмбрион-дитя находится в среднем, каком-то сонном состоянии между жизнью и смертью. Он ни жив ни мертв и вместе с тем и жив и мертв («подобен существующему»); ни молод ни стар и в то же время и молод и стар («дитя», но «предшествует первопредкам» — «Дао дэ цзин», § 4).[367] Он свернут, как эмбрион в чреве матери, и спиральные энергии инь и ян окутывают его, но нет ни одной точки, недосягаемой для него. Он — вечный мертвец, но он-то и зачинает все жизненные процессы («непрерывно вьется, действует без усилий» (Там же, § 6).

Итак, Ли Бо ничего не изобретает относительно архетипической значимости горы Тайбо. В воображении поэта рядом с ней стоит могучий образ горы Куньлунь, исчисляющей меры духовных трансформаций космоса и отмечающей уровни бессмертия: «Если с горы Куньлунь подняться на высоту, вдвое превышающую ее, то это будет гора под названием Лянфэн (Прохладный Ветер). Взошедший туда становится бессмертным. Если еще подняться на высоту, вдвое превышающую ее, то это будет так называемый Сюаньпу (Висячий Сад). Взошедший туда становится духом-лин, он сможет управлять ветрами и дождями. Если еще подняться на высоту, вдвое превышающую ее, то это и будет Высшее Небо. Взошедший туда становится духом-шэнь. Это и есть обитель Тайди (Высшего Первопредка)».[368]

Древняя (мифологическая) гора Куньлунь указала Ли Бо как одному из членов поэтического братства направление и способы тайного духовного восхождения. С этим и отправился седой Ли Бо вверх по горе Тайбо — своему прародителю, так как гора Тайбо участвовала в его поэтическом рождении. Пройдя 300 ли (условный показатель), Ли Бо расстается с миром суеты. Ровно на середине пути он достигает обители старца с иссиня-черными волосами, то есть встречает старца-младенца. Тот возлежит у входа в скальную пещеру на ветвях заснеженных сосен (либо под соснами), укрытый облаками. Он спит мертвым сном. Это подлинный человек, к которому Ли Бо пришел узнать драгоценный рецепт бессмертия. Долго он умоляет (будит) старца. Наконец тот сквозь зубы вышептывает ему тайну приготовления эликсира. Глубоко в сердце запечатлевает его слова Ли Бо. В мгновение ока старец распрямляется и, словно молния, исчезает. Ли Бо вскидывает голову, а старца уж нет, и только от избытка чувств Ли Бо бросает в жар. После этого Ли Бо готовится получить эликсир и навсегда расстаться с миром людей (№ 5).

Учитывая генетическую связь поэта и горы Тайбо, можно предположить, что в лице старца Ли Бо встретился с самим собой как вечно живым мертвецом и в молениях у подземного гроба открыл самому себе тайну бессмертия. Старец улетучился (вошел в Ли Бо?), и теперь он, Ли Бо, стал старцем-младенцем и занял срединное место в космическом архетипе. Жерло «сокровенного скита» втянет его вовнутрь.

Надо сказать, что этот архетип горы, воды и связывающего их мертво-живого эмбриона (в вещном ли виде, в женском или мужском облике) присущ не только китайской, но, по-видимому, многим культурам. Пульсируя в этнических ландшафтах мироздания, этот архетип в качестве фабульной матрицы мирового сюжета продуцирует в символах поэтические тропы и философемы. Подхваченные авторским творчеством, они затем литературно перерабатываются, и мы получаем от поэтов и философов сказку, поэму и философский трактат.

Разумеется, этот архетип встречается и в русской культуре. Например, у А. С. Пушкина он фигурирует во многих произведениях, в том числе и в «Сказке о мертвой царевне и о семи богатырях»:

Там за речкой тихоструйной

Есть высокая гора,

В ней глубокая нора;

В той норе, во тьме печальной,

Гроб качается хрустальный…

И в хрустальном гробе том

Спит царевна вечным сном.

Чем не покачивающийся на ветвях сосны спящий мертвым сном старец-младенец?

Попав в центр горно-водного архетипа и заменив старца-младенца, Ли Бо спускается затем в «сокровенный скит» — в пустоту космического чрева. Это генетическое ядро мира, особая, ничем не наполняемая пустота, состоящая из духовных спиральных энергий. Все, что попадает в эту органическую реторту, переплавляется в чистый люминесцирующий дух, или в духовное дитя (цзы). Только здесь посланец людей или богов-первопредков может обрести эту подлинную духовную сущность и принять на себя харизму Поднебесной. Процесс этого синтеза описан Лао-цзы, предком Ли Бо, в трактате «Дао дэ цзин»:

Дао пусто, и, как ни старайся, его не наполнишь.

О бездна-пучина, подобная пращуру мириад вещей!

Стихает ее стремительность, слабеют ее путы,

Умеряется ее свечение, осаждается ее пыль.

И тогда — вот он чистейший, подобный чему-то существующему!

Я не ведаю, чье это дитя, [оно] образом своим предшествует Первопредку.

(«Дао дэ цзин», § 4)

Пройдя тончайшую духовную синтезацию, Ли Бо выходит из «сокровенного скита» и вливается в космический вихрь, который разносит его по всему объему Поднебесной. Ли Бо становятся доступными все ее концы и начала, пределы и даже запредельная область, что он сам и изображает в поэтической картине своей духовной левитации (№ 41). Ему уже тысячи лет, т. е. он бессмертен. Лежа на облаке, он достигает всех восьми сторон света и таким образом расширяется в спиральном колесе вихря. Размеры Ли Бо столь огромны, что утром он наслаждается «морем Пурпура», а вечером «накидывает багрец зари». Все для него так близко, что, протянув руку, он срывает ветку с Дерева Жо, растущего на вершине Куньлуня, и подгоняет ею дневное светило. Достигнув предела бытия, он проникает в Начала Небытия (у ни) и здесь встречается с Верховным Владыкой (шан хуан). Тот приглашает Ли Бо в Высшую Простоту (тай су) — в праначало, лежащее на границе небытия и бытия. Принимая Ли Бо в пантеон, Верховный Владыка жалует его нефритовым нектаром, это и пища богов, и субстанция времени, точнее вечности. Если его отведать, в миг проносятся десять тысяч лет. Далее Ли Бо продолжает левитацию на ветре и выносится за пределы Неба.

В выходе за Небо и сказывается сверхбожественная мощь и особая миссия Ли Бо. Возможно, в «ските» «Высшей Простоты» Ли Бо прошел еще одну синтезацию, которая позволила ему преодолеть тяготение бытия и выйти в бесконечность вселенной. Ли Бо выступил здесь в качестве медиума, который соединил питающие среды духовно-энергетической пустоты «сокровенного скита» и энергетической пустоты вселенной, между которыми разместилось мироздание. Теперь Ли Бо мог гармонизировать жизнь Поднебесной извне и изнутри, оплетая мир витками энергетической спирали.

Ли Бо осуществил то, о чем мечтает каждый подлинный поэт и философ. В сакральных колодцах Поднебесной (может быть, мы нашли не все) он претерпел ряд духовных синтезов и совершил трансцензус: вышел в занебесную, досудьбоносную, дособытийную область. Там он созерцает внешний лик Поднебесной, каким она смотрит во вселенную, и лик вселенной, каким она смотрит на Поднебесную. Однако нам о них он ничего не рассказал. А может, и рассказал, но его слова одно за другим все еще идут к нам в непостижимо долгих шагах времени. Ведь Ли Бо выпил нефритовый нектар, каждый глоток которого стоит наших десяти тысяч лет. Подождем десять тысяч лет (сто поколений, как говорит трактат «Следование середине»), и, возможно, тогда новый старик-младенец, собрав хотя бы одну из строф, продекламирует нам поэтический стих Ли Бо о ликах Поднебесной и Вселенной.





Нескромной выглядела бы претензия на раскрытие тайны поэтического слова Ли Бо. Для этого нужно или быть самим Ли Бо, или стать еще выше и глубже (но куда уж выше вселенной и глубже «сакрального скита»?). И все же, следуя призыву самого Ли Бо поэтизировать вместе с ним (ведь он хотел всю Поднебесную усадить на своего поэтического дракона), можно сделать некоторые предположения и догадки о его поэтической магии.

Восхождение к «сакральному скиту», отречение от бренного мира, два духовных синтеза в пределах бытия и небытия, связь спирального духовного ядра и вселенной — это и есть собственно путь (Дао) поэзии Ли Бо.

Здесь и кроются ее тайны. Путь до скита — это путь земного смертного человека. Поэзия и эстетика этой дистанции нам понятны. Мы и сами здесь любим и ненавидим, дружим и предаем, радуемся и скорбим, мним себя героями и клеймим вышестоящих, в порыве гнева идем на все и тоже готовы (иногда) «отбросить прочь чиновничий наряд» (№ 10). Все это, выраженное в поэтической пластике, нам доступно, и мы можем так и сяк судить о поэзии Ли Бо. Трудности понимания магии Ли Бо начинаются со «скита». Поэт прибегает к такой вязи иероглифов и звуков, которая непроизвольно поднимает в нас нечто такое, в чем мы угадываем свое родовое Я.

Ли Бо соединяет своей спиральной духовной левитацией энергию пустоты «скита» и энергию пустоты вселенной. Две пустоты ведут между собой встречный (обратный, или оборотный, говоря словами элементарной математики) диалог о циклических оборотах Поднебесной. От начала и до конца, а точнее непрерывно, этот диалог проходит через Ли Бо. Ему предназначено выразить его поэтическими средствами, но как? Ли Бо как личность, как поэт-философ и сам насквозь духовная сущность и пустота. Чтобы достичь цели, Ли Бо, пронизанный диалогической связью двух пустот, встраивается (ввинчивается) в космический вихрь и оплетает (обволакивает) вещи и просвечивает их внутреннее содержимое. Всю совокупность вещей он отражает в красочной картине земного и небесного ландшафта, формы отдельных вещей — в ликах иероглифов, порядок и звучание вещей — в ритмике слов и рифм, внутреннее содержимое вещей — в образах сокровенного и подлинного (прямого). Поэтому Ли Бо выступает как демиург (творец поэтического космоса), поэт, живописец и музыкант.

Вот здесь уже можно кое-что подсмотреть из волшебства поэтического слова Ли Бо. И лучше, чем в «Каноне перемен», вероятно, об этом сказать нельзя: «Дух вбирает тайну мириад вещей и творит слово» (или: «Дух вбирает тайны мириад вещей и воплощается [вместе с ними] в речи») («Шогуа чжуань», § 6).[369] Та субстанция духа, которую так безуспешно ищут на поверхности бытия «ученые философы», оказывается, воплощена в слове, только не во всяком (абстракций придумано много), а в слове настоящего поэта и философа — духовного водителя Поднебесной, сложившего из слов песнь Дао.

О творческой работе духа (душ и духов) повествует от лица Конфуция и трактат «Следование середине»: «Учитель сказал: “О, как повсюду изобилующе Дэ (духовно-нравственный аналог Дао. — А.Л.), содеянное душами и духами! Смотришь на них и не видишь, слушаешь их и не слышишь, ищешь внутри вещей и не можешь найти следов… Тончайше-сокровенное проявится [ими], а искреннее не сможет сокрыться [от них]”» («Чжун юн», § 16).

Таким образом, поэтическое слово Ли Бо — это художественная (иероглифическое изображение), семантическая (смысловое выражение) и гармоническая (согласованность диалога Поднебесной и Вселенной) пластика тайн мириад вещей, содеянная духом поэта. Поскольку слово духовно и располагается в духовной строке Дао, то каждое слово пусто, т. е. представляет собой сгусток энергии. Пустота выступает залогом универсальности слова и его первородности. Каждое слово способно вмещать в себя всю Поднебесную, и его, как и Дао, ничем не наполнить. Энергетической спиралью оно все растворяет до духовной сущности, изоморфно повторяя духовную спираль всеобщего Слова — Дао. Получается, что каждое слово содержится в слове или содержит в себе еще слово в качестве своей ипостаси. Тем самым осуществляется внутренняя саморефлексия слова. Вхождение слова в слово может протекать бесконечно и выстраиваться в полимонаду, где каждое второе слово входит в первое, а на другом шаге второе становится первым и включает в себя последующее и т. д.

Это фундаментальное качество диалектической соподчиненности слов в полимонаде не является новым ни для поэзии, ни для философии периода жизни Ли Бо. Его сформулировал все тот же предок Ли Бо — Лао-цзы, когда говорил о выражении постоянного Дао (единого Дао) в тождестве и нетождестве двух противоположностей, именуемых небытием и бытием: «Небытием именуется начало Неба и Земли, Бытием именуется Мать мириад вещей… Оба они (бытие и небытие. — А.Л.) из тождества происходят, но различно именуются. В тождестве они называются первоначалом. Первоначало и первоначало (входящие друг в друга первоначала. — А.Л.) — вот дверь ко всем тайнам» («Дао дэ цзин», § 1).

Так же как и всемирный дух «Канона перемен», Ли Бо считывает своим духом тайны танцующих вещей и их песнопения и оставляет нам их поэтическую азбуку. Причем, как говорит акад. В. М. Алексеев, оставляет такое слово, какое редко встречается в обыкновенной речи, звук такой, какой вторит звучанию природы, иероглиф такой, какой передает непосредственное впечатление от вещи. Кажется, если бы не необходимость передавать все это людям на их языке, Ли Бо обошелся бы языком поэтического эха. Вероятно, это был бы один из самых загадочных, но наилучших и подлинных поэтических словарей.

Еще один аспект, немного приоткрывающий завесу не только тайны, но колдовства и мистики слова Ли Бо, связан с воспарением Ли Бо в занебесную высь. Это предсобытийная область небытия, или область будущего. Как только Ли Бо выходит туда, будущее врывается в его поэзию и срастается с прошлым и настоящим, превращая поэзию в духовное мироздание вечности. Она становится колдовской и пророческой во всех трех временных измерениях. Читать Ли Бо значит колдовать — менять свое прошлое, заказывать будущее и по-новому ощущать себя в настоящем. Поэзия Ли Бо — это матрица духовного обустройства людей. А если учесть, что эта матрица несет подлинную человеческую сущность, то поэзия Ли Бо служит становлению человека с подлинной духовностью, человека земли, космоса и вселенной.

Когда мы говорим о протяженности поэтического слова в размерах спирали Дао, можно было бы предположить (до чтения самого Ли Бо), что он писал длинные драматические, эпические и лирические произведения. Однако это не так. Его поэзия в цикле «Дух старины» представлена в отрывках, точнее, в миниатюрах. Но построены они особым образом, за счет чего достигается объемность и глубина изображения. Строфы у Ли Бо состоят из двустиший, а каждый стих включает пять слов (иероглифов). То есть строфа моделируется по системе архетипа у син («перекрестие [двух] пятерок»). Строфа у син совершает несколько четных или нечетных хоровых поворотов (хор пяти ян и пяти инь) — и объемно-спиральная миниатюра готова. В ней Ли Бо только называет несколько символов, образов, персоналий, но от этого законченность и полнота общей картины не страдает. За каждым образом и символом тянутся линии их истории и судьбы, которые в глубине поэтического объема переплетаются с другими такими же линиями, тянущимися в физику (прошлое) и метафизику (будущее) бытия и небытия. Поэтому Ли Бо только соответствующим, архетипическим способом помечает реалии и включает их в поэтический хор. Этого уже оказывается достаточно, чтобы вместить громадный объем какого-то жизненного пространства.

На своем пути Ли Бо встречает и поэтизирует различные реалии — природные, индивидуальные человеческие, семейные, нравственные, политические и т. д., в том числе и философские, которые говорят о «философичности» его поэзии. А что если он включит в поэтическое освещение не отдельные философские символы, а целого философа вместе с его учением? В этом случае он должен показать себя по крайней мере историком философии. Это Ли Бо и демонстрирует в стихотворении № 13, развернутом всего в шести строфах.

Герой его философской миниатюры — Цзюньпин, реальная историческая личность, гадатель и философ из г. Чэнду периода правления династии Хань (206 г. до н. э. — 220 г. н. э.). Как повествует Ли Бо, «Цзюньпин отринул мира плен / И без Цзюньпина бренный мир оставил». Они находятся по разные стороны от границы бытия и небытия, Цзюньпин или только подошел к «сакральному скиту», или уже прошел в нем духовное преображение. Как бы то ни было, Цзюньпин, преодолев порог бренной жизни, становится для Ли Бо другом и братом по их философскому и поэтическому союзу. Перед Цзюньпином открываются истоки мироздания и тайный ход вещей. Он прозревает циклы их метаморфоз (бянь цюн) вплоть до Первоперемены (тай и).[370] Цзюньпин не только «прозревает» (гуань) Первоперемену, как замечает Ли Бо, но и «соприкасается» (тань) с началом творения (юань хуа) и рождения всего сущего (цюнь шэн). В тиши и безмолвии он сплетает нить учения Дао и за занавесом пустоты хранит свои чувства.

На такой короткой дистанции историко-философского повествования Ли Бо переходит к постановке познавательной проблемы и готов стать философом: «И некому постичь безмолвья бездны!»

Стоит специально отметить, что в этом стихотворении мы встречаемся с необычным для нас и замечательным эффектом прочтения второй строфы. Она состоит из двух строк, каждая из которых включает по пять иероглифов. Именно в этой строфе Ли Бо называет два способа философского умозрения и перечисляет четыре попарно связанные онтологические категории. Непроизвольно для глаза данные строки читаются в двух фразеологических алгоритмах. Поэтически, подобно почти всем строкам цикла «Дух старины», они читаются с цезурой посередине в наборах иероглифов два-один-два и создают свои смысловые и эстетические формы. Вместе с тем философски, с учетом устоявшихся категориальных значений, они читаются в иероглифических наборах один-два-два и тоже создают свои смысловые и эстетические формы. Причем попарно связанные онтологические категории отображают обратные (оборотные) процессы мирового генезиса. В первой строке умственное созерцание (гуань) носит чисто рациональный характер. Оно направлено от приходящих к статике внешних циклов метаморфоз (бянь цюн), т. е. многого, к внутреннему динамичному единому — Первоперемене (тай и). Во второй строке умственное созерцание (тань) имеет чувственную характеристику и направлено от внутренне динамичного единого (юань хуа) к внешне статичному множеству вещей (цюн шэн). Это два философских типа встречного умственного созерцания и два встречных процесса космогенеза, которые выражают основной гармонический принцип поэтического и философского мышления.

И опять же Ли Бо как будто вторит своему великому предку Лао-цзы, который и этот принцип зафиксировал в «Дао дэ цзине»: «Пребывая в постоянстве при отсутствии чувства (страсти), созерцаю его (творения мира) единую тайну. Пребывая в постоянстве при наличии чувства (страсти), созерцаю его (творения мира) множество вещных форм» («Дао дэ дзин», § 1).

Эти две строки сияют в россыпи поэтических символов Ли Бо как два философско-поэтических бриллианта, возможные, вероятно, только в иероглифическом письме. Все десять иероглифов остаются на своих местах, ни один штрих в них не меняется. И как только мастер берет на них поэтический аккорд — всплывают и звучат образы поэтической лиры, а если берет философский — рождаются образы глубочайшей метафизики. Но сильнейшее гипнотическое чувство и видение возникает еще и оттого, что не один, а сразу два Ли Бо, поэт и философ, одновременно берут эти аккорды и смешивают философский и поэтический эфиры, и перед нами в метаморфозах бытия и небытия звучит и танцует голограмма чего-то сказочного и никогда ранее невиданного. Философия и поэзия на краткий миг предстают перед нами в первородном единстве и соединяют нас с глубинными мировыми началами и вещным множеством бытия. От этого пугающего и притягивающего волшебного образа философской и поэтической лиры человеку уже никуда не уйти, и он, наверное, часто будет грезить об этом сокровенном образе.

Тайна поэтического слова Ли Бо связана также и с читателем. Понимать Ли Бо было бы намного проще, если бы он писал стихи как личностно незаинтересованный в своем предмете автор, подобно древнегреческому Гомеру, который давал в «Илиаде» объективную картину явлений действительности. Однако у Ли Бо космос, во-первых, это личность, субъект, который не только жил, но и продолжает жить. У космоса имеется своя природная и историческая биография. Это Поднебесная (тянь ся) и питающая ее Занебесная (тянь вай), которые определенным образом реагируют друг на друга и воздействуют на судьбы вещного и человеческого мира. Поднебесная Ли Бо многослойна. Стоит только потянуть за какой-нибудь кончик поэтической нити, как окажется, что вся она свернута в непрерывный клубок. Наугад выбранный нами предмет поэтического повествования Ли Бо в других слоях продолжается в историческом или философском трактате, обрастает в фольклоре легендами, на волнах бытия образ его то появляется, то исчезает, расширяется и сужается, превращаясь в образы других предметов. Поэзия Ли Бо — это живой венец Поднебесной, корни которого уходят в глубь природного и человеческого бытия.

Во-вторых, Ли Бо тождествен своему поэтическому космосу. За один шестидесятилетний цикл он развернул себя в нем — сгорел в огне космоса, превратившись в калейдоскоп узоров-иероглифов и песнь Дао. Можно сказать, что Ли Бо — это живой портрет человеческой личности на живом полотне космического лика Поднебесной. Их не разорвать. Невозможно снять портрет Ли Бо со сферического экрана Поднебесной, не украв у последней живого взора внутрь себя. Попробуем убрать из спирального мирового пространства лучезарное парение колдуна-мудреца Ли Бо (№ 41), и тогда вместо духовного кругового вихря останется лишь брошенное посреди пустыни колесо телеги. В живописании поэтическим словом Ли Бо прошел свой путь. Он был рожден земным человеком, пребывал отшельником, «вольным» поэтом, то льнул к царскому двору, вспоминая, что он царского рода, то бежал от царской службы и претерпел на этом пути три духовных синтеза: рождение от духа звезды Тайбо (Венеры), перерождение в «сакральном ските» (№ 5) и у Верховного Владыки в «началах небытия» (№ 41). Чтобы читать и понимать Ли Бо, нужно тоже, хотя бы умозрительно, проделать его поэтический путь. Совершенно правильно делает наш переводчик Ли Бо — С. А. Торопцев, сопровождая поэтический перевод подстрочным переводом, комментариями и примечаниями. Читателю очерчивается культурный объем Дао, дается исторический фон, на котором развертывается поэтическая биография Ли Бо, раскрывается содержание основных символов и понятий, благодаря чему сочетаются значения слов и художественные образы китайской и русской (даже шире — европейской) культур. Без этого поэтический сказ Ли Бо оказался бы чуждым и недоступным.

И еще следует сказать об одном свойстве поэтической тайнописи Ли Бо. Может быть, мы никогда не доберемся до разгадки магической силы его поэзии, так как она несет в себе архетипическую матрицу и постоянно дышит живой духовностью. Но, читая Ли Бо, мы непроизвольно поем песнь Дао и побуждаем наш дух танцевать Дао. Мы становимся соучастниками вселенско-космической мистерии единения человека, природы и Первопредка-Бога, забывая о смешной псевдонаучной задаче «познания тайны» Ли Бо.