В музее Бардо в Тунисе среди мозаичных полов, сохраненных слоем песка в прибрежных областях Северной Африки и относящихся к первым векам нашей эры, выставлена мозаика, вывезенная из города Суса, изображающая Вергилия. Конечно, портрет — «идеальный», созданный, когда модели давно не было в живых, но черты изображенного носят характер столь индивидуальный, что невольно думается о портретном сходстве. Кроме того, черты поэта на сусской мозаике убедительно совпадают с тем, как описал Вергилия Светоний. Он тоже воссоздал образ поэта спустя лет сто после его кончины, но позволительно думать, что предание хранило еще с достаточной точностью его подлинный облик. Светоний говорит, что Вергилий был высокого роста, черноволос и костист, при этом добавляет, что вид у него был скорее селянина, а не человека высшего круга. Именно таким рисуется Вергилий и на мозаике музея Бардо. В его внешности нет никакой утонченности, которая в век Августа уже свойственна была образованным слоям римского общества и принимала иной раз формы щегольства. Вергилий сусской мозаики сидит очень прямо, коротко острижен, взгляд у него глубок и выражение сосредоточенно.
По сторонам поэта стоят две музы. Та, что за правым плечом, держит свиток, другая, со скорбным лицом и театральной маской в левой руке, пригорюнилась, облокотившись на спинку кресла, где сидит поэт. Никакой иной музой она не может быть, кроме Мельпомены. Нас не должно удивлять ее присутствие рядом с поэтом, не сочинявшим драматических произведений: Гораций, тоже не бывший драматургом, упоминает в последнем стихе своего знаменитого «Памятника» именно Мельпомену и призывает ее гордиться заслуженной славой.
Прежде чем знакомить читателя с жизнью Вергилия, необходимо оговориться, что ни одна его биография не может быть достоверной, поскольку основана на источниках довольно поздних и уже поэтому ненадежных. К сожалению, и авторы новых и новейших исследований жизни Вергилия противоречат друг другу. В результате приходится мириться с тем, что в биографии поэта остаются пустоты и туманности, которые вряд ли удастся когда-нибудь заполнить или прояснить.
Вергилий родился около Мантуи 15 октября 70 года до н. э. Отец его был зажиточным человеком, владельцем не только земли, но и мастерской керамических изделий — изящные цизальпинские глиняные вазы широко расходились по всему Средиземноморью. О матери Вергилия мы не имеем сведений, кроме легендарных, приписывающих ей вещий сон, связанный с рождением ее великого сына.
В ту пору, когда Юлий Цезарь, подчинивший Риму большую часть Западной Европы, победоносно продвигался к Риму, встречаемый недоброжелательством приверженцев республики, Вергилий был школьником. Отец отправил его учиться сначала в Кремону, а потом в Милан, где в то время были выдающиеся педагоги. Лет пятнадцати он приехал в Рим и поступил в учение к известному ритору Эпидию. Само поступление в эту школу свидетельствует, что отец Вергилия принадлежал к уважаемому общественному слою, так как в ней получали образование и представители знатнейших римских фамилий. Достаточно сказать, что там обучался внучатый племянник Цезаря Октавиан, будущий Август. Октавиан был моложе Вергилия на шесть лет, но, поскольку учение Вергилия в Риме длилось долго, поэт, вероятно, успел лично встретиться в школе с будущим властителем мира. Тогда Октавиан был уже назначен Цезарем в преемники и возведен четырнадцати лет в сан великого понтифика, то есть духовного главы народа. В школе возникли дружеские связи, обеспечившие Вергилию положение в высшем обществе Рима. Что касается Октавиана, то он всю жизнь покровительствовал Вергилию и питал к нему личную приязнь.
Вергилий усердно занимался философией, преимущественно эпикурейской, и много читал. Может быть, уже здесь усвоил он основы медицины, физики и математики. В 54 году до н. э. вышла в свет, посмертно, поэма Лукреция «О природе вещей». Она оказала на юношу решающее влияние своей материалистической теорией мирозданья, опирающейся на учение Эпикура, и своей поэтической силой. В эти годы Вергилий нашел свою истинную дорогу поэта. Попытка заняться адвокатурой, профессией, открывавшей доступ к государственным должностям, была тут же оставлена. Нельзя при этом не учесть, что Вергилий, по свидетельству древних, которое мы должны принять на веру, лишен был природного ораторского таланта, — речь его была медлительна, он был несвободен в движениях и крайне застенчив. В 45 году Вергилий переехал в окрестности Неаполя к философу-эпикурейцу Сирону и стал обладателем скромного поместья, где ему предстояло до конца дней заниматься на лоне природы неторопливой литературной работой. В эпикуровом «саду» Сирона среди просвещенных молодых друзей был и поэт Гораций.
За истекшее с приезда в Рим десятилетие Вергилием было, по-видимому, написано немало. Однако дошедшие до нас под его именем произведения, далеко не достигающие совершенства остальных его творений, признаются филологической наукой сомнительными. Лишь в последнее время снова обозначилась тенденция считать эти произведения первыми опытами начинающего таланта с естественными для «школьного» периода недостатками. Они обычно публикуются в качестве «Приложения» к сочинениям поэта и в настоящее издание не включены. Среди них выделяется «эпиллий» (маленькая эпическая поэма) «Комар», где, по мнению некоторых, высмеивается ритор Эпидий; «Комар» посвящен был младшему товарищу, «божественному мальчику Октавию» (Октавиану), который мог по достоинству оценить пародию на знакомый им обоим преподавательский стиль. Если верно, что стихи «Приложения», хотя бы некоторые, действительно сочинены Вергилием, мы имеем в них лишнее доказательство того, что он усвоил с юности поэтический вкус и приемы школы «новаторов», одним из главных представителей которой был Катулл (умер в 54 г. до н. э.).
Между тем Юлий Цезарь был убит приверженцами республики. Роковой 44 год открыл период междоусобных войн и политических переворотов, ставших через много веков материалом шекспировских драм. Когда на злосчастном поле при Филиппах разгромлены были республиканские войска, предводимые убийцами Цезаря Брутом и Кассием, впервые на политической арене заявил о себе восемнадцатилетний Октавиан. Став членом триумвирата, избранник Цезаря учинил безжалостную расправу с противниками, — проскрипции и казни устрашили Рим. Возникшая распря с другим триумвиром, Антонием, в конечном итоге развязала руки молодому претенденту на власть. Флот Антония был разгромлен при Акциуме, и он бежал в Египет вслед за своей Клеопатрой, чтобы разделить с ней славу добровольной смерти. Октавиан стал единодержавным правителем Римского государства, осторожно сохранив за ним название и даже внешний статут республики.
«Средь бурь гражданских и тревоги» Вергилий продолжал жить у себя близ Неаполя, как истинный последователь Эпикура, не вмешиваясь в волнения форума, культивируя в тишине свою поэзию. Лишь один раз был он потревожен, — из Мантуи пришли недобрые вести.
Октавиан, взяв в руки управление государством, оказался во главе страны, разоренной усобицами, голодной, с низко упавшим сельским хозяйством, полной недовольными, готовыми каждую минуту поднять мятеж. Для наведения порядка молодому правителю нужно было неотложно обеспечить себе, прежде всего, поддержку военных. Октавиан пошел на крайность, тоже не безопасную: он конфисковал земли у множества владельцев и роздал их тем, кому был обязан своими победами. Отец Вергилия оказался в списке лиц, чьи земли подлежали конфискации. Поэт поспешил в Рим и — видимо, без труда — отхлопотал поместье отца, правда, уже после того, как новый владелец чуть было не убил прежнего хозяина. Эти события отражены в первом крупном, не вызывающем сомнения в подлинности, произведении Вергилия в «Буколиках».
Посетил ли поэт когда-либо вновь свою родную Мантую, сказать трудно. Вернее, что она осталась для него лишь дорогим воспоминанием. С Римом же его связи, разумеется, не прекращались; есть непроверенное сведение, что у поэта был в Риме свой дом.
Следующее большое произведение Вергилия — поэма о сельском хозяйстве, «Георгики». Написана она была по совету Мецената, за которым стояла воля самого Августа, считавшего своевременным подкрепить поэзией свои усилия, направленные к возрождению земледелия в стране. Над «Георгиками» поэт трудился ряд лет. Он должен был перечитать немало специальных сочинений — и Гесиода, и Колумеллу, и Варрона, — но не приходится сомневаться, что одних книг было бы недостаточно для создания поэмы, изумляющей сочетанием поэтических достоинств со знанием дела. Проницательный Август верно выбрал нужного ему автора, усмотрев еще в «Буколиках» любовное отношение Вергилия к земле. «Георгики» считаются по праву совершеннейшим поэтическим произведением Вергилия; они заслужили ему уже громкую славу, а с ней и новые милости Августа.
По окончании «Георгии» Вергилий стал внутренне готовить себя к созданию произведения высокой, обобщающей тематики. Это стремление поэта счастливо совпадало с предначертаниями Августа, — случилось редкое в истории литературы слияние поощрения сверху и душевной склонности автора. Римский народ не имел своего Гомера, нужно было заполнить недостойный великой нации вакуум, при этом связав судьбы народа с дальнейшими политическими расчетами Августа. Эта эпопея долженствовала по своему значению соперничать с Гомером.
На создание римской национальной эпопеи Вергилий потратил более десяти лет. Еще не закончив ее, он почувствовал потребность воочию увидеть те места, где происходят описываемые им события. С этой целью он отправился в Грецию и на Малоазийское побережье. В Афинах произошла встреча поэта с его державным поощрителем. Август посоветовал Вергилию возвратиться в Италию, взял его на свой корабль. Всегда внимательный к своему и общественному здоровью, Август, вероятно, приметил, что поэт носит в себе какую-то подтачивающую его болезнь, и на самом деле Вергилий уже был так болен, что не мог добраться до Неаполя. 21 сентября 19 года до н. э. поэт скончался в калабримском городе Брундизии (теперь Бриндизи), откуда его прах был перевезен в Неаполь и погребен на дороге в Позилиппо. Можно не без оснований предполагать, что Вергилий страдал с юности туберкулезом легких, который под влиянием жгучей греческой жары дал роковую вспышку в организме, к тому же ослабленном многодневной морской болезнью.
В античное время могила Вергилия благоговейно чтилась. Плиний Младший, в письме III, свидетельствует, что просвещенный Силий Италик подходил к ней, «как к храму». Ее вплоть до нового времени уверенно показывали приезжим, да и теперь в путеводителях попадается указание на место погребения поэта.
Есть предание, что Вергилий сам сочинил свою эпитафию, где намекает на три основных своих произведения. Текст ее сохранился:
Мантуей был я рожден, Калабрией отнят. Покоюсь
В Партенопее.[1] Воспел пастбища, сёла, вождей.
«Буколики» («пастушеские» песни), сочиненные Вергилием в сороковых годах, были им же самим объединены в сборник из десяти «эклог» («избранных» стихов), без соблюдения хронологического порядка.
Вергилий, как уже было упомянуто, примыкал по своему поэтическому направлению к «новаторам» предшествующего поколения и разделял с ними пристрастие к «александрийскому» стилю поэзии, предпочитавшему короткие эпиллии и широко пользовавшемуся мифологическими мотивами. Катулл обессмертил себя неповторимыми по свежести лирическими стихами и эпиграммами, но не они оказались на потребу начинающему Вергилию, а Катулловы эпиллии, и среди них в первую очередь «Эпиталама Пелея и Фетиды». Наряду с этим эпиллием должен быть упомянут и другой, «Смирна», принадлежавший Цинне, современнику и другу Катулла. Цинну высоко ценил Вергилий, и нам тем более приходится жалеть об утрате его произведений. Кроме того, Вергилий, конечно, читал греческих «александрийцев» и в подлиннике, что нам недоступно, поскольку их творения, изысканные и академичные, в большинстве до нас не дошли. К счастью, уцелело наследие одного из знаменитейших и особо стоящих поэтов «александрийского» направления — сицилийского уроженца Феокрита.
Феокрит почитается «отцом буколической поэзии», поскольку до пего пастушеская тема имелась лишь в народных произведениях. Постоянно встречающаяся у Феокрита «ответная» («амебейная») песня двух состязающихся пастухов впервые превратилась у него в литературный прием. Феокрит утвердил пастушескую тему в поэзии Европы, где она заняла на удивление устойчивое положение, отразившись в «идиллиях» едва ли не всех европейских народов.
Вергилий, по своей склонности ко всему деревенскому, не мог не увлечься буколической поэзией Феокрита. Для Рима пастушеская тема была новостью, и Вергилий, подражая Феокриту, оказался если не первооткрывателем, то первым латиноязычным представителем этого рода поэзии.
Вергилий в «Буколиках» более или менее близко следовал своему греческому предшественнику. Самого Феокрита он нигде не называет по имени, но муз именует «сицилийскими», тем самым указывая на свой источник.
Находились критики, которые готовы были попрекать Вергилия отсутствием самостоятельности. Это положение неверно уже тем, что оно высказывается с наших современных позиций. Прежде чем упрекать античного поэта в подражательности, — иногда похожей на то, что ныне называется плагиатом, — надо удостовериться в том, как сама античность относилась к «подражанию». Самый факт заимствования или близкого следования за образцом не был тогда унизительным для поэта.
В пределах XX века критика, преимущественно французская, выдвинула заманчивую проблему показать не «подражательность» Вергилия, а его «оригинальность».
В самом деле, стоит вчитаться в эклоги Вергилия без предубеждения, как отличия между ними и Феокритом бросятся в глаза. Мы обнаружим, что, безусловно, общим у обоих поэтов оказывается лишь тот мир, где происходит все, ими описанное. С тем, однако, различием, что пастухи Феокрита — рабы, а пастухи Вергилия, в плане их социального положения, охарактеризованы по-разному. Так, в эклоге I ясно говорится, что Титир был раньше рабом, но впоследствии выкупил себе свободу. Трудно сказать, раб ли пастух Дамет (эклога III), который пасет стадо, порученное ему Эгоном. Вероятнее всего, что Эгон — владелец скота, но нет прямых оснований считать, что пастух — его раб; вернее предположить, что он принадлежит к тем обедневшим мелким хозяевам, которых в условиях общей смуты и упадка в сельских областях нужда заставляла идти в работники к более обеспеченным соседям (иногда это могло перерождаться и в настоящее рабство). Таким же свободным, хоть и зависимым работником представляется и Мерис из эклоги IX. Он несет ягнят новому «пришельцу», завладевшему его землей при распределении угодий между ветеранами; но и в этом нельзя видеть указания на рабское положение пастуха. А в эклоге III Меналк не решается поставить что-либо из стада в заклад, потому что у него дотошные отец и мачеха, и это явно показывает, что данная семья работает в собственном хозяйстве.
Мир сельских пастухов, их незатейливый быт у Феокрита изображен более остро реалистически, чем у Вергилия; Феокрит более точно локализует своих пастухов в сицилийском пейзаже. Существеннее, однако, то, что подоплека пастушеской поэзии у Феокрита совсем иная, чем у Вергилия.
Феокрит писал в III веке до н. э., то есть уже в пору разложения тех политических формаций и того общества, которое сложилось в V–IV столетиях до н. э., чтобы переродиться после походов Александра, открывших миру новые горизонты и сблизивших запад и восток. Для тогдашнего общества, поглощенного материальными заботами, потерявшего религиозность предков и политическую страстность, пастушеская тема была скорее развлечением, уводившим от цивилизации, подобно тому как это было в Европе XVIII века.
Идиллии Феокрита целесообразно рассматривать в сравнении с «салонным» искусством его эпохи, особенно с «александрийскими» рельефами, изобилующими буколической тематикой. Нельзя не отметить, что идиллии Феокрита далеко не чужды эротики, иногда откровенной.
Идилличность Вергилия носит иную окраску. Дело не в том, что у Вергилия тоже встречается пристрастие к юношам, вообще свойственное античному миру и не казавшееся предосудительным, а в том, что, как бы ни изображалась любовь в его эклогах, она не теряет целомудрия. Вергилий относится к своим пастухам серьезно и почти не прибегает к юмору, отчего у его эклог несколько приподнятый тон, несмотря на отдельные участки простой, хотя и не грубой речи. Этот общий тон позволил Вергилию посвятить некоторые эклоги более возвышенным темам.
Если мы в идиллиях Феокрита вправе усматривать поэзию, угодную обществу, клонящемуся к упадку, то в эклогах Вергилия, несмотря на внешнее сходство с Феокритом, мы чувствуем здоровье молодой эпохи, времени становления, а не разрушения. Их автор не увлекается бытовыми сценками, напоминающими известные мимиамбы Герода, он смело касается больших философских тем, отражающих воспринятые и продуманные автором философские концепции эпикуреизма и отчасти стоицизма.
В свете сказанного приходится иначе оценивать подражательность Вергилия, и не так уж существенно сопоставлять у того и другого поэта отдельные приемы, утверждать лишний раз, что и там и тут пастухи состязаются в пении, дарят девушкам яблоки, смотрятся в гладь воды, чтобы убедиться в своей красоте, и, наконец, исполняют множество одинаковых пастушеских обязанностей.
Если мы понимаем уход Феокрита в пастушескую примитивность как реакцию просвещенного, утонченного человека против надоедливой цивилизованной суеты, то это не может относиться к Вергилию. Ему не от чего было бежать. Если он томился, то лишь от вечных распрей, терзавших Италию, если он жаждал тишины, то не тишины трианонов, а мира для своего народа, мира, который станет темой и пафосом также и последующих его сочинений.
Эклога I написана Вергилием после того, как он отхлопотал у Августа землю своего отца. В диалоге между старым и благополучным Титиром и пострадавшим Мелибеем, вынужденным покинуть родовое владение, запечатлена картина того, что происходило в Италии, в частности, в окрестностях Мантуи и Кремоны. Конкретность пейзажного письма Вергилия побудила ученых искать как в первой, так и в прочих эклогах поэта точных указаний на действительно существующие местности. Ученая мысль начала рыскать по Италии, обеспокоенная тем, что география эклог полна противоречий и неточностей. Но каждому, кто подойдет к «Буколикам» с, точки зрения поэзии, ясно, что все пейзажи эклог — условны, что в этой воображаемой Аркадии встретятся и мантуанские черты, и черты окрестностей Неаполя, что все соединено ради поэтической, а не географической правды.
Та же эклога I дала повод критикам нового времени обвинять Вергилия в низкопоклонстве. Действительно, на наш современный взгляд, Вергилий расточал Августу непозволительно прямолинейные похвалы, переходившие как бы в поклонение. Но опять-таки, чтобы правильно оценить позицию Вергилия, мы должны перенестись в тогдашнюю атмосферу Рима. Главное, что ее характеризует, это всеобщее утомление бесконечными, ненужными народу, кровопролитными усобицами, следствием необузданных честолюбий и корыстей. После мира с Антонием положение изменилось; юноше, захватившему, опираясь на имя Цезаря, власть, уже некого было опасаться; во весь рост встала основная, единственно животрепещущая, единственно обязательная проблема — восстановления мирной жизни в Италии. Смотрели больше вперед, чем назад. Неустойчивость власти, приводившая к всенародным бедствиям, заставляла чаять сильной и благонаправленной руки. Римлянин перестал доверять эдиктам сената и риторике ораторов. Октавиан встал над Римом, как символ умиротворения. Люди уже успели оценить его такт, его непреклонность в сочетании с доброжелательством, его скромность в сочетании с ясностью ума. Римляне, привыкшие к крови, скоро позабыли его казни; они не могли не оценить, что участвовавшие в битве при Филиппах бывшие сторонники Брута и Кассия были приняты им в свой избранный круг, — к ним принадлежали известный покровитель поэтов Мессала и Гораций, украсивший время Августа своей совершенной лирикой. Октавиан не мог не казаться современникам явлением чудесным, неким посланцем богов. Смутная идея божественного единодержавия воплощалась воочию; герои, такие, как Ахилл или Геракл, приобщены были к сонму олимпийцев. То, что Октавиан был признан земным «богом», не должно вызывать у нас удивления, особенно в обратной перспективе двух тысячелетий. Поэтому, когда мы читаем в эклоге I слова Титира-Вергилия:
О Мелибей, нам бог спокойствие это доставил —
Ибо он бог для меня, и навек…—
мы должны признать это не только данью личной благодарности, выраженной в возвышенных формах. Нам, конечно, естественно думать, что в сознании Вергилия, принявшего учение Эпикура и знакомого со стоицизмом, понятие «бога», в применении к живому человеку, было условно. Но, во всяком случае, мы можем отметить, что в эклоге I нет никаких подобострастных выражений.
К сказанному следует добавить, что Неаполь был местом схождения разнообразных религиозных и философских систем, притекавших с Востока, главным образом из Сирии. Там перекрещивались и мистерии Митры, и иудейские идеи единобожия, и иранское миропонимание, с дуалистической основой и выработавшимся культом единовластия. Вергилий знакомился со всеми этими течениями и в некоторых восточных концепциях мог находить идейное оправдание того, на что уповала его патриотическая и миролюбивая душа. Вероятно, Август искал в них опоры своему небывалому единодержавству.
Кроме всего прочего, постыдное царство лести настало в Риме позже, чтобы потом перейти к ориентализованному двору Византии. Между признательностью «божественному» Августу Вергилия и низкопоклонством Марциала разница принципиальная.
Среди «Буколик» есть несколько эклог, ограниченных узко пастушеской тематикой (III, VII и отчасти IX), — в них наиболее сохранна народная традиция амебейного пения с его разнообразием, переданная Вергилию Феокритом. Две посвящены непосредственно любовной теме (II, X). Десятая представляет особый интерес. Излияния ревнивой тоски покинутого любовника вложены в уста не условного, вымышленного действующего лица, но реального человека, близкого Вергилию по поэтическим занятиям и общественному кругу. Ее герой — Галл, одна из самых блистательных личностей века, баловень судьбы, пользовавшийся совершенным доверием Августа, расточительный правитель Египта, впоследствии из-за своего легкомыслия утративший это доверие, смещенный со своей высокой должности и в отчаянии покончивший с собой. Эклога о Галле стоит особняком в ряду буколической поэзии: в ней выражаются от первого лица любовные страдания определенной, конкретной личности, и это сближает ее с выражениями любви у «элегиков», таких, как Тибулл или Проперций.
Интересна, особенно с точки зрения реалий, близкая к идиллии II Феокрита эклога VIII, где с большой точностью описаны магические действия девушки, стремящейся приворожить и вернуть своего надолго отлучившегося милого.
Эклога V представляет собою некий «трэнос» («плач») по молодом пустухе, безвременно и жестоко погибшем, по имени Дафнис. Эта эклога — одна из первых загадок, заданных Вергилием будущим исследователям. Посмертная хвала Дафнису настолько возвышенна, память его обязывает покинутых им навсегда друзей на столь ответственные — уже приближающиеся к культу — действия, что возникло естественное желание проникнуть в реальную основу стихотворения, угадать, кого разумел Вергилий под именем Дафниса. Эту загадку решали по-разному, видели в Дафнисе даже Катулла, но эта концепция, как, впрочем, и остальные, не приблизила ученых к разгадке тайны, потому, может быть, что никакой тайны у эклоги V и нет вовсе, и она представляет собою лишь развитие отвлеченной темы, имя же «Дафнис» заимствовано у Феокрита.
Аналогичную загадку науке задает и эклога VI, по своему стилю самая «александрийская» из эклог. Три шаловливых представителя пастушеского, но вместе с тем и мифологического мира, двое мальчишек и девочка-нимфа, застают в пещере спящего с похмелья Силена, отца козлоногих обитателей леса, опутывают его плетеницами из цветов, мажут ему лицо соком тутовых ягод и заставляют его спеть им те песни, какие давно были обещаны. Проснувшийся Силен соглашается и отвечает шалунам песней, вовсе не соответствующей их игривости. Он поет о сотворении мира, следуя философской концепции эпикурейцев, затем переходит к различным мифологическим темам и включает в свою космогоническую фантазию несколько стихов, посвященных тому же поэту Галлу, о котором говорится в эклоге X. Ученые пытались уточнить, кого же Вергилий разумел под Силеном, предполагали, что в его гротесковом образе отразился кто-нибудь из преподавателей философского «сада», но эти попытки также остаются бесплодными и оставляют за нами право думать, что Силен эклоги VI просто Силен популярной народной мифологии, наделенный по воле поэта какими-то сверхъестественными познаниями.
Однако не всегда стремление найти разгадку той или иной неясности Вергилия может вызвать лишь скептическое отношение. Одна из эклог, четвертая, в самом деле представляется настолько герметичной в своем исключительно интересном содержании, что если на ее истолкование и тратились века пытливой мысли, то такие старания оправданы ее значительностью.
Эклога IV посвящена Азинию Поллиону и приветствует рождение какого-то не названного по имени ребенка. Поэт, как бы в пророческом вдохновении, предсказывает будущее новорожденного. С его появлением на свет связывается приход иного, благодатного времени. Ему будет дано принести на землю то главное, чего жаждала в те годы душа каждого римлянина, — мир. Сама природа обновится, станет доброхотно приносить все нужные человеку плоды, — словом, с рождением таинственного ребенка ожидается возврат «золотого» века Сатурна. Поэтическое пророчество приблизительно совпадало с вещаниями Кумской сивиллы. В нем, конечно, не трудно угадать отражение концепции, на сей раз не эпикурейской, а стоической, что развитие мира идет по спирали и что по прошествии известного количества «веков», не совпадающих, впрочем, с понятием сто- или тысячелетия, мир вернется к тому состоянию, когда-то уже бывшему, когда волк и ягненок бродили вместе по лугам и деревья плодоносили без всякого ухода. Но кому же, какому таинственному младенцу поэт предсказывает миссию обновления жизни во всем мире? Концепция слишком величественна, предсказания слишком определенны, чтобы не вызывать законного стремления осветить поэтическое предвидение исторической критикой. Перед наукой Вергилием поставлен вопрос большой ответственности, вопрос, который может увести отвечающего в глубины мистического и дебри суеверного, но на этот раз исследователь не может успокоиться мыслью, что тайны никакой нет и что не стоит тратить время на разгадку несуществующего, ибо тайна (историческая, а в устах Вергилия и мистическая) действительно налицо.
Под новорожденным обновителем мира разумели многих младенцев: самого Октавиана, — что было бы наиболее убедительно ввиду его деятельности как умиротворителя государства, но уже одно то, что Октавиану было в то время за двадцать лет, опровергает такое предположение; видели в мальчике и сына Марцелла, любимого племянника Цезаря; видели и сына Поллиона, который вот-вот должен был родиться. Но все эти концепции встречают непреодолимые препятствия, о которых здесь, в пределах короткой статьи, было бы неуместным распространяться.
В это тревожное время, когда сознание мыслящего римлянина металось от одной философской доктрины к другой и впитывало различные религиозные учения, наводнившие Италию, могло ли таинственное содержание эклоги IV пройти мимо всех тех, кто искал правды, мира и равенства людей? В эклогу IV стали вчитываться с предубеждением, подготовленным восточной идеологией, в ней стали находить то, что соответствовало обновлявшемуся человеческому сознанию; она не могла не показаться христианам отвечающей библейским пророчествам.
С другой стороны, многие новообращенные продолжали быть и ценителями своей литературы. Христианину казалось, что величайший поэт Рима (а он постепенно стал таковым) предрекает из своей языческой темноты явление спасителя мира: можно было оправдать Вергилия перед лицом формирующегося христианства. Таким образом, эклога IV заняла особое положение в истории европейской мысли, но тайна младенца так и осталась неразрешенной.
Второе, и самое совершенное, произведение Вергилия — «Георгики» — обнимает около двух тысяч стихов и разделено на четыре части; в них последовательно излагаются основные отрасли тогдашнего сельского хозяйства: хлебопашество, виноградарство, скотоводство и пчеловодство.
Возникает вопрос: можно ли воспринимать «Георгики» как руководство к сельскому хозяйству? В них отсутствуют такие разделы, как птицеводство, весьма развитое в Италии того времени, в разделе скотоводства ничего не говорится о разведении свиней, занимавших почетное место в питании римлянина и в культовых жертвоприношениях. Нет ни одного слова о рыбе, хотя мы знаем, что римляне не ограничивались ловлей ее на удочку или сетями, но и разводили рыб в специальных водоемах. Впрочем, и Колумелла, которым руководствовался Вергилий, не охватывает всех хозяйственных отраслей.
Второй вопрос: на кого же рассчитана поэма и как могла она выполнить свою задачу оживления интереса к сельскому хозяйству?
Поскольку поэма содержит множество конкретных предписаний и советов, хотя иногда неточных и даже фантастических, она могла в известной степени обогащать и знанием. Но весь характер поэмы, с ее постоянными отступлениями иногда философского, иногда мифологического содержания, ее намеки на исторические события — все это было недоступно простому селянину. Ясно, что поэма не была рассчитана на неграмотного деревенского жителя с ограниченным и примитивным бытием, вроде пастухов из «Буколик». Потребителем поэмы мог быть только широкий читатель из более или менее образованного круга. Излишне добавлять, что он должен был любить и понимать «язык муз». Мы можем, следовательно, заключить, что пропаганду интереса к земледелию Август осуществлял в данном случае не столько распространением в населении полезной специальной рецептуры, сколько возбуждением живого и любовного отношения к сельскому хозяйству среди тех кругов, от которых во многом зависело его процветание. Август, как у нас Петр I, отдавал должное эстетическому началу, он верил в то, что поэзия — могучее средство воздействия на людей, поэтому поручил пропаганду поэту. Разумеется, ни сам Август, ни Меценат, ни другие читатели «Георгик» не смотрели на труд Вергилия как на простое «руководство», они отдавались наслаждению поэзией, но поэзия наводила их попутно и на практические размышления.
Если это так, почему же Вергилий во всех частях своей поэмы столь подробно и «профессионально» излагает сельскохозяйственные приемы — проверку качества почвы, прививку деревьев, лечение захворавших овец, способы поимки отроившихся пчел?
Можно думать, что деловая подробность изложения зависит от специфики материала, обрабатываемого поэтом. Всякий, близко соприкасавшийся с деревенским трудом, знает, что говорить о нем сколько-нибудь отвлеченно, как это нередко делалось в поэмах нового времени, значит утратить самый вкус этого труда. Деловитость изложения сельскохозяйственных процессов представляет особую эстетическую категорию; без такой деловитости поэт рискует утратить рабочую конкретность, прямую направленность к полезной цели — характерную черту сельского труда и мышления.
Труд земледельца, единственно признававшийся достойным римского гражданина, освященный заветами отцов и дедов и преподанный великим поэтом, не мог не привлечь и тех, кто не отличал пшеницы от ячменя. Именно эта конкретность изложения сливает в неповторимое единство поэзию «Георгию) с ее дидактическим субстратом. В сознание читателя, увлекаемого благозвучными, прозрачными стихами Вергилия, незаметно проникали сведения, давно позабытые в римских образованных кругах, и укреплялось главное: уважение к труду. Наряду с мифологическими божествами, покровительствующими сельским работам, в «Георгиках» постоянно присутствует подлинный земной владыка, имя которому Труд; так «Георгики» выполняли функцию еще более ответственную, более значительную, чем поэтическая пропаганда земледелия, — они призывали вообще к государственно важной трудовой деятельности, оказывали на римское общество влияние нравственное.
Вся поэма Вергилия построена в форме советов кому-то, кому поэт не дал ни имени, ни образа, ни характера. Его адресат — лишь второе лицо спряжения. Вергилий не дает нам повода поинтересоваться, стар он или молод, черноволос или белокур; он существует как обобщенная немая фигура, нигде не выступающая активно, ни в чем не противоречащая автору. Однако кто же он в смысле социальном?
Из прочтения поэмы явствует, что этот безымянный адресат принадлежит к слою мелких свободных земледельцев, он работает и сам со своей семьей, но, видимо, пользуется и помощью работников, участие которых в труде хозяина естественно, если принять во внимание, что его хозяйство может охватывать все четыре затронутых в поэме области. Август считал особенно важным укрепить именно этот слой мелких землевладельцев, грозивший совсем сойти на нет. Указаний на труд рабов не имеется в «Георгиках», хотя в эпоху Августа рабский труд уже широко и повсеместно применялся как в городах, так и в латифундиях: для обеспечения рабочими руками обширных землевладений помещиков, обогащенных завоеваниями, требовались целые толпы рабов. Позволительно думать, что Вергилий с намерением оставил своего адресата в условной социальной неопределенности, подчеркивая этим некое равенство людей труда в их обязательствах перед кормилицей-землей и Римским государством.
Но может быть и другое: что Вергилий, как законченный римлянин, вовсе не счел нужным обращать внимание на рабов, которые в его сознании только физически были людьми, но с точки зрения гражданской и моральной были просто орудием производства; впрочем, это относится скорее ко всему римскому обществу в целом, чем к Вергилию лично. Судя по впечатлениям современников, Вергилий был мягок, может быть, даже чувствителен, во всяком случае, гуманен, и как в «Буколиках», так и в «Георгиках» эти качества души явственно проступают. Сочувственное отношение к простым людям, работающим на земле, прослеживается по всем «Георгикам». Отношение Вергилия к животным человечно, звери для поэта чувствующие существа, — вспомним вола, огорченного смертью своего дружки, из книги третьей (стих 518).
Не может быть сомнения, что Вергилий и самолично работал на земле, вернее всего — как пчеловод. Его деревенская внешность могла зависеть и от постоянного загара, от неизбежной грубости сельского труда.
Коренной уроженец Италии, всю жизнь проведший на земле своей плодородной страны, Вергилий глубоко привязан к родине. В книге второй «Георгики» находится знаменитая вставка, посвященная восхвалению Италии:
Здравствуй, Сатурна земля, великая мать урожаев…
Поскольку Вергилий ставил себе целью привлечь внимание читателей к сельскому хозяйству, он должен был постараться, чтобы книга была занимательной, и более того — подлинно поэтической. Приемы, примененные для этого Вергилием, показывают не только всю силу его дарования, но и изобретательность зрелого мастера. Он не задерживает слишком долго читателя на деловой, неизбежно прозаизирующей дидактике. Он перебивает свое спокойное изложение то вопросом, то неожиданным обращением, то восклицанием, как бы переводя регистры, и тем постоянно освежает внимание. Кроме того, основное дидактическое изложение он перемежает со вставками вроде только что упомянутой, то длинными, то в несколько строк, которые лишь ассоциативно связаны с основной темой. Иногда эти отступления носят характер вставных рассказов в духе поэтики «новаторов», как, например, ааканчивающий поэму эпиллий об Аристее с его, вероятно, отвратительным и для автора бесчеловечным смертоубийством тельца в жертву материаль ной пользе и с волшебными картинами подводного царства. Эпиллий свидетельствует о власти утилитаризма в позднегреческой культуре и гегемонии моря в греко-италийском пейзаже.
Каждый, внимательно читающий «Георгики», не пройдет мимо описания таинственных явлений природы, сопутствовавших кончине Юлия Цезаря и новергших в суеверный ужас современников его убиенья. К лучшим страницам «Георгик» принадлежит и знаменитое описание эпизоотии, поразившей незадолго перед тем некоторые области, так и оставшиеся после этого пустынными. Иные отступления не могут не изумлять: Вергилий является в них как бы непосредственным наблюдателем, на деле же он никогда не бывал в тех местностях, жизнь которых изобразил со всеми ее деталями. Таковы описания жизни ливийских пастухов, и особенно рассказ о скифах, переносящий нас на Север (относительно Италии) и поражающий точностью бытовых подробностей, не уступающих описаниям Овидия, который вскоре оказался, к своему несчастью, жителем припонтийских степей. Отступления Вергилия, разнообразные и по содержанию, и по стилю, в течение всей поэмы периодически поднимают нас на уровень высокой и величественной поэзии.
Мы подошли к третьему, если не наилучшему, то самому прославленному произведению Вергилия — «Энеиде», то есть повествованию об Энее. Напомним для начала, что Эней был второстепенным героем Троянской войны, сыном Анхиза и самой Афродиты-Венеры; что он чудом избег гибели при падении Илиона и, забрав с собой старика отца, отплыл с несколькими кораблями на запад, где по предначертанию богов должен был основать новое царство тевкров (троянцев), иначе говоря, заложить Рим. Народные предания об Энее как основателе Римского государства издавна распространены были в Италии. Ранние авторы исторических поэм-хроник, Энний и Невий, уже говорят об Энее, основываясь на этих преданиях, восходящих к Гомеру. Впоследствии сказание об основании Рима троянскими выходцами было включено в изложение отечественных «начал» величайшим из римских историков Титом Ливием. Прародителем Рима считался древнейший италийский город Альба-Лонга, основателем которого был, согласно легенде, Асканий, сын Энея. Вторым именем Аскания было — Юл. Это вызвало к жизни довольно-таки невероятную официозную генеалогическую концепцию. Возникнув, видимо, при Юлии Цезаре, она приобрела особое государственное значение при Октавиане, одной из главных забот которого было укрепление в столице мира державства рода Юлиев. Ход мысли основывался на звуковом совпадении — «Юл» и род «Юлиев». Но для воли Августа этого было достаточно. Если в свое время ему нужна была, из государственных соображений, поэма, призванная оживить любовь к земле и сельскому труду, теперь его дальновидному честолюбию требовалась опять общественная поддержка, и он решил снова искать ее в поэзии. Опыт с «Георгиками» был удачен, и Август счел возможным ответственную тему о божественном происхождении своего рода доверить снова старому другу и безупречному приверженцу — Вергилию.
Искусственные героические эпопеи не часто встречаются в истории литературы, — античность, оплодотворенная народным гением Гомера, потратила, однако, немало Сил на этот трудно себя оправдывающий род поэзии: в III веке до н. э. появилась «Аргонавтика» Аполлония Родосского, поэта александрийского направления; вслед за поэтами-историками и за Вергилием Лукан во второй половине I века создал в Риме свою «Фарсалию». Жанр искусственной эпопеи не оказался счастливым и в новые времена. Даже величественно-скучная португальская поэма «Лузиады» не может Соперничать с подлинными народными эпопеями, а такие произведения, как «Франсиада» Ронсара или «Россиада» Хераскова, так и ветшают в поэтическом забвении.
Редкое произведение литературы вызывало и вызывает Столь двойственное к себе отношение, как «Энеида». Восторгу одних противостоит решительное неприятие других. Всемирный резонанс «Энеиды» одним представляется естественным следствием гениальности ее творца, другим же эта слава кажется вовсе неоправданной. Между тем как француз Сент-Бёв посвящает «Энеиде» страницы, полные восхищения, немец Кролль считает ее целиком неудачей (вообще отношение к «Энеиде» в странах романской и германской культуры весьма различно).
Первые противоречия относятся к самой личности Энея. В центре эпического произведения люди привыкли видеть героя со всеми свойственными героям чертами. Однако героизация смертных, столь свойственная мифотворчеству греков, была чужда трезвым, деловым римлянам. И у Вергилиева Энея мы не встречаем обычных героических черт. Основная черта Энея — благочестие; выражение «пиус Энеас» повторяется постоянно. Благочестие выражается в совершенной покорности року, лишающей Энея какой-либо инициативы и превращающей его в пассивное игралище божественных предначертаний. Для читателя неубедительно, что Эней— здоровый, сильный мужчина— столь часто проливает слезы. Сам Вергилий, задачей которого было возвеличение Энея, предка рода Юлиев, позволяет почувствовать между строк симпатию к главному противнику своего героя, Турну, герою по всем статьям, хотя и характеризованному «одной краской». Пальма победы заранее предназначена пришлым троянцам, но местные, коренные италийцы не могут не вызывать сочувствия, — не сказалось ли в этом естественное пристрастие автора к «своим»? Тусклая судьба образа Энея в последующих веках достаточно показывает, что он не приобрел устойчивой популярности. Добавим, что Эней, сомнительным образом избежавший гибели под стенами Трои и давший этим Турну повод обозвать его «изменником Азии», и впоследствии особой доблести не проявил. Чуть ли не единственный решительный его поступок состоял в том, что он покинул любимую женщину, после чего она наложила на себя руки. Черту какой-то женственности придает фигуре Энея и неуклонное покровительство вечно юной матери, которая так ловко умеет вовремя скрыть богатыря-сына в облако.
Вообще, если у Гомера боги вмешиваются в людские дела тоже по причинам неубедительным и непонятным для смертных, то в «Энеиде» это вмешательство принимает почти пародийный характер: Венера ссорится со свекровью, Юноной, настолько мелко и назойливо, что сам громовержец вынужден наконец отказаться от решения их надоедливой свары. Немного прибавляют к героизму Энея и его троянские спутники.
В целом Эней все же не производит отрицательного впечатления: он незлоблив, чужд лукавства, благочестив без ханжества, — черты, отражающие характер автора эпопеи. Когда в последнем поединке Турн, видя неизбежность гибели, умоляет Энея о пощаде, троянский герой уже готов простить его, и только замеченная на плече врага повязка, ранее принадлежавшая убитому другу, вызывает в нем взрыв рокового для Турна гнева. Эней, чей образ присутствует во всех двенадцати книгах эпопеи, остается неизменно ее осью.
Художественная ткань эпопеи неровна. Первая книга, хотя она психологически не разработана и хотя сюжетное развитие опирается целиком на прихоть богов, все же достаточно насыщена фактическим содержанием. В ней дана экспозиция: прибытие Энея с его моряками в Карфаген, появление царицы Дидоны, пробуждение в ней по воле Венеры любовного пламени к Энею; наконец, пир, устроенный Дидоной своему неожиданному избраннику. Однако впечатление от первой книги таково, что она сочинена автором без подъема, по необходимости дать экспозицию, и приписана, вероятно, потом.
Книга вторая — перепев Гомера. Она, более чем другие, могла возбудить упреки Вергилию в том, что его подражательность перешла в набор заимствованных стихотворных строк. Это, разумеется, преувеличено, и мы уже оговорили особое отношение древних к подражанию.
Книга третья вся в целом отражает мотивы «Одиссеи» Гомера, и нельзя не признать, что греческий песнетворец одарил своего подражателя с большой поэтической щедростью.
Книга четвертая возвращает нас к теме любви Дидоны, заявленной в экспозиции. Для описания страсти Дидоны у Вергилия оказались в избытке и сила воображения, и психологическая наблюдательность. Вергилий возвел свою африканскую царицу в ранг мировых образов женщин, охваченных пламенем любви, ее героинь и жертв, — таких, как Медея или Федра у отца психологической любовной драмы Еврипида. Книга четвертая считается по праву шедевром Вергилия, она была излюбленной книгой и крупнейшего по поэтическим возможностям, но неудачливого переводчика «Энеиды» — Валерия Брюсова.
Возможно, что Вергилий ставил себе сознательно задачу дать читателю отдых после эмоционального возбуждения, которого не могла не вызвать трагическая книга о любви и смерти Дидоны. Но в нас, читателях нового времени, книга пятая «Энеиды» рождает некоторое недоумение, как, вероятно, бывало у иных современников Вергилия, — в его окружении, по свидетельству древних, уже достаточно было «ядовитых критиков».
Старец Анхиз, не выдержав странствий по морю, скончался. Смерть Анхиза была, конечно, большим горем для любящего сына, но событием только его личной жизни и никакого отношения к главной теме поэмы, основанию Рима, не имеет. Более того, о смерти Анхиза сказано еще в книге третьей, однако там нет развития этой темы. Эней, радуясь тому, что стихии привели его вторично на то прибрежье, где скончался и был погребен старец, приказывает справить у его холма «веселую почесть». Царь Сицилии Акест идет навстречу его желанию и устраивает пышные поминальные игры. Соревнования на кораблях, конские ристания, гимнастические упражнения — все это изображено Вергилием с мастерством и даже воодушевлением. Но и это тем более не имеет отношения к «сквозному» действию эпопеи. Спортивные состязания занимают четыреста тридцать три стиха, иначе говоря, почти половину громадной пятой книги.
Переходная книга шестая с полным основанием считается, наряду с четвертой, одной из вершин эпопеи. Ее содержание исполнено таинственности. Мысли о будущем человечества, выраженные в эклоге IV «Буколик», сочетались у поэта с жаждой проникнуть воображением в бездну загробного мира, туда, где обитель умерших. Сошествием Орфея в Тартар завершается последняя книга «Георгик», сошествие Энея занимает всю шестую книгу «Энеиды». Готовые не обращать внимания на дробность эпизодов киши шестой, мы не можем не испытывать душевого трепета, следя за тем, как Эней, сопровождаемый Кумской сивиллой, совершает свое странствие по загробному царству. Сивилла научает Энея, как достать «золотую ветвь», открывающую доступ к недоступному, ту «золотую ветвь», которая, отомкнув ему врата подземного обиталища теней, осталась в последующих веках знаком мистического посвящения. В царстве мертвых происходят встречи живого Энея с умершими; ради одной из них он и стремился сойти в Аид: в сонме теней он находит любимого отца.
Но прежде чем Эней мог насладиться отрадой свидания с ним, происходит другая, для читателя неожиданная, но художественно и морально необходимая встреча: к Энею подходит тень, чей облик ему слишком знаком, — это когда-то любимая им женщина, та самая царица Дидона, что была им покинута и в отчаянье наложила на себя руки. Эней тронут, клянется, что всему виною воля богов, что он не мог предположить, каким для нее горем будет его отплытие, — обычные слова мягкосердечных изменников, — оскорбленная тень скрывается в лес, где ее ожидает верный законный супруг. Так Вергилий не пожелал снять с души своего героя вину вероломства.
Эней встретил Анхиза в момент, когда старец обозревал сонм своих будущих потомков. На вопрос Энея о судьбе этих неприкаянных теней Анхиз отвечает изложением доктрины, восходящей к Пифагору, — учения о метампсихозе, то есть переселении души. Чистота доктрины снижается в устах Анхиза обнаженной политической тенденцией, перечислением представителей будущего «дома Юлиев», и завершается прямым восхвалением Августа. Встреча Энея с Анхизом заканчивается в буколической обстановке наивной конкретности, в уединенной роще, среди шумящего тихо кустарника. Сыновняя и отцовская любовь явлены поэтом с величайшей теплотой — это просвет, позволяющий заглянуть в нежную душу Вергилия. Описание в книге шестой подземного царства принадлежит к лучшим страницам мировой поэзии. Разве лишь Данте мог так сочетать земные детали с образами загробного мира, плотское с бесплотным.
Последние шесть книг «Энеиды» не соответствуют по качеству тому лучшему, что есть в первых шести. Они посвящены непосредственной борьбе тевкров за обладание Италией, точнее той ее срединной областью, где стоит Рим. Эпическая тема распадается на десятки эпизодов, где геройство измельчено, причины и следствия запутаны, отдельные фигуры не рельефны. Сомнительно, могли ли и современники Вергилия без скуки следить за однообразными перипетиями третьестепенных храбрецов, с их мало внятными именами, — а имена перечисляются в удручающем множестве, разве лишь для удовлетворения тщеславных начетчиков или любителей вымышленных имен. Конечно, события десятилетней осады Трои, с нашей, современной, точки зрения, — тоже ничтожны. Но, однажды зародившись в народном воображении, они со временем только укреплялись и оформлялись, их образы оставались живыми, приобретали устойчивость, на тысячу ладов варьируемые поэзией, театром, скульптурой. А образы «Энеиды», кроме разве лишь финикиянки Дидоны, не дали даже в самой римской поэзии живучих ростков. Вплетенная в последние книги «Энеиды» любовная тема — мало обоснованное соперничество «женихов», приезжего Энея и местного Турна, из-за царевны Лавинии — не оказалась отраженной в каком-либо значительном литературном произведении последующего времени. От общего впечатления не спасают ни дружеская чета Нис и Эвриал — образцовый пример верности, — ни девушка-воительница Камилла, они остаются в памяти только действующими лицами недостаточно внушительного спектакля.
В описании боев щедрость поэта становится решительно излишней. Они повторяются в «Энеиде» четыре раза. В книге десятой автор вводит нас в битву, в которой семьдесят пять убитых, и все они перечисляются поименно! Сочувствие сражающимся — тем или иным — парализуется внешним напором батальности. В мировой литературе едва ли сыщется произведение, где с такой расточительностью были бы явлены картины самого зверского натурализма. Один из талантливейших критиков Вергилия, г-жа Гийемен, решилась даже высказать несколько странное предположение, что Вергилий громоздил ужас на ужас «шутки ради». По-видимому, нам трудно переключиться в эстетическую категорию жестокости, и мы недоумеваем: откуда же у Вергилия, смиренного и гуманного, этот кровожадный паноптикум?
Ответ, нам кажется, в том, что Вергилий был творчески чужд батальной стороне избранной им темы. Ни его характер, ни умонастроение, ни предшествующий поэтический опыт не могли оказаться предпосылками воинственного пафоса. В его кровопролитных сценах проявляется лишь внешнее совершенство. Пусть блаженный Иероним называл Вергилия «истинным Гомером латинян», мы не можем разделить его точки зрения. В свое время Музы отплатили забвением Аполлонию Родосскому за открытую попытку превзойти Гомера, теперь они наказали и более скромного Вергилия.
Что же обеспечило «Энеиде» ее мировую славу?
Если можно не совсем согласиться с Валерием Брюсовым в высокой оценке композиции поэмы, то нельзя не сочувствовать тому, что он говорит о поэтическом мастерстве ее автора: «Для поэта чтение «Энеиды» в подлиннике помимо художественного наслаждения, — пишет Брюсов, — есть сплошной ряд изумлений перед великим мастерством художника и перед властью человека над стихией слов». Поэтическая эвфония, разработанная уже Катуллом и другими «новаторами», достигла у Вергилия высочайшего уровня. Разнообразие звукосочетаний, обилие тропов и стилистических фигур, безупречность и звуковая весомость гекзаметров свидетельствуют о мастерстве, для которого уже нет трудностей. Едва ли какой-либо другой поэт в такой степени выявил качества родного языка, — сказанное относится не только к «Энеиде», но и к созданным в юности «Буколикам», и тем более к зрелой поэме «Георгики». Та свобода, с которой Вергилий пользуется материалом, — тоже свидетельство его высокого поэтического мастерства. Он не боится противоречий, зная, что смещенность во времени и месте не только не снижает общего впечатления, но дает немалые преимущества поэтическому изложению. События протекают у него без оглядки на хронологическую точность, иногда с неестественной быстротой. О неправдоподобности временных координат у Вергилия неодобрительно отзывался Наполеон, критикуя поэта с точки зрения военного дела, в частности, искусства брать крепости.
«Мягкий, но непреодолимый наклон все время тянул поэта обратно к историческому построению, — пишет г-жа Гийемен, — но, имея постоянно в виду предписания Аристотеля, невысокие качества своих латинских предшественников и плоскость Аполлония, он (то есть Вергилий.—С. Ш.) не переставал грести против течения, не отводя глаз от Гомера, мастера из мастеров эпопеи…» Г-жа Гийемен оправдывает чисто поэтическое, чуждое какой-либо регистрации отношение Вергилия к числу и собственному имени: «Для него число, так же как имя собственное, только элемент прекрасного… но элементом прекрасного можно быть, лишь перестав быть элементом подсчета. Эта истина представляется столь очевидной, что чувствуешь себя вправе спросить, каким образом критика до сих пор ею пренебрегала». Подобное заявление находит естественную опору в суждении Аристотеля, что «дух истории и дух поэзии полностью различны».
В целом поэтический стиль «Энеиды» достигает того, что можно назвать великолепием. Это великолепие может с первого взгляда показаться совершенством имитации, искусным повторением пройденного, пышной пеной над кубком, где нет вина, но эти упреки отпадают, поскольку поэт оправдан первичностью своей работы над словом, стихом и образом.
Среди поэтического богатства «Энеиды» мы от времени до времени с особой радостью останавливаемся на небольших, в несколько строк, вставках, большею частью сравнениях, где Вергилий вдруг переносит нас в мир деревенских образов «Георгик». Их теплота явственно отграничена от холодного в общем стиля его гомерообразной эпопеи. Чувствуется, что у Вергилия был еще целый запас не нашедших места в его поэзии впечатлений сельской, милой ему жизни.
Дальнейшее выходит за пределы поэтической оценки. Вергилий был в «Энеиде» глашатаем грандиозной, убедительной для политиков его времени идеи — идеи миродержавства Рима. Он еще в «Георгиках» утверждал эту идею. Относясь с ненавистью к междоусобицам, он не восхвалял и внешних завоеваний. Позиция Вергилия была диалектична. Он был от природы миролюбив, — в такой век! — но, как патриот, не мог не радоваться успехам римского оружия, не гордиться, видя, как Рим на его глазах превратился в мировую империю. Однако Вергилий никогда не восхвалял территориальную экспансию, как таковую. Идея римского всемирного владычества принимала у Вергилия утопические черты. Его мечтой была не всемирная монархия, хотя бы и с Августом во главе, а некий золотой век, мерещившийся ему еще в молодости, в пору сочинения «Буколик», некое время, «когда народы, распри позабыв, в единую семыо соединятся». Август несколько иначе думал о Риме и о себе, с таким рвением заботясь о потомках Юла, но охотно читал творения своего поэта, оказавшие ему столь нужную общественную поддержку.
Мы говорим об Энее как герое «Энеиды», но это верно лишь отчасти. На самом деле в «Энеиде» неизменно присутствует другой герой, не искусственный, не заимствованный: этот герой — дух Рима. В центре поэмы — идея его бессмертия, основанного на божественном промысле, оправданная эпитетом «Вечный».
Поэт самолично дважды читал Августу отдельные книги «Энеиды», а именно четвертую и шестую, — знаменательный выбор. Автор учитывал, насколько именно эти две книги достойны подобного слушателя. Вторую из них Вергилий, по-видимому, огласил не только ради ее поэтических или философских достоинств, — прямая хвала не могла не льстить Августу.
Светоний сообщает, что перед смертью, уже в Брундизии, Вергилий завещал уничтожить «Энеиду», считая ее «незаконченной». Мы лишены возможности судить о том, что понимал поэт под «незаконченностью». Едва ли думал он о коренпой переработке поэмы, — но его недовольство выполнением грандиозного замысла несомненно. Друзья не послушались поэта. Они, с благословения Августа, только подвергли «Энеиду» легкой редакции, сохранив целый ряд недоработанных автором более коротких строк, и отдали поэму в переписку для широкого распространения.
При жизни Вергилий был очень знаменит. Есть сведения, что, когда он входил в театр читать свои стихи, граждане оказывали ему почести, подобавшие Августу. Уже много лет спустя после кончины поэта день его смерти, иды октября, считался священным.
Вергилий не потерял своего авторитета и в последующие века, когда литературные вкусы стали совсем иными, — но слава его пошла по двум весьма различным руслам. Она суживалась в тех кругах, которые могли оценить его поэтические достоинства, и расширялась в народной массе, которая знакомилась, однако, лишь с отрывками из произведений Вергилия, приводимыми в качестве грамматических и стилистических примеров в школах, или же вовсе его не читала, зато много слышала о нем и постепенно создавала свой, народный образ поэта, доверяя ходячей молве. Обе эти славы переступили порог, отделявший рабовладельческий мир от феодального, языческий от христианского. Низовая слава Вергилия представляет явление уникальное и в высшей степени любопытное.
Непонятная в своем пророческом стиле эклога IV «Буколик», подробно изложенная в эклоге VII церемония волшебства, неоднократное упоминание Кумской сивиллы и схождения в загробный мир, описанный с такой ощутимой конкретностью, — все это овеяло образ Вергилия таинственностью, перед которой опасливо трепетали и благоговейно изумлялись. Уже начиная с времени самого Августа, более чем на тридцать лет пережившего своего поэта, Вергилий стал приобретать легендарные черты, все более отдалявшие подлинный его облик. Суеверному простолюдину он стал представляться чародеем, описанные им заклинания или посещения обители умерших принимались за личный опыт. Всегда отличавшийся примитивным суеверием Неаполь особенно усердствовал в нагромождении на память Вергилия умственного хлама. В средневековой «Партенопейской хронике» читаем, что Вергилий, как добрый волшебник, оказал неаполитанцам ряд благодеяний: уничтожил мух, разносивших болезни, изгнал цикад, мешавших людям спать своим «грубым пением»), устроил купанья в Пайях, увеличил число рыбы в мелком Неаполитанском заливе и т. д. Автор «Хроники» видит в этом «милость божию», а вместе с тем убежден, что Вергилий — чернокнижник, научившийся всяким сатанинским делам у Хирона, — тут неаполитанцы путали Гераклова наставника, кентавра Хирона, с реальным преподавателем «эпикурова сада», Сироном. Век за веком Вергилий, забытый толпою как поэт, продолжал считаться «злодеем, поклонником демонов», ничего не умевшим делать без помощи нечистой силы. Такое мракобесие в отношении к Вергилию было устойчиво, в XIV столетии Боккаччо еще верил некоторым неаполитанским нелепостям.
Не угасла и идея римского миродержавства. Рим был на низшем уровне падения, но обаяние вечного города оставалось столь могучим, что империя, образованная наследниками Карла Великого, с гордостью стала именоваться «Священной Римской империей германской нации». Рим превратился в духовный центр христианства; папа и император встали друг против друга в борьбе за власть.
Между тем рукописи творений Вергилия переписывались в монастырях, оставаясь достоянием лишь избранных умов. Мыслители продолжали углубляться в толкование поэта, привлеченные его мессианскими и пророческими высказываниями. Гению Данте суждено было перекинуть мост между античностью и миром молодой, обновляющейся Европы. «Анима кортэзэ» мантуанского лебедя нашла родственную душу в авторе «Божественной комедии». Вергилий стал провожатым Данте по загробному миру. Так, по выходе из легенд суеверья, новая Европа создала свой миф о Вергилии.
Перевод С. Шервинского
Мелибей
Титир, ты, лежа в тени широковетвистого бука,
Новый пастуший напев сочиняешь на тонкой свирели, —
Мы же родные края покидаем и милые пашни,
Мы из отчизны бежим, — ты же учишь леса, прохлаждаясь,
Титир
О Мелибей, нам бог спокойствие это доставил[3] —
Ибо он бог для меня, и навек, — алтарь его часто
Кровью будет поить ягненок из наших овчарен.
Он и коровам моим пастись, как видишь, позволил,
Мелибей
Нет, не завидую я, скорей удивляюсь: такая
Смута повсюду в полях. Вот и сам увожу я в печали
Коз моих вдаль, и одна еле-еле бредет уже, Титир.
В частом орешнике здесь она только что скинула двойню,
Помнится, эту беду — когда бы я бы поумнее! —
Мне предвещали не раз дубы, пораженные небом.[4]
Да, но кто же тот бог, однако, мне, Титир, поведай.
Титир
Глупому, думалось мне, что город, зовущийся Римом,
Из году в год продавать ягнят народившихся носим.
Знал я, что так на собак похожи щенки, а козлята
На матерей, привык, что с большим меньшее схоже.
Но меж других городов он так головою вознесся,
Мелибей
Рим-то тебе увидать что было причиной?
Титир
Свобода.[5]
Поздно, но все ж на беспечность мою она обратила
Взор, когда борода уж белее при стрижке спадала.
Все— таки взор обратила ко мне, явилась, как только,
Ибо, пока, признаюсь, Галатея была мне подругой,
Не было ни на свободу надежд, ни на долю дохода.
Хоть и немало тельцов к алтарям отправляли загоны,
Мы хоть и сочный творог для бездушного города жали,
Мелибей
Что, я дивился, богам ты печалишься, Амариллида,
И для кого ты висеть оставляешь плоды на деревьях?
Титира не было здесь! Тебя эти сосны, о Титир,
Сами тебя родники, сами эти кустарники звали.
Титир
Столь благосклонных богов я в месте ином не узнал бы.
Юношу видел я там,[6] для кого, Мелибей, ежегодно
Дней по дважды шести алтари наши дымом курятся.[7]
Вот какой он ответ просящему дал, не помедлив:
Мелибей
Счастье тебе, за тобой под старость земля остается —
Да и довольно с тебя, хоть пастбища все окружает
Камень нагой да камыш, растущий на иле болотном.
Не повлияет здесь корм непривычный на маток тяжелых,
Счастье тебе, ты здесь на прибрежьях будешь знакомых
Между священных ручьев наслаждаться прохладною тенью.
Здесь, на границе твоей, ограда, где беспрестанно,
В ивовый цвет залетя, гиблейские трудятся пчелы,[8]
Будет здесь петь садовод под высокой скалой, на приволье.
Громко — любимцы твои — ворковать будут голуби в роще,
И неустанно стенать на соседнем горлинка вязе.
Титир
Ранее станут пастись легконогие в море олени,
Раньше, в скитаньях пройдя родные пределы, изгнанник
К Арару[9] парф испить подойдет, а к Тибру германец,
Чем из груди у меня начнет исчезать его образ.
Мелибей
Мы же уходим — одни к истомленным жаждою афрам,
И до британнов самих, от мира всего отделенных.
Буду ль когда-нибудь вновь любоваться родными краями,
Хижиной бедной моей с ее кровлей, дерном покрытой,
Скудную жатву собрать смогу ли я с собственной нивы?
Варвар — посевами. Вот до чего злополучных сограждан
Распри их довели! Для кого ж мы поля засевали!
Груши теперь, Мелибей, прививай, рассаживай лозы!
Козы, вперед! Вперед, — когда-то счастливое стадо!
Как повисаете вы вдалеке на круче тернистой,
Песен не буду я петь, вас не буду пасти, — без меня вам
Дрок зацветший щипать и ветлу горьковатую, козы!
Титир
Все ж отдохнуть эту ночь ты можешь вместе со мною
Свежие есть плоды, созревшие есть и каштаны.
Уж в отдаленье — смотри — задымились сельские кровли,
И уж длиннее от гор вечерние тянутся тени.
Страсть в Коридоне зажег прекрасный собою Алексис.
Был он хозяину люб — и пылал Коридон безнадежно.
Он что ни день уходил под частые буки, в прохладу
Их густолиственных крон, и своих неотделанных песен
«Песням моим ты не внемлешь, увы, жестокий Алексис!
Иль не жалеешь ничуть? Доведешь ты меня до могилы!
Даже и скот в этот час под деревьями ищет прохлады,
Ящериц даже укрыл зеленых терновник колючий,
К полднику трет чабер и чеснок, душистые травы.
Вторя мне громко, пока я слежу за тобою прилежно,
Пеньем цикад кустарник звенит под солнцем палящим.
Иль не довольно того, что гнев я Амариллиды
Хоть черномазый он был, а ты белолицый, Алексис!
Не доверяй чересчур, прекрасный юноша, цвету:
Мало ли белых цветов, но темных ищут фиалок.
Ты презираешь меня; откуда я, кто — и не спросишь,
Тысячи бродят овец у меня по горам сицилийским,
Нет в парном молоке ни в зной недостатка, ни в стужу.
Те же я песни пою, которые, стадо сгоняя,
Пел Амфион у Диркэ на том Аракинфе Актейском.[12]
С берега в глади морской; суди нас — так Дафнис, пожалуй,
Не устрашил бы меня, если только не лгут отраженья.
О, лишь бы ты захотел со мною в скудости сельской,
В хижинах низеньких жить, стрелять на охоте оленей
Вместе со мною в лесах подражал бы пением Пану.
Первым Пан изобрел скрепленные воском тростинки,
Пан, предводитель овец и нас, пастухов, повелитель.
Так не жалей же о том, что натер себе губы свирелью.
Есть свирель у меня из семи тростинок цикуты
Слепленных, разной длины, — Дамет ее, умирая,
Передал мне и сказал: вторым ей станешь владельцем.
Так сказал мне Дамет — и Аминт завидует глупый.
Небезопасном, их шерсть пока еще в крапинах белых.
Вымя овцы они два раза в день осушают — тебе я
Их берегу, хоть давно у меня Тестиллида их просит, —
Да и получит, коль ты от нас презираешь подарки.
Ворохи лилий тебе; для тебя белоснежной наядой[13]
Сорваны желтый фиоль и высокие алые маки;
Соединен и нарцисс с душистым цветом аниса;
С благоуханной травой сплела она и лаванду;
Бледных плодов для тебя нарву я с пуховым налетом,
Также каштанов, моей излюбленных Амариллидой.
Слив восковых прибавлю я к ним, — и сливы уважу!
Лавр, тебя я сорву, вас, мирты, свяжу с ним теснее.
Ты простоват, Коридон! К дарам равнодушен Алексис.
Если ж дарами борьбу затевать, — Иолл не уступит
Горе! Что я натворил? В своем я безумии Австра[14]
Сам напустил на цветы, кабанов в прозрачные воды…
Да и дарданец Парис.[15] Пусть, крепости строя, Паллада[16]
В них и живет, — а для нас всего на свете милее
Наши пусть будут леса. За волком гонится львица,
Волк — за козой, а коза похотливая тянется к дроку, —
Видишь, волы на ярмах уж обратно плуги свои тащат,
Скоро уж солнце, клонясь, удвоит растущие тени.
Я же горю от любви. Любовь возможно ль измерить?
Ах, Коридон, Коридон! Каким ты безумьем охвачен!
Лучше б сидеть да плести что-нибудь полезное, к делу
Гибкий камыш применив иль ивовых прутьев нарезав.
Этот Алексис отверг — другой найдется Алексис».
Меналк
Ты мне, Дамет,[19] скажи: скотина чья? Мелибея?
Дамет
Стадо Эгона — его мне пасти поручил он недавно.
Меналк
Бедные овцы! Ой, скот злополучный! Покамест хозяин
Льнет к Неере, боясь, не дала б она мне предпочтенья
И молока он лишает ягнят, и маток — здоровья.
Дамет
Поберегись, на людей наговаривать остерегайся!..
Знаем мы, кто тебя… — козлы-то недаром косились! —
В гроте священном каком… а резвые нимфы смеялись!
Меналк
Лозы с деревьев срезал и губил молодые посадки?
Дамет
Иль как у Дафниса ты вот здесь, меж буков столетних,
Лук и тростинки сломал? Ведь ты, Меналк непутевый,
С зависти сох, увидав, что мальчику их подарили;
Меналк
Как поступать господам, коль так обнаглели воришки?
Разве, подлец ты, подлец, я не видел, как ты у Дамона
Свел потихоньку козла? — залаяла громко Лициска.
Я лишь успел закричать: «Куда ж он, куда удирает?
Дамет
Разве козленка он сам не отдал бы мне, побежденный
В пенье? Свирелью своей его заслужил я по праву.
Знай, что моим уже был козленок, Дамон и не спорил,
Лишь говорил, что пока передать открыто не сможет.
Меналк
Воском скрепленная? Ты ль не привык хрипящею дудкой,
Неуч, на стыке дорог выводить свои жалкие песни?
Дамет
Хочешь, кто в чем силён, испытаем друг перед другом?
Эту корову свою, чтобы ты отказаться не вздумал, —
Ставлю. А ты с чем выходишь на спор, что ставишь залогом?
Меналк
Я не решусь ничего в заклад поставить из стада:
Строгий отец у меня и придира мачеха дома, —
Два раза в день он сам отару считает, козлят же
Раз уж сошел ты с ума: два буковых кубка я ставлю.
Точены оба они божественным Алкимедонтом[20].
Поверху гибкой лозой резец их украсил искусный,
Гроздья свисают с нее, плющом бледнолистньш прикрыты.
Тот на благо людей начертал весь круг мирозданья[22]
И предсказал жнецу и согбенному пахарю сроки.
Спрятав, их берегу, губами еще не касался.
Дамет
Тот же Алкимедонт и мне два выточил кубка.
Изображен им Орфей с лесами, идущими следом.
Спрятав, их берегу, губами еще не касался.
Видя корову мою, не станешь расхваливать кубки.
Меналк
Нынче тебе не сбежать. Идем, на все я согласен.
Сделаю так, чтобы впредь ни с кем не тягался ты в пенье.
Дамет
Ну начинай, что ни есть, — за мною задержки не будет.
Ни от кого не бегу. Но, сосед Палемон, ты поближе
К сердцу спор наш прими — ведь это не малое дело.
Палемон
Все плодоносит кругом, и поля, и деревья; одеты
Зеленью свежей леса — пора наилучшая года!
Ты начинаешь, Дамет, а ты, Меналк, отвечаешь.
В очередь будете петь — состязания любят Камены[23].
Дамет
Он — покровитель полей, он к нашим внимателен песням.
Меналк
Я же — Фебом любим. У меня постоянно для Феба
Есть приношения — лавр с гиацинтом, алеющим нежно.
Дамет
Яблоком бросив в меня,[24] Галатея игривая тут же
Меналк
Мне добровольно себя предлагает Аминт, мое пламя, —
Делия даже не столь моим знакома собакам.
Дамет
Я для Венеры моей подарок достал: я приметил
Место, где в вышине гнездо себе голуби свили.
Меналк
Яблок десяток послал золотых и еще к ним добавлю.
Дамет
Ах, что мне говорит — и как часто! — моя Галатея!
Ветры, хоть часть ее слов донесите до слуха бессмертных!
Меналк
Много ли проку мне в том, что тобой я, Аминт, не отвергнут,
Дамет
Ты мне Филлиду пришли, Иолл, — мое нынче рожденье;
Сам приходи, когда телку забью для праздника жатвы.
Меналк
Всех мне Филлида милей: когда уезжал я, рыдала;
«Мой ненаглядный, прощай, мой Иолл, прощай!» — говорила.
Дамет
Бури — деревьям, а мне — попрекания Амариллиды.
Меналк
Сладостна всходам роса, отнятым земляничник козлятам,
Стельным коровам — ветла, а меня лишь Аминт услаждает.
Дамет
Любит мою Поллион, хоть она и простецкая, Музу.
Меналк
В новом вкусе стихи Поллион сам пишет[25] — пасите,
Музы, тельца, что уж рогом грозит и песок подрывает.
Дамет
Тот, кому друг Поллион, да возвысится другу на радость!
Мед да течет для него, и аммом ежевика приносит.[26]
Меналк
Пусть козлов он доит и в плуг лисиц запрягает.
Дамет
Дети, вы рвете цветы, собираете вы землянику, —
Прочь убегайте: в траве — змея холодная скрыта.
Меналк
Овцы, вперед забегать берегитесь — здесь ненадежен
Дамет
Титир, пасущихся коз пока отгони от потока, —
Сам, как время найду, в источнике их перемою.
Меналк
В кучу сгоняйте овец, молоко свернется от зноя —
Вот и придется опять сосцы сжимать понапрасну.
Дамет
Сушит любовь равно и стада, и тех, кто пасет их.
Меналк
Этих уж, верно, любовь не сушила — а кожа да кости!
Видно, глазом дурным ягнят моих кто-то испортил.
Дамет
В землях каких, скажи, — и признаю тебя Аполлоном! —
Меналк
В землях каких, скажи, родятся цветы, на которых
Писано имя царей — и будет Филлида твоею.[29]
Палемон
Нет, такое не мне меж вас разрешать состязанье.
Оба телицы равно вы достойны, — и каждый, кто сладкой
Время, ребята, закрыть канавы, луга утолились.
Музы Сицилии,[31] петь начинаем важнее предметы!
Заросли милы не всем, не всем тамариск низкорослый.
Лес воспоем, но и лес пусть консула[32] будет достоин.
Круг последний настал по вещанью пророчицы Кумской,[33]
Дева[34] грядет к нам опять, грядет Сатурново царство.
Снова с высоких небес посылается новое племя.
К новорождённому будь благосклонна, с которым на смену
Роду железному род золотой по земле расселится
При консулате твоем тот век благодатный настанет,
О Поллион! — и пойдут чередою великие годы.
Если в правленье твое преступленья не вовсе исчезнут,
То обессилят и мир от всечасного страха избавят.
Сонмы, они же его увидят к себе приобщенным.
Будет он миром владеть, успокоенным доблестью отчей.
Мальчик, в подарок тебе земля, не возделана вовсе,
Лучших первин принесет, с плющом блуждающий баккар
Сами домой понесут молоком отягченное вымя
Козы, и грозные львы стадам уже страшны не будут.
Будет сама колыбель услаждать тебя щедро цветами.
Сгинет навеки змея, и трава с предательским ядом
А как научишься ты читать про доблесть героев
И про деянья отца, познавать, что есть добродетель,
Колосом нежным уже понемногу поля зажелтеют,
И с невозделанных лоз повиснут алые гроздья;
Все же толика еще сохранится прежних пороков
И повелит на судах Фетиду[36] испытывать, грады
Поясом стен окружать и землю взрезать бороздами
Явится новый Тифис[37] и Арго, судно героев
И на троянцев опять Ахилл будет послан великий.
После же, мужем когда тебя сделает возраст окрепший,
Море покинут гребцы, и плавучие сосны не будут
Мену товаров вести — все всюду земля обеспечит.
Освободит и волов от ярма хлебопашец могучий;
Шерсть не будет хитро различной морочить окраской, —
Сам, по желанью, баран то в пурпур нежно-багряный,
То в золотистый шафран руно перекрашивать будет,
«Мчитесь, благие века!» — сказали своим веретенам
С твердою волей судеб извечно согласные Парки[38].
К почестям высшим гряди — тогда уже время наступит, —
Отпрыск богов дорогой, Юпитера высшего племя!
Земли, просторы морей обозри и высокое небо.
Все обозри, что вокруг веселится грядущему веку,
Лишь бы последнюю часть не утратил я длительной жизни,
Лишь бы твои прославить дела мне достало дыханья
Если и матерью тот, а этот отцом был обучен —
Каллиопеей Орфей, а Лин Аполлоном прекрасным
Даже и Пан, пред аркадским судом со мной состязаясь,
Даже и Пан пред аркадским судом пораженье признал бы.
Десять месяцев ей принесли страданий немало.
Мальчик, того, кто не знал родительской нежной улыбки,
Трапезой бог не почтит, не допустит на ложе богиня.
Меналк
Что бы нам, Мопс, если мы повстречались, искусные оба —
Я — стихи говорить, ты — дуть в тростинки свирели, —
Здесь не усесться с тобой под эти орехи и вязы?
Мопс
Старший ты, и тебя, Меналк, мне слушаться надо, —
Хочешь, в пещеру зайдем. Смотри, как все ее своды
Дикий оплел виноград, — везде его редкие кисти.
Меналк
В наших горах лишь Аминт поспорить может с тобою.
Мопс
Что же? — он спорить готов, что и Феб ему в пенье уступит!
Меналк
Вспомни Алкона хвалу или спой про вызовы Копра.
Так начинай, — на лугу за козлятами Титир присмотрит.
Мопс
Лучше уж то, что на днях на коре неокрепшего бука
Вырезал я, для двоих певцов мою песню разметив,
Меналк
Так же, как гибкой ветле не равняться с седою оливой
Или лаванде простой не спорить с пурпурною розой,
Так, по суду моему, не Аминту с тобой состязаться
Но перестанем болтать, уже мы с тобою в пещере.
Мопс
Дафнисом, — реки и ты, орешник, свидетели нимфам, —
В час, как, тело обняв злополучное сына родного,
Мать призывала богов, упрекала в жестокости звезды.
С пастбищ никто в эти дни к водопою студеному, Дафнис,
Не прикасались к струе, муравы не топтали зеленой.
Даже пунийские львы о твоей кончине стенали,
Дафнис, — так говорят и леса, и дикие горы.
Дафнис армянских впрягать в ярмо колесничное тигров
Мягкой листвой обвивать научил он гибкие копья.[42]
Как для деревьев лоза, а гроздья для лоз украшенье
Или для стада быки, а для пашни богатой посевы,
Нашею был ты красой. Когда унесли тебя судьбы,
И в бороздах, которым ячмень доверяли мы крупный,
Дикий овес лишь один да куколь родится злосчастный.
Милых фиалок уж нет, и ярких не видно нарциссов,
Чертополох лишь торчит да репей прозябает колючий.
Так вам Дафнис велит, пастухи, почитать его память.
Холм насыпьте, на нем такие стихи начертайте:
«Дафнис я — селянин, чья слава до звезд достигала,
Стада прекрасного страж, но сам прекраснее стада».
Меналк
Что для усталого сон на траве, — как будто при зное
Жажду в ручье утолил, волною стекающем сладкой.
Ты не свирелью одной, но и пеньем наставнику равен.
Мальчик счастливый, за ним вторым ты будешь отныне.
Песни свои и Дафниса в них до неба прославлю,
К звездам взнесу, — ведь и я любим был Дафнисом тоже.
Мопс
Может ли быть для меня, о Меналк, дороже подарок?
Мальчик достоин и сам, чтоб воспели его, и об этих
Меналк
Светлый, дивится теперь вратам незнакомым Олимпа,
Ныне у ног своих зрит облака и созвездия Дафнис.
Вот почему и леса ликованьем веселым, и села
Полны, и мы, пастухи, и Пан, и девы дриады[44].
Зла не помыслят чинить — спокойствие Дафнису любо.
Сами ликуя, теперь голоса возносят к светилам
Горы, овраги, леса, поют восхваления скалы,
Даже кустарник гласит: он — бессмертный, Меналк, он бессмертный!
Дафнис, — два для тебя, а два престола для Феба.
С пенным парным молоком две чаши тебе ежегодно
Ставить я буду и два с наилучшим елеем кратера.
Прежде всего оживлять пиры наши Вакхом обильным
Буду я лить молодое вино, Ареусии[45] нектар.
С песнями вступят Дамет и Эгон, уроженец ликтейский.
Примется Алфесибей подражать плясанью сатиров.
Так — до скончанья веков, моленья ль торжественно будем
Вепрь доколь не разлюбит высот, а рыба — потоков,
Пчел доколе тимьян, роса же цикаду питает,
Имя, о Дафнис, твое, и честь, и слава пребудут!
Так же будут тебя ежегодно, как Вакха с Церерой,
Мопс
Как я тебя отдарю, что дам за песню такую?
Ибо не столь по душе мне свист набежавшего Австра,
Ни грохотание волн, ударяющих в берег скалистый,
Ни многоводный поток, что в утесистой льется долине.
Меналк
Страсть в Коридоне зажег…» — певал я с этой свирелью,
С нею же я подбирал: «Скотина чья? Мелибея?»[46]
Мопс
Ты же мой посох возьми — его Антигену я не дал,
Он хоть и часто просил и в то время любви был достоин.
Первой решила, что петь пристойно стихом сиракузским,[48]
И средь лесов обитать не гнушалась наша Талия[49].
Стал воспевать я царей и бои,[50] но щипнул меня Кинфий[51]
За ухо, проговорив: «Пастуху полагается, Титир,
Стало быть (ибо всегда найдется, кто пожелает,
Вар, тебя восхвалять и петь о войнах прискорбных),
Сельский стану напев сочинять на тонкой тростинке.
Не без приказа пою. Но, Вар, кто мое сочиненье
Верески все воспевают тебя! Нет Фебу приятней
В мире страницы, чем та, где есть посвящение Вару.
В путь, Пиериды мои!.. Хромид и Мназилл, мальчуганы,
Раз подсмотрели: Силен лежит, уснувший, в пещере.[52]
И, соскользнув с головы, плетеницы поодаль лежали.
Тут же тяжелый висел и канфар[53] на ручке потертой.
Тихо подкравшись (старик их обманывал часто обоих,
Петь им суля), на него плетениц накинули путы.
Эгла, наяда красы несравненной, и только открыл он
Веки, она шелковицею лоб и виски его мажет.
Он же, их шутке смеясь: «Что меня оплетаете? — молвит. —
Дети, пустите меня! Сумели — так с вас и довольно.
Ей же награду найду не такую». Сказал он и начал.
Ты увидал бы тогда, как пляшут фавны и звери
В такт и качают дубы непреклонными кронами, вторя.
Даже о Фебе не так веселятся утесы Парнаса,
Петь же он начал о том, как в пустом безбрежном пространстве
Собраны были земли семена, и ветров, и моря,
Жидкого также огня; как зачатки эти, сплотившись,
Создали все; как мир молодой из них появился.
Разные формы вещей принимать начала понемногу.
Земли дивятся лучам дотоль неизвестного солнца,
И воспарению туч, с высоты низвергающих ливни,
И поражает их лес, впервые возросший, и звери
Вот о камнях он Пирры[56] поет, о царстве Сатурна
И о кавказских орлах, о хищенье поет Прометея.[57]
Пел он, как, возле воды оставив юношу Гилла[58],
Звали его моряки. «Гилл! Гилл!» — неслось побережьем.
Как ее страсть облегчил, полюбив ее, бык белоснежный.
Женщина бедная! Ах! Каким ты безумьем объята!
Дочери Прета и те по-коровьи в поле мычали,[60] —
Всё же из них ни одна не пошла на постыдное ложе
Хоть и частенько рогов на лбу своем ровном искала.
Женщина бедная! Ах! Теперь по горам ты блуждаешь.
Он же на мягком простер гиацинте свой бок белоснежный,
Бледную щиплет траву и жвачку жует под дремучим
Нимфы диктейские! Рощ, молю, заградите опушки, —
Может быть, вам на глаза блуждающий вдруг попадется
След быка, если он травой увлечется зеленой
Или за стадом пойдет. Когда бы его проводили
Деву, что яблок красой гесперидовых залюбовалась,[62]
Пел он, Фаэтонтиад[63] замшелою горькой корою
Стан облекал, из земли высоко подымал он деревья
Пел и о том, как шедшего вдоль по теченью Пермеса[64]
Пел, как навстречу ему поднялся весь хор Аполлона,
Пел, как сказал ему Лин языком божественной песни,[66]
Кудри цветами убрав и душистою горькой травою:
«Эти тростинки тебе (возьми их!) Музы даруют.
Ясени стройные с гор их пением долу сводил он.
Им и поведай о том, как возникла Гринийская роща,[68]
Чтобы равно ни одна Аполлоном впредь не гордилась».
Что мне добавить? — он пел и о Нисовой Сцилле[69], чье лоно,
Как Одиссея суда в пучину она заманила
И истерзала, увы, пловцов устрашенных морскими
Псами; припомнил потом превращенные члены Терея[70]
И Филомелой ему, как дар, поднесенные яства.[71]
Бедная, стала порхать над своею же собственной кровлей.
Все, что в оные дни замыслил Феб и блаженный
Слышал когда-то Эврот[72], что выучить лаврам велел он,
Все он поет и к звездам несут его голос долины, —
И поголовье считать, наступив не по воле Олимпа.
Мелибей
Как— то уселся в тени под лепечущим иликом Дафнис,
Тирсис меж тем с Коридоном стада воедино собрали,
Тирсис — овец, а коз Коридон, молоком отягченных, —
Оба в цветущей поре и дети Аркадии оба,
Тут, пока нежные я защищаю от холода мирты,
Стада вожак и супруг, козел затерялся, и тут же
Дафниса вижу, и он меня тоже приметил: «Скорее!
К нам подходи, Мелибей! Козел твой цел и козлята!
По лугу сами сойдут твои к водопою коровы.
Мягким здесь камышом зеленые кроет прибрежья
Минций[74], и пчел доносится гул из священного дуба».
Как поступить? Под рукой ни Филлиды нет, ни Алкиппы,
Был поединок меж тем — Коридона с Тирсисом — знатный!
Все же я делом своим пренебрег ради их состязанья.
Вот приступили они, на стихи отвечая стихами, —
Те, что поются в черед, стихи Пиеридам угодны.
Коридон
Нимфы, наша любовь, Либетриды![75] Или вы дайте
Песню такую же мне, как нашему Кодру, — стихами
К Фебу приблизился он, — иль, если не всем это впору,
Пусть на священной сосне моя звонкая флейта повиснет.
Тирсис
Пусть же у Кодра кишки от зависти лопнут, — но если
Станет расхваливать он чересчур, наперстянкой натрите
Лоб мне, чтобы певца он не сглазил своими хвалами.
Коридон
Делия[76], мальчик Микон шелковистую голову вепря
Мне бы добычу его — изваянием мраморным встанешь,
Ноги обвяжут тебе пунцовых шнуровки котурнов.
Тирсис
Только сосуд с молоком да лепешку тебе ежегодно
Буду я ставить, Приап[77]: ты сада скромного сторож.
Стадо умножишь мое, целиком ты из золота будешь.
Коридон
Ты, о Нереева дочь, Галатея, гиблейского меда
Слаще белей лебедей, плюща бледнолистого краше,
Только лишь под вечер в хлев возвратятся, насытясь, коровы,
Тирсис
Пусть я горше тебе покажусь сардонийского[78] сока,
Злее терновника, трав бесполезней, извергнутых морем,
Ежели мне этот день не кажется длительней года.
Сыты вы, к дому теперь! — имейте же совесть, коровы!
Коридон
Вы, земляничники, их осенившие редкою тенью,
В солнцестоянье стада защитите, — лето подходит
Знойное, почки уже набухают на лозах обильных.
Тирсис
В доме у нас и очаг, и лучины смолистые; пламя
Столько же дела нам здесь до зимнего холода, сколько
Лютым волкам до скота иль до берега бурным потокам.
Коридон
Здесь можжевельник растет, каштаны топорщатся рядом,
Всюду, опавши, плоды под своими лежат деревами.
Горы покинул, тебе и поток бы сухим показался.
Тирсис
Высохло поле; трава, умирая от злобного зноя,
Жаждет. Лоза на холме напрасно о тени тоскует, —
Зазеленеют леса с возвращеньем нашей Филлиды,
Коридон
Любит Алкид[80] тополя, а Вакх — виноградные лозы,
Мирт — Венерой любим, а лавр — его собственный — Фебом.
Любит Филлида орех, — пока его любит Филлида,
Не пересилить его ни мирту, ни Фебову лавру.
Тирсис
Тополь растет у реки, а ель на высоких нагорьях,
Если бы чаще со мной ты, Ликид прекрасный, видался,
Вяз бы лесной с садовой сосной тебе уступили!
Мелибей
Помню я все, — и как Тирсис не мог, побежденный, бороться.
Музу двух пастухов, Дамона и Алфесибея,
Пенью которых, забыв о траве, дивилась корова,
Чье состязанье не раз в изумленье вводило и рысей,
И заставляло стихать, свой бег изменяя, потоки, —
Твой пролегает ли путь через бурные русла Тимава[82]
Иль огибает края Иллирийского моря,[83] — придет ли
День, когда я твои удостоюсь прославить деянья,
Время придет ли, дано ли мне будет рассеять по миру
Начал с тебя и кончу тобой, — прими ж эти песни!
Сам ты велел их начать, — теперь же мне дай дозволенье
Плющ у тебя на челе вплести в победные лавры.
Ночи прохладная тень едва низошла с небосклона,
Петь так начал Дамон, к стволу прислонившись оливы:
«О народись, Светоносец[85], и день приведи благодатный!
Нисы моей между тем недостойной обманут любовью,
Жалуюсь я и к богам, — в ручательстве слишком неверным,
Ряд меналийских стихов[86] начинай, моя флейта, со мною!
Рощ звонкозвучных листвой и шумящими соснами Менал
Вечно одет, любви пастухов он и Пана внимает,
Первого в наших горах ненавистника праздной свирели.
Мопсу Ниса дана — чего не дождаться влюбленным!
Вместе коня и грифона впрягут, и, время настанет, —
Вместе с псами пойдут к водопою пугливые лани!
Факелов, Мопс, настругай, ведут молодую супругу!
Ряд меналийских стихов начинай, моя флейта, со мною!
К мужу достойному в дом ты вошла! А нас презираешь,
И ненавистны тебе моя дудка и козы; противно,
Что борода у меня неподстрижена, брови косматы.
Ряд меналийских стихов начинай, моя флейта, со мною!
Маленькой в нашем саду тебя я впервые увидел,
С матушкой рвать ты зашла росистые яблоки, — я же
Вас провожал, мне двенадцатый год пошел в это лето,
Лишь увидал — и погиб! Каким был охвачен безумьем!
Ряд меналийских стихов начинай, моя флейта, со мною!
Знаю теперь, что такое Амур. На суровых утесах,
Верно Родопа, иль Тмар, или край гарамантов далекий[89]
Ряд меналийских стихов начинай, моя флейта, со мною!
Мать научил свирепый Амур детей своих кровью
Руки себе запятнать! И ты не добрее Амура.
Мать, жестокая мать, — или матери мальчик жесточе?
Ныне пусть волк бежит от овцы, золотые приносит
Яблоки кряжистый дуб и ольха расцветает нарциссом!
Пусть тамарисков кора источает янтарные смолы,
С лебедем спорит сова, — и Титир да станет Орфеем,
Ряд меналийских стихов начинай, моя флейта, со мною!
В море пускай обратится весь мир! О рощи, прощайте!
В бурные волны стремглав с утеса высокого брошусь!
Дар пусть примет она последний от близкого к смерти,
Так пел Дамон. А стихи отвечавшего Алфесибея,
Музы, поведайте вы: не все человеку доступно.
«Воду сперва принеси, алтарь опоясай тесемкой,
Сочных вербен возожги, воскури благовоннейший ладан!
Здравый любовника ум: все есть, не хватает заклятий[91].
Дафниса вы приведите домой, приведите, заклятья!
С неба на землю луну низвести заклятия могут;
Ими Цирцея в свиней обратила друзей Одиссея,
Дафниса вы приведите домой, приведите, заклятья!
Изображенье твое обвожу я,[92] во-первых, тройною
Нитью трех разных цветов; потом, обведя, троекратно
Вкруг алтаря обношу: угодно нечетное богу.
Свяжешь трижды узлом три цвета, Амариллида;
Свяжешь и тут же скажи: плету я тенета Венеры.
Дафниса вы приведите домой, приведите, заклятья!
Глина ссыхается, воск размягчается, тем же согреты
Малость посыпав муки, затепли лавры сухие.
Дафнис сжигает меня, я Дафниса в лавре сжигаю.
Дафниса вы приведите домой, приведите, заклятья!
Дафнисом пусть любовная страсть овладеет, какая
Ищет быка, у реки под зеленой ложится ольхою,
В муках своих позабыв от сгустившейся ночи укрыться.
Дафнис такой пусть любовью горит, — врачевать я не стану.
Дафниса вы приведите домой, приведите, заклятья!
Верным залогом любви, — тебе их, Земля, возвращаю
Здесь, на пороге моем. За Дафниса будут залогом:
Дафниса вы приведите домой, приведите, заклятья!
Трав вот этих набор и на Понте[93] найденные яды
Видела я, и не раз, как в волка от них превращался
Мерис и в лес уходил; нередко души умерших
Он из могил вызывал и сводил урожаи к соседу.
Дафниса вы приведите домой, приведите, заклятья!
Там через голову брось, но назад не смотри. Присушу я
Дафниса так, — хоть ему ни заклятья, ни боги не страшны!
Дафниса вы приведите домой, приведите, заклятья!
На алтаре — посмотри! — взметнувшимся пламенем пепел
Что это? И не пойму… Залаял Гилак у порога…
Верить ли? Иль создает себе сам сновиденья, кто любит?
Полно! Заклятьям конец! Домой возвращается Дафнис».
Ликид
Мерис, куда тебя ноги несут? Направляешься в город?
Мерис
Вот чего мы, Ликид, дождались: пришлец, завладевший
Нашей землицей, — чего никогда я досель не боялся, —
«Это мое, — нам сказал, — уходите, былые владельцы!»
Этих козлят я несу для него же — будь ему пусто!
Ликид
Всё ж говорят, и не зря, что оттуда, где начинают
К нашей равнине холмы спускаться отлогим наклоном,
Вплоть до реки и до тех обломанных бурею буков
Мерис
Правду, Ликид, сказали тебе, — но, при звоне оружья,
Песни мои не сильней голубей, когда, по рассказам,
На хаонийских полях почуют орла приближенье.
Да, когда б из дупла, прокаркав слева, ворона
Больше ни Мерису здесь не жить бы, ни даже Меналку.
Ликид
Кто же надумал, увы, такое злодейство? С тобою
Лучшей утехи своей мы едва, о Меналк, не лишились!
Нимф кто пел бы у нас? Кто землю травой и цветами
Песни бы пел, какие на днях у тебя я подслушал, —
К Амариллиде как раз ты спешил, к моему наслажденью:
«Титир, пока я вернусь, попаси моих коз, — я не долго.
А наедятся — веди к водопою. Когда же обратно
Мерис
Лучше споем, что Вару он пел, еще не отделав:
«Имя, о Вар, твое — лишь бы Мантуя нашей осталась,
Мантуя, слишком, увы, к Кремоне близкая бедной, —
В песнях своих возносить до созвездий лебеди будут!»
Ликид
Пусть же дрок и коров насытит, чтоб вымя надулось!
Если что есть, начинай! И меня Пиериды поэтом
Сделали и у меня есть песни; меня называют
Тоже певцом пастухи, — да не очень я им доверяю:
Право, как гусь гогочу посреди лебединого пенья.
Мерис
Молча, Ликид, в уме я песни перебираю,
Вспомнить смогу ли, — одна все ж есть достойная песня:
«О Галатея, приди! В волнах какая забава?
Множество разных цветов; серебристый высится тополь
Возле пещеры, шатром заплетаются гибкие лозы.
О, приходи! Пусть волны, ярясь, ударяются в берег!
Ликид
А не пропеть ли нам то, что, помнится, ясною ночью
«Дафнис, зачем на восход созвездий смотришь ты вечных?
Цезаря ныне взошло светило, сына Дионы[97],
То, под которым посев урожаем обрадован будет,
И на открытых холмах виноград зарумянится дружно.
Мерис
Всё-то уносят года, — и память. Бывало, нередко
Мальчиком целые дни проводил я, помню, за пеньем.
Сколько я песен забыл! Сам голос Мериса ныне
Уж покидает его. Онемел я от волчьего взгляда.
Ликид
Мерис, так говоря, ты мои лишь удвоил желанья.
Ради тебя приумолкла вода и не движется; ветры
Стихли. Только взгляни — совсем не колеблется воздух.
Здесь как раз полпути до города. Вон Бианора[98]
Лоз прорезают листву, давай пропоем свои песни!
Рядом козлят положи. Мы вовремя в город поспеем.
А коли страшно, что ночь нагонит дождя до прихода
В город, можем идти мы и петь — так легче дорога.
Мерис
Нет мальчуган, перестань: сперва неотложное справим.
А как Меналк подойдет, тогда и споем на досуге.
К этой последней моей снизойди, Аретуза[100], работе.
Галлу немного стихов сказать я намерен, но только б
И Ликориде[101] их знать. Кто Галлу в песнях откажет?
Пусть же, когда ты скользить под течением будешь сиканским[102],
Так начинай! Воспоем тревоги любовные Галла,
Козы ж курносые пусть тем временем щиплют кустарник.
Не для глухих мы поем, — на все отвечают дубравы.
В рощах каких, в каких вы ущельях, девы наяды,
Галл? Ни Пинд[104] не задерживал вас, ни вершины Парнаса,
Ни Аганиппа[105], что с гор в долины Аонии льется,
Даже и лавры о нем, тамариски печалились даже,
Сам, поросший сосной, над ним, под скалою лежащим,
Овцы вокруг собрались, — как нас не чуждаются овцы,
Так не чуждайся и ты, певец божественный, стада, —
Пас ведь отары у рек и сам прекрасный Адонис[107].
Вот пришел и овчар, с опозданьем пришли свинопасы,
Все вопрошают: «Отколь такая любовь?» Появился
Сам Аполлон: «Что безумствуешь, Галл, — говорит, — твоя радость,
В лагерь ужасный, в снега с другим Ликорида сбежала».[108]
Вот пришел и Сильван[109], венком украшенный сельским,
Пан, Аркадии бог, пришел — мы видели сами:
Соком он был бузины и суриком ярко раскрашен.
«Будет ли мера?» — спросил. Но Амуру нимало нет дела.
Ах, бессердечный Амур, не сыт слезами, как влагой
Он же в печали сказал: «Но все-таки вы пропоете
Вашим горам про меня! Вы, дети Аркадии, в пенье
Всех превзошли. Как сладко мои упокоятся кости,
Ежели ваша свирель про любовь мою некогда скажет!
Ваши отары я пас, срезал бы созревшие гроздья.
Страстью б, наверно, пылал к Филлиде я, или к Аминту,
Или к другому кому, — не беда, что Аминт — загорелый.
Ведь и фиалки темны, темны и цветы гиацинта.
Мне плетеницы плела б Филлида, Аминт распевал бы.
Здесь, как лед, родники, Ликорида, мягки луговины,
Рощи — зелены. Здесь мы до старости жили бы рядом.
Но безрассудная страсть тебя заставляет средь копий
Ты от отчизны вдали — об этом не мог я и думать! —
Ах, жестокая! Альп снега и морозы на Рейне
Видишь одна, без меня, — лишь бы стужа тебя пощадила!
Лишь бы об острый ты лед ступней не порезала нежных!
Песни, которые мне сицилийский передал пастырь.
Лучше страдать мне в лесах, меж берлогами диких животных,
И, надрезая стволы, доверять им любовную нежность.
Будут стволы возрастать, — возрастай же с ними, о нежность!
Злобных травить кабанов, — о, мне никакая бы стужа
Не помешала леса оцеплять парфенийские[111] псами.
Вижу себя, — как иду по глухим крутоярам и рощам
Шумным. Нравится мне пускать с парфянского лука
Разве страданья людей жестокого трогают бога?
Нет, разонравились мне и гамадриады[113], и песни
Здешние. Даже и вы, о леса, от меня отойдите!
Божеской воли своим изменить мы не в силах стараньем!
Или же мокрой зимой подошли к берегам Ситонийским[115],
Иль, когда сохнет кора, умирая, на вязе высоком,
Мы эфиопских овец пасли под созвездием Рака.
Все побеждает Амур, итак — покоримся Амуру!»
Сидя в тени и плетя из проскурников гибких кошелку.
Сделайте так, чтоб они показались ценными Галлу,
Галлу, к кому, что ни час, любовь моя так возрастает,
Как с наступленьем весны ольховые тянутся ветки.
Где можжевельник — вдвойне; плодам он не менее вреден.
Козоньки, к дому теперь, встал Геспер, — козоньки, к дому!
Как урожай счастливый собрать, под какою звездою
Землю пахать, Меценат, и к вязам подвязывать лозы
Следует, как за стадами ходить, каким попеченьем
Скот разводить и каков с бережливыми пчелами опыт,
Вы, что по кругу небес ведете бегущие годы,
Либер с Церерой[116] благой! Через ваши деяния почва
Колосом тучным смогла сменить Хаонии[117] желудь
И обретенным вином замешать Ахелоевы чаши![118]
С фавнами вместе сюда приходите, о девы дриады!
Ваши дары я пою. И ты, кто ударом трезубца
Из первозданной земли коня трепетавшего вывел,
Грозный Нептун![120] И ты, покровитель урочищ,[121] где щиплют
Рощи покинув свои, Ликея тенистые склоны,
Пан, блюститель овец, приди, коли помнишь свой Мёнал,
Вудь благосклонен ко мне, о тегеец! Минерва, маслину[123]
Нам подарившая! Ты, о юноша, нам показавший
Боги, богини! Вы все, которых о поле забота!
Вы, что питаете плод, чье было не сеяно семя,
Вы, что обильно с небес дождем поливаете всходы!
Вскоре воспримут тебя, — города ли увидеть, о Цезарь[125],
Иль все пределы земли пожелаешь, иль целой вселенной
Ты, как земных податель плодов и властитель погоды,
Будешь смертными чтим, материнским увенчанный миртом[126]?
Станешь ли богом морей беспредельных, и чтить мореходы
Куплен ли Тефией[128] будешь в зятья за все ее воды,
Новой примкнешь ли звездой к медлительным месяцам лета
Меж Эригоной и к ней простертыми сзади Клешнями?
Их Скорпион пламенеющий сам добровольно отводит,[129]
Кем ты ни будь (назвать царем тебя Тартар[130] не смеет,
Ты не сгораешь и сам столь сильною жаждою власти,
Хоть Элизийским полям[131] дивятся исстари греки,
И не спешит выходить Прозерпина на зов материнский),[132]
И, пожалев поселян, еще не знакомых с дорогой,
Нас предводи, наперед призывания наши приемля.
Ранней весною, когда от седых вершин ледяная
Льется вода и земля под Зефиром[133] становится рыхлой,
Вол, и сошник заблестит, добела бороздою оттертый.
Нива ответит потом пожеланьям селян ненасытных,
Ежели два раза жар испытает и два раза холод.[134]
Жатвы такой ожидай, что будут ломиться амбары!
Надобно ветры узнать и различные смены погоды,
Также отеческих мест постигнуть обычай и способ;
Что тут земля принесет и в чем земледельцу откажет:
Здесь счастливее хлеб, а здесь виноград уродится.
Луг. Не знаешь ли сам, что Тмол[135] ароматы шафрана
Шлет, а Индия — кость, сабей же изнеженный[136] — ладан,
Голый халиб[137] — железо, струю бобровую с тяжким
Запахом — Понт, а Эпир — кобыл для побед олимпийских?[138]
Разным природа краям, когда при начале вселенной
Девкалион побросал на пустынную землю каменья,[139] —
Вышли же люди из них — род крепкий! За дело же! Тотчас
Тучной почву земли, от первых же месяцев года,
Свежий прогрело отвал, обожгло его пламенем солнца.
Если же почва скупа, незадолго тогда до Арктура[140]
Будет довольно в нее борозду неглубокую врезать,
Здесь — чтоб не мог повредить урожаю счастливому плевел,
Но торопись, пусть год отдыхает поле под паром,
Чтоб укрепилось оно, покой на досуге вкушая.
Или, как сменится год, золотые засеивай злаки
Там, где с поля собрал урожай, стручками шумящий,
Чьи, целым лесом шумя, подымаются ломкие стебли.
Ниву посев иссушает льняной, иссушает овсяный,
Также спаляет и мак, напитанный дремой летейской.[141]
Но с промежутками в год посев их бывает оправдан,
Или нечистой золой утомленное поле посыпал.
Так, сменяя посев, полям ты покой предоставишь.
Так не обманет надежд, коль и вовсе не вспахано, поле.
Пользу приносит земле опалять истощенную ниву,
То ли закрытую мощь и питанье обильное земли
Так извлекают, иль в них бывает пламенем всякий
Выжжен порок и, как пот, выходит ненужная влага,
Или же множество пор открывает и продухов тайных
То ль, укрепляясь, земля сжимает раскрытые жилы,
Чтобы ни частый дождь, ни сила палящего солнца
Не погубили семян, ни Борея пронзительный холод.
Тот, кто мотыгой дробит нерадивые глыбы, кто выйдет
Он с олимпийских высот белокурой замечен Церерой,
Также и тот, кто отвал, который он поднял на пашне,
Станет распахивать вновь наклоненным в сторону плугом,
Кто, постоянно трудясь на полях, над ними хозяин.
О земледельцы! Хлеба веселят, коль зима не без пыли;
Нива обильна. Таким урожаем и Мизия вряд ли
Может хвалиться, такой не дивится и Гаргара жатве![142]
Что мне добавить о том, кто, бросив семя, на пашню
Или же воду привел на посев и пустил по канавкам;
Кто, когда поле горит и от зноя трава умирает,
Вдруг из-под самых бровей обрыва нагорного воду
Выведет? — и, грохоча, ниспадает она, и сдвигает
Или о том, кто, боясь, что поляжет под грузом колосьев
Нива, на пищу скоту обратит ее пышные всходы,
Лишь с бороздами ростки подымутся вровень? О том ли,
Кто от набухнувших нив отведет застойную воду, —
Паводок, ширясь, вокруг затопит поднявшимся илом
Всё, и остатки воды, согревшись, начнут испаряться.
Все же, хоть тягостный труд и людьми и волами приложен
Был к обработке земли, однако же наглые гуси,
Делу в ущерб. Тень тоже вредит. Отец пожелал сам,
Чтоб земледельческий труд был нелегок, первый искусством
Пахаря вооружил, к работе нуждой побуждая,
Не потерпев, чтоб его закоснело в бездействии царство.
Даже значком отмечать иль межой размежевывать нивы
Не полагалось. Всё сообща добывали. Земля же
Плодоносила сама, добровольно, без понужденья.
Он же, Юпитер, и яд даровал отвратительным змеям,
Мед с листвы он стряхнул, огонь от людей он запрятал,
Остановил и вино, бежавшее всюду ручьями,
Чтобы уменья во всем достигал размышляющий опыт,
Мало-помалу, и злак выводить из борозд научился,
Реки впервые тогда об ольхах долбленых[145] узнали,
В первый раз мореход назвал и исчислил светила,
Звезды Плеяд и Гиад и сияющий Аркт Ликаона.[146]
Зверя сетями ловить и птиц обманывать клеем
Тот по широкой реке заметным неводом плещет
В поисках глуби, другой сеть мокрую тащит по морю;
Вот и железо у них, и пил визжащие зубья, —
А поначалу бревно кололи некрепкое клином.
Все победил, да нужда в условьях гнетущая тяжких.
Землю железом пахать научила впервые Церера
В пору, когда по священным лесам оказалась нехватка
В ягодах и желудях и Додона[147] питать перестала.
Стебли грызет, волчец на ниве торчит непригодный,
И погибает посев, сменяется лесом колючим.
Вот и орех водяной, и репей на ухоженной ниве,
Дикий овес и злосчастный пшенец господствует в поле.
Шумом отпугивать птиц и листву, затенявшую ниву,
Острым серпом прорезать, моленьями дождь призывая,
Будешь ты видеть, увы, что полны закрома у соседа,
Голод же свой утолять по лесам, дубы сотрясая.
Те, без которых нельзя ни засеять, ни вырастить жатву.
Первым делом — сошник могучего гнутого плуга,
С медленным ходом колес элевсинской богини[148] телега,
И молотильный каток, волокуша и тяжкие грабли;
И деревянных решёт, мистических веял Иакха,[150] —
Предусмотрительно ты изготовишь все это задолго,
Если достойной ты ждешь от полей божественных славы,
Для рукояти в лесу присмотрев молодую вязину,
В восемь от корня ступней протянув деревянное дышло,
Приспособляют хватки, а с тылу — рассоху с развилкой.
Валят и липу в лесу для ярма, и бук легковесный
Для рукояти берут, чтобы плуг поворачивать сзади.
Много могу передать старинных тебе наставлений,
Если ты прочь не бежишь и забот не чуждаешься мелких.
Ток надо прежде всего вальком увесистым сгладить,
Землю рукой перебрать и сплотить ее вязкою глиной, —
Иначе много грозит напастей: то мышка-малышка
Дом заведет под землей и свои там устроит амбары,
Либо лишенные глаз кроты себе нор понароют.
Жабу ты в яме найдешь: землей порожденные твари
Хлеба, а то муравей, страшащийся старости скудной.
Также миндаль наблюдай, когда он в лесу изобильно
Цветом покрыт и к земле душистыми никнет ветвями.
Ежели много плодов, за ними последуют злаки, —
Если ж обилье листвы раскинется тенью чрезмерной,
Цеп понапрасну тогда бить пышную будет солому.
Видывал я: кое-кто семена готовит для сева,
Их селитрой сперва и отстоем маслин поливая,
Чтобы на слабом огне поскорее оно разбухало.
Видел, что давний отбор, испытанный вящим стараньем,
Перерождается все ж, коль людская рука ежегодно
Зерен крупнейших опять не повыберет. Волею рока
Точно гребец, что насилу челнок свой против теченья
Правит, но ежели вдруг его руки нежданно ослабнут,
Он уж стремительно вспять увлекаем встречным теченьем.
Следует, кроме того, нам также созвездье Арктура,
Как морякам, плывущим домой по бурной пучине,
Понт проходя иль пролив Абидосский,[152] где устриц обилье.
Лишь уравняют Весы для сна и для бдения время[153]
И пополам небеса разделят меж светом и тенью,
Вплоть до последних дождей сурового солнцеворота.
Тут же и мак Церерин,[154] и лен засеянный надо
Слоем земли покрывать да налечь расторопней на плуги,
Почва пока не мокра и тучи пока лишь нависли.
Рыхлые борозды ждут. Что ни год, и о просе забота,
Чуть лишь Телец белоснежный своим позолоченным рогом
Год приоткроет, и Пес уступит звезде супротивной.[156]
Если ж надумаешь ты под пшеницу иль грубую полбу
Раньше на западе пусть золотые зайдут Атлантиды[157],
Пусть и Кносский Венец,[158] сияющий звездами, канет
Раньше, чем ты бороздам семена подходящие вверишь,
Года надежду спеша поручить неподатливой почве.
Разочарует потом пустыми колосьями нива.
Если же вику начнешь засевать с кормовыми бобами
И не обделишь трудом пелузийскую ты чечевицу,[160]
Ясные знаки тебе ниспосланы будут Боотом[161]:
Вот для чего, свой круг разделив соразмерно на части,
Солнце сроки вершит, проходя сквозь двенадцать созвездий.[162]
Пять поясов небеса охватили;[163] под блещущим солнцем
Вечно пылает один, сжигается пламенем вечно.
Синие, эти во льду коченеют, в дождях беспросветных.
Пояса два,[164] что идут между средним и крайними, боги
Смертным отдали в дар, — и их разделяет дорога,
Чтобы вращался по ней наклонных знаков порядок.[165]
Высится и под уклон понижается к Австрам Ливийским.[167]
Встала вершина одна над нами навечно, другую
Видит у ног своих Стикс и маны в подземных глубинах.[168]
Там, извиваясь рекой, выползает размером огромный
Арктов, которым в волнах океанских страшно намокнуть,[169]
Там, — как молва говорит, — глубокая ночь молчалива,
И под покровом ее темнота не редеет густая.
Здесь Аврора встает и день постепенно приводит,
Там зажигает, багрян, вечерние светочи Веспер[171].
Так нам возможность дана предсказать по неверному небу
Смены погоды, и дни для жнитва, и время для сева,
Сроки, когда ударять обманчивый веслами мрамор
Иль когда нам по лесам своевременно сваливать сосны.
Мы не напрасно следим, как заходят и всходят созвездья,
Как изменяются, в чем, четыре времени года.
Если холодным дождем задержан в дому земледелец,
Выполнить можно: тогда сошника отбивает оратай
Попритупившийся зуб; из дерева точат корыта,
Или же ставят тавро на скоте иль число на припасах,
Или же колья острят, куют двурогие вилы,
Можно удобную плесть и утварь из красной лозины,
Жарить можно зерно на огне и размалывать камнем.
Да и по праздничным дням кое-что выполнять позволяют
Божий закон и людской. Ручьи очищать благочестье
Птицам силки расставлять, сжигать терновник колючий,
Блеющих стадо овец погружать в целебную реку.
Часто тогда селянин ленивца-осла погоняет,
Маслом его нагрузив и всяким добром огородным,
Разные дни приводит луна, не все деревенским
Благоприятны трудам. Ты пятого — бойся: он бледный
Орк произвел и богинь Эвменид;[173] Земля нечестивца
Крея в тот день родила, Япета, Тифея[174] и оных
Трижды на Пелион водрузить они Оссу пытались,
Трижды на Оссу взвалить Олимп многолиственный. Так-то!
Трижды перуном Отец разбросал взгроможденные горы.
Счастлив семнадцатый день для посадки лозы виноградной,
Нитей. Девятый хорош для побега, ворам же враждебен.
Многое лучше всегда совершается ночью прохладной
Или когда на заре росится земля под Денницей.
Ночью пустую стерню и ночью же луг пересохший
Вечером долгим иной, при светильнике, глаз не смыкая,
Время проводит зимой, ножом заостряя лучины.
Свой продолжительный труд облегчая тем временем песней,
Звонко бегущий челнок пропускает жена по основе
С жидкости пену листком снимая в клокочущем чане.
Скашивать следует в зной золотые Церерины нивы.
В самую надо жару вымолачивать спелые зерна.
Голый паши, сей голый, — зима поневоле досужна.
И, веселясь, меж собой учиняют совместно пирушки.
Гения время, зима,[176] предлагает забыть о заботах.
Так происходит, когда прибывает груженое судно
В порт и корму моряки украшают в веселье цветами.
Ягоды лавров, маслин, шелковицу с пурпуровым соком.
Ставить пора и силки журавлям, тенёта оленям,
Зайцев ушастых травить, поражать каменьями ланей,
Ловко пеньковый ремень пращи балеарской[177] вращая, —
Что об осенних теперь непогодах скажу и созвездьях, —
Как поубавится день и зной на исходе, что должен
Не упустить селянин? Иль на спаде весны дожденосной,
Если поля колосятся уже и молочные зерна
Часто, когда земледел жнецов выводил уже в поле
Зрелое и уж срезал колосья с ломких соломин,
Видывал я: как в бою, все сразу, ветры сшибались,
С корнем посев, отягченный зерном, из земли вырывая,
Носят колосья зимой пустые с летучей соломой.
Часто движется вод огромное по небу войско,
Страшные бури свои собирают с дождем беспросветным
Тучи, в выси накопясь, и вдруг низвергаются с неба
Смоет, — канавы полны, пересохшие за лето реки
Ширятся шумно, кипит пучиной вздыхающей море.
Сам же Отец посреди этой облачной ночи десницей
Мечет перуны свои, громада земли содроганьем
Наземь простер унизительный страх. Громовые стрелы
Разом Родопу, Афон и Керавнии пламенной горы[178]
С неба разят — и стремителен Австр, и дождь непрогляден,
Волн прибой, и берег морской, и дубравы стенают.
Знай, отходит куда Сатурна звезда ледяная
И по каким из кругов вращается пламень Килленца.[179]
Прежде всего — богов почитай, годичные жертвы
В злачных лугах приноси богине, великой Церере,[180]
Жирен в ту пору баран и вина особенно мягки,
Легкий сладостен сон и тенисты нагорные рощи.
Сельская вся молодежь да творит поклоненье богине.
С перебродившим вином молока замешай ты и меду,
Хор и товарищи пусть ее с торжеством провожают.
Криком Цереру в свой дом пускай призывают, и раньше
Пусть своим острым серпом никто не коснется колосьев,
Чем, поначалу листвой виски увенчавши дубовой,
А чтоб узнать мы могли заране по признакам верным,
Будет ли зной, или дождь, или ветры, несущие холод,
Сам повелел нам Отец доверять Луны предсказаньям,
Знать наперед, под созвездьем каким обрушатся Австры,
Ветер подует едва, и тотчас пучина морская
Пухнуть, волнуясь, начнет; по высоким горам раздается
Треск сухой, и ему берега зашумевшие вторят
Гулом широким своим, и рощ учащается шорох.
Быстрые мчатся нырки, из просторов спасаясь открытых,
К берегу с криком спешат, меж тем как морские лысухи
Рады на суше играть, и, родные покинув болота,
Выше самих облаков летит голенастая цапля.
Звезды стремглав, а от них, темноту прорезая ночную,
Пламенный тянется путь и, длинный, во мраке белеет.
То облетающий лист, иль легкая вьется солома,
Или плывет перо, резвясь на поверхности водной.
Дом Зефира гремит или Эвра, то бухнут канавы,
Сплошь всплывают поля, корабельщик спешит среди моря
Мокрые снять паруса. Никогда неожиданно ливень
Не навредит: как ему разразиться, к долинам глубоким
Смотрит и воздух в себя ноздрями раздутыми тянет.
Или же звонкая вкруг озерков облетает касатка,
Или же в тине начнут свою вечную жалобу лягвы.
Часто из тайных хором муравей выносит яички,
Радуга пьет;[181] то, снявшись с полей и в стаю собравшись,
Скопищем крыльев густым расшумится воронов войско,
Разных птиц морских наблюдай, и тех азиатских,
Любящих рыться в траве у заводей пресных Каистра[182], —
То устремятся в волну головой, то в воду сбегают
И веселятся, плещась и напрасно стараясь намокнуть.
Полным голосом дождь зловещая кличет ворона
И по сухому песку одна-одинешенька бродит.
Что непогода грозит, когда замигает светильня
В глиняном их черепке и грибами нагар нарастает.
В самый, однако же, дождь мы солнце и ясное небо
Можем предвидеть — на то свои существуют приметы.
И восходящей луне не нужно братнина света.
Тонкие в небе тогда не тянутся шерсти волокна,
Не раскрывают тогда, Фетиды любимицы, чайки[183]
Крыльев своих у воды, на солнышке; грязные свиньи
Но до низин облака ниспадают, над полем ложатся.
Солнца в то время закат наблюдая с высокого места,
Тщетно выводит сова безнадежную позднюю песню.
Вот появляется Нис высоко в лазури, и Сцилла
Где б она, легким крылом разрезая эфир, ни спасалась,
Страшный, неистовый враг, проносясь по воздуху с шумом,
Сциллу преследует Нис; где же Нис по воздуху мчится,
Быстро там легкий эфир рассекает крылом своим Сцилла.
Голосом каркать начнут по своим высоким хоромам
Вороны, развеселясь необычно, в каком-то восторге
Между собою в листве зашумят: по прошествии ливней
Сладостно юный приплод и милые гнезда увидеть!
Некий особенный дар заране предвидеть событья.[185]
Но лишь погода, а с ней и небес подвижная влага
Новой дорогой пойдут, и Австрами влажный Юпитер
Редкое поуплотнит и плотное сделает редким,
Нежели в дни, когда проносились по небу тучи,
Полнят грудь, — оттого на полях и пернатых концерты,
И ликование стад, и гортанные воронов клики.
Если ты будешь следить за солнечным зноем и сменой
Завтрашний день, не введут в заблужденье прозрачные ночи,
Если, когда, народясь, луна пламенеть начинает,
Тусклым серпом ее круг в пространстве черном охвачен, —
Ливня великого ждать тогда земледельцам и морю.
Ветер — при ветре всегда золотая краснеет Селена.
Коль по четвертому дню (одно из вернейших гаданий)
Чистая небом идет и ее не притуплены рожки,
В этот, стало быть, день и в те, что за ним народятся,
Спасшись, тогда моряки воздадут вам на суше хваленья.
Чадо Ино Меликерт,[186] Панопея[187] и Главк[188]-беотиец!
Солнце восходом своим, а равно погружением в море
Знаки подаст — и они всех прочих надежнее знаков, —
Ежели солнечный круг при восходе покроется крапом,
Спрячется если во мглу и середка его омрачится,
Жди непременно дождей, — уже угрожает от моря
Нот, и деревьям твоим, и посевам, и стаду зловредный.
В разные стороны вдруг иль если бледная ликом
Встанет Аврора, шафран покинув Тифонова ложа,[189] —
Горе! Худо лоза защитит поспевшие гроздья, —
Так сокрушительно град по кровлям твоим загрохочет!
Будет полезно следить тем более; видим мы часто,
Как по нему самому разливаются разные краски:
Цвет лазоревый — дождь предвещает, огненный — Эвры.
Если же пятна начнут мешаться с огнем золотистым,
И облаками; никто пусть ночью такой не предложит
В море отправиться мне, от кола отвязавши веревку!
Если же, день возвращая иль день возвращенный скрывая,
Будет сияющим круг, облаков опасаться не надо:
И, наконец: что Веспер сулит, откуда нагонит
Ветер пустых облаков, что в мыслях у влажного Австра, —
Солнце тебя обо всем известит. Кто солнце посмел бы
Лживым назвать? О глухих мятежах, о кознях незримых
В час, когда Цезарь[192] угас, пожалело и солнце о Риме,
Лик лучезарный оно темнотой багровеющей скрыло.
Ночи навечной тогда устрашился мир нечестивый.
А между тем недаром земля, и равнина морская,
Знаки давали. Не раз бросалась на нивы циклопов,
Горны разбив и кипя, — и это мы видели! — Этна[193]
Клубы катила огня и размякшие в пламени камни.
Частый оружия звон Германия слышала в небе.
Альпы, в безмолвье лесов раздавался откуда-то голос
Грозный, являться порой таинственно-бледные стали
Призраки в темную ночь, и животные возговорили.
Дивно промолвить! Земля поразверзлась, реки недвижны.
Залил леса и понес на своем хребте сумасшедшем
Царь всех рек Эридан[194], и стада, и отары с хлевами
Он по полям за собой потащил. Постоянно в то время
На требухе не к добру проступали зловещие жилы,[195]
Вой по ночам долетал до стен городских на высотах.
Не упадало вовек с небес безоблачных столько
Молний, и столько комет никогда не пылало зловещих.
Как друг на друга идут и сражаются, равны оружьем,
Не устыдились, увы, всевышние нашею кровью
Дважды Гема поля и Эматии долы удобрить.[196]
Истинно время придет, когда в тех дальних пределах
Согнутым плугом своим борозду прорезающий пахарь
Тяжкой мотыгой своей наткнется на шлемы пустые
И богатырским костям подивится в могиле разрытой.
Боги родимой земли! Индигеты, Ромул, мать Веста![197]
Вы, что тускский Тибр с Палатином римским храните![198]
Не возбраняйте! Давно и довольно нашею кровью
Мы омываем пятно той Лаомедонтовой Трои.[199]
Приревновали тебя давно уже неба чертоги,
Цезарь, жалеют они, что триумфы справляешь земные.
Как же обличья злодейств разнородны! Нет уже плугу
Должной чести. Поля засыхают с уходом хозяев
Прежних; и серп кривой на меч прямой перекован.
Там затевает Евфрат, а там Германия брани:
Непримиримо, и Марс во всем свирепствует мире.
Так происходит, когда, из темниц вырываясь, квадриги
Бега не в силах сдержать и натянуты тщетно поводья;
Кони возницу несут и вожжей не чувствуют в беге.
О хлебопашестве я рассказал и созвездьях небесных.
Ныне тебя воспою, о Вакх, воспою и деревья
Дикие леса, и плод неспешно растущей маслины.
К нам, о родитель Леней[200]! Кругом твоими дарами
Отягчено, и пенится сбор виноградный в точилах.
К нам, о родитель Леней, приди и вместе со мною
Суслом новым окрась себе голени, скинув котурны[201]!
Прежде всего, дерева создает различно природа.
Сами собою растут, по полям широко рассеваясь
Иль по извилинам рек: ветла мягколистная, тополь,
Гибкий дрок и с листвою седой серебристая ива.
Часть же деревьев растет, коль посажено семя: каштаны
С пышною кроной и дуб, что у греков оракулом признан.[202]
Целый лес прегустой иные от корня пускают:
Вишня иль вяз, например; сам лавр парнасский[203] — он тоже,
Маленький, тянется вверх, осенен материнскою тенью.
Всякого рода леса, и кусты, и священные рощи,
Есть и другие пути, добытые опытом долгим.
Этот, срезав побег с материнского нежного тела,
Сунет его в борозду; тот вроет пенек или всадит
Ветку, а иногда сгибают податливый отпрыск
Аркой и садят его отводкой в родимую землю.
Вовсе не надо корней для иных, и смело садовник
Той же земле черенок, с макушки срезав, вверяет.
Корень маслины опять из засохшего дерева лезет.
Видели мы: дерева без ущерба сменяют чужими
Ветви свои, и глядишь — привитые зреют на груше
Яблоки, сливы меж тем каменистым кизилом алеют.
О земледельцы! Плодов смягчайте грубость уходом.
Земли пускай не лежат без дела: с Вакхом полезно
Исмар сдружить, а Табурн одеть обширный в маслины.[204]
Будь же со мной и моей начатой сопутствуй работе,
Ты, Меценат! Полети с парусами в открытое море!
Нет, я все охватить не стремлюсь моими стихами,
Нет, если даже я сто языков, сто уст возымел бы,
Голос железный.[205] Скользи полосою прибрежною рядом,
Не задержу, ни двусмыслием слов, ни приступом долгим.
Те дерева, что привольно взросли на свету и просторе,
Хоть и бесплодны, зато возвышаются бодры и крепки,
Мощь им почва дает. Но если б такие деревья
Дикость пропала б у них и, чуя уход постоянный,
Стали послушно б они подчиняться любому искусству.
То же и с хилым ростком, взошедшим у самого корня,
Будет, коль всю рассадить по пространству широкому поросль,
Здесь не даст он плода, для завязей соков не хватит.
Ежели, знай, принялось от семени дерево, будет
Медленен рост его, тень оно даст лишь далеким потомкам.
Будет и плод вырождаться, забыв о сочности прежней,
Стало быть, надобно труд прилагать к любому растенью,
И к бороздам приучать, и ходить за каждым прилежно.
Все же маслину от пня разводить, лозу же отводкой.
Лучше, пафосский же мирт[206] от крепкой желательно ветки.
Мощный, и с пышным венцом громадное древо Геракла.[207]
Так же и дуб Отца Хаонийского;[208] стройная пальма
Так же родится, и ель, — для грядущих кораблекрушений!
Почку привить миндаля к земляничному дереву можно.
Бук — каштаны дает; на ясене диком белеет
Грушевый цвет, и свинья под вязом желуди топчет.
Способ же есть не один прививки отводов и почек:
Можно в толще коры, в том месте, где почки выходят
Сделать в самом узле и дерева чуждого отпрыск
В щелку вставить, уча с корой постепенно срастаться.
Или ж стволы без сучков надсекают и клином глубоко
В толщу проводят пути; потом черенок плодоносный
Тянет уже к небесам благодатное дерево ветви,
Юной дивится листве и плодам на себе чужеродным.
Помни при этом, что вид не один существует могучих
Вязов, лотосов, ив иль идейских дерев, кипарисов.[209]
Круглые, длинные есть и горькие — эти для масла.
Те же в плодовых садах Алкиноя[210] известны различья
Груш крустумийских,[211] и груш сирийских, и грузных волемов.
Гроздья с деревьев у нас иные свисают, чем гроздья,
Фасский есть виноград и белый мареотидский, —
Первому лучше земля пожирней, второму — полегче;
Псифия — лучший изюм для вина, лагеос — этот
Пьется легко, но свяжет язык и в ноги ударит.
Все-таки спора о них не веди с погребами Фалерна.
Есть аминейский — дает он самые стойкие вина;
Тмол уступает ему и царь винограда — фанейский.
Мелкий аргосский еще, — ни один у него не оспорит
Нежный родосский, приличный богам и второй перемене,
Не обойду и тебя, ни тебя, бумаст полногроздый!
Но чтобы все их сорта перечислить и все их названья,
Цифр не хватит, да их и подсчитывать незачем вовсе,
Счесть, который Зефир подымает в пустыне Ливийской,
Иль, когда Эвр на суда налегает, узнать попытаться,
Сколько о берег крутой разбивается волн ионийских.
Земли же производить не всякие всякое могут:
На каменистых горах разрастается ясень бесплодный,
Благоприятно для мирт побережье, открытые солнцу
Любит холмы виноград, а тис — Аквилонову стужу.
Ты посмотри, как в дальних краях земледел покоряет
Родина есть у дерев. Эбен лишь Индия знает,
Ветви, которые жгут в курильницах, — только сабеи.
Упоминать ли еще о бальзамных деревьях, точащих
Смолы, иль о плодах зеленого вечно аканфа?
Иль как серийцы с листвы собирают тончайшую пряжу?[214]
Что о лесах я скажу, где крайний предел Океана,
В Индии, где никогда, взлетев, вершины древесной
Не достигала стрела, откуда б ее ни пустили?
Мидия горький сок доставляет с устойчивым вкусом, —
Плод благодатный,[215] и нет действительней помощи телу,
Ежели чашу с питьем отравят мачехи злые,
Всяческих трав намешав и к ним заклинаний добавив
Дерево то велико и очень походит на лавры.
Если б широко вокруг иной оно запах не лило,
Счел бы за лавр; листвы никогда не сорвет с него ветер;
Цвет его крепко сидит. Устраняют тем соком мидяне
Но ни индийцев земля, что всех богаче лесами,
Ни в красоте своей Ганг, ни Герм, от золота мутный,[216]
Все же с Италией пусть не спорят; ни Бактрия[217] с Индом
Ни на песчаных степях приносящая ладан Панхайя[218].
Эти места, и зубов тут не сеяно Гидры свирепой,[219]
Дроты и копья мужей не всходили тут частою нивой, —
Но, наливаясь, хлеба и Вакха массийская влага[220]
Здесь изобильны, в полях и маслины, и скот в преизбытке.
Белы твои, о Клитумн[221], стада, постоянно омыты
Влагой священной твоей, а бык, драгоценная жертва,
Римским триумфам не раз до божьих сопутствовал храмов.[222]
Здесь неизменно весна и лето во время любое,
Хищных тигров тут нет, ни львиного злого потомства,
Здесь собирателей трав аконит[223] не обманет злосчастных,
Нет и чешуйчатых змей, огромные кольца влачащих
И, проползая тайком, вращающих тело спиралью.
Столько по скалам крутым твердынь, людьми возведенных,
Столько под скалами рек, обтекающих древние стены!
Море напомню ли, к ней подступившее справа и слева?
Множество разных озер; напомню ли Ларий обширный
Упомяну ли еще о портах и молах Лукрина
Или о море, что, вдаль плотиной отогнано мощной,
В негодованье шумит и у гавани Юлия ропщет,
А закипевший Тиррен мешается с влагой Аверна?[225]
В недрах, течет не она ль изобильно золотом чистым?
Крепких она и мужей, сабинских потомков и марсов,
И лигурийцев, трудом закаленных, и с копьями вольсков[226]
Родина, Дециев всех и Мариев, сильных Камиллов,
Цезарь, который теперь победительно в Азии дальней
Индов, робких на брань, от римских твердынь отвращает.[228]
Здравствуй, Сатурна земля,[229] великая мать урожаев!
Мать и мужей! Для тебя в искусство славное древних
В римских петь городах я буду аскрейскую песню.[230]
Свойства земли изложу, — какое в какой плодородье,
Цвет опишу, и к чему различные почвы пригодней.
Первым делом: земля неудобная, горки скупые,
Те для Палладиных рощ хороши, для живучей маслины.
Признак тому, что растет маслина и дикая там же
И покрывает своей опадающей ягодой землю.
Если же почва жирна и смягчающей влагой богата,
Как наблюдаем подчас среди гор в углубленной долине,
Ибо туда от высот скалистых льются потоки,
Ил благотворный неся; если поле открыто на Австры,
Ежели папоротник питает, плугам ненавистный, —
Много получишь вина; принесут в изобилии гроздья
Сок, который потом золотой возливаем мы чашей, —
Жирный тирренец меж тем на кости слоновой играет
У алтаря, и несут на блюдах дымящийся потрох.[231]
Или ягнят, или коз, грозу насаждений, то лучше
Перебирайся в леса, подальше, к равнинам Тарента[232]
Злачным, как те, что теперь утрачены Мантуей бедной,
Где в камышах на реке лебединые плещутся стаи.
Сколько за день травы скотина твоя нащипала,
Столько в недолгую ночь возместят прохладные росы.
Черного цвета земля жирна и плугу послушна,
Рыхлая (этого мы достигаем, ее обработав),
Столько к дому возов на неспешных волах возвращалось.
Ежели где-нибудь лес сведет в нетерпении пахарь,
Рощи, что столько годов бесполезными были, повалит,
Ежели древние он с корнями вырвет жилища
Новая эта земля заблещет под тяжестью плуга!
А худосочный песок с камнями, на поле наклонном,
Разве лишь пчел угостит розмарином да скромной лавандой.
Пористый туф, говорят, и хелидрой[233] изъеденный черной
Пищи приятней не даст и подземных удобней извилин.
Почва, с которой туман испаряется дымкой летучей,
Та, что, влагу, испив, с охотой обратно выводит
И постоянно, весь год, зеленеет свежей травою
Вязы тебе оплетет благородной лозой виноградной,
Много маслин принесет — увидишь по опыту, — эта
И хороша для скота, и выгнутый лемех приемлет.
Пашет такие поля богатая Капуя[234], берег
Ныне скажу, как узнать любую почву ты сможешь.
Почва рыхла иль чрезмерно плотна, сначала исследуй,
Ибо одна для хлебов подходяща, другая — для Вакха:
Та, что плотней, Церере мила, полегче — Лиэю.
Вырыть колодезь и весь засыпать доверху снова
Той же землей, и ее притопчешь крепко ногами.
Если не хватит земли, — легка, скотине и лозам
Больше подходит она; откажется ж если вместиться,
Почва плотна; упористых глыб, тяжелых и жирных,
Жди и землю взрезай на волах молодых и могучих.
Почва соленая есть, ее называем мы «горькой».
Хлеб не родится на ней, ибо вспашка ее не смягчает.
Вот как ее распознать: плетенья тугого корзину
Или от жома достань цедилку с задымленной кровли,
Землю соленую в них родниковой пресной водою
Ты замешай, и вода с трудом просочится оттуда,
Вкус указание даст очевидное, привкусом горьким
Жалостно рот искривив любого, кто пробовать станет.
Почву жирную мы, наконец, и таким отличаем
Способом: если в руках ее мять, не становится пылью,
Влажная почва растит высоченные стебли — чрезмерно,
Значит, богата она. Земли нам столь пышной не надо, —
Пусть такая земля не вредит неокрепшим колосьям.
Тяжесть и легкость свою безмолвно земля обнаружит
Или же нет. А мороз окаянный предвидеть заране —
Трудно: ели одни да еще вредоносные тисы[236]
Могут нам дать иногда указанья да плющ темнолистый.
Все во вниманье приняв, позаботься землю пораньше
Глыбы земли отвалив, Аквилону их надо подставить,
Раньше чем станешь сажать благодатные лозы. Всех лучше —
С рыхлою почвой поля; на пользу им изморозь, ветер
И здоровяк земледел, перепахивать землю охочий.
Место сначала найдут подходящее и заготовят
Саженцы, после же их по порядку рассаживать будут,
Чтоб не узнали они, что мать у детей подменили.
Боле того, на коре отмечают и сторону света,
Австру со зноем его или к северу тыл обращали:
Надобно всё сохранить — так прежние важны привычки.
Раньше узнай, где лозы сажать, по склонам ли горным
Иль на равнине. Разбив на участки тучное поле, —
Если ж на склоне горы у тебя расположен участок,
Можешь ряды выверять не так уже строго, но все же
Свой виноградник сперва поровнее разбей на квадраты.
Так на войне легион, растянувшись, строит когорты,
В строгих и ровных рядах, и широкое зыблется поле
Медью горящей, но бой пока не завязан, и бродит
Марс между вражеских войск, еще не принявший решенья.
Все пусть равным числом дорожек измерено будет
Но потому, что земля не даст иначе всем равной
Силы, и отпрыски лоз протянуться не смогут в пространство,
Может быть, как глубоко сажаются лозы, ты спросишь?
Я бы решился лозу борозде неглубокой доверить.
Эскул прежде всего, который настолько вершиной
Тянется в ясный эфир, насколько в Тартар корнями.
И никогда-то его ни стужи, ни ветры, ни ливни
Не сокрушат, — стоит недвижим; он много потомков
Вширь туда и сюда простерев могучие ветви,
Сам над собой на руках он огромную тень свою держит.
Так же пускай на закат у тебя не глядит виноградник.
Да не сажай между лоз ореха; верхних побегов
Дерево дружно с землей. Ножом притупившимся бойся
Ранить росток. Не сажай между лозами дикой маслины:
Неосторожный пастух нередко искру роняет —
И потаенный огонь, под жирною скрытый корою,
Треск в высоте издает и, набег по ветвям продолжая,
Победоносный, уже над вершинной листвой торжествует.
Рощу он пламенем всю охватил, над нею вздымает
Черную к небу, клубясь смолянистою копотью, тучу —
Буря, и ветер, несясь, перекидывать станет пожары.
Лозы хиреют тогда с корневищем своим сокрушенным
И не подымутся вновь, зеленея роскошной листвою.
Выжить одной лишь дано горьколистной меж ними маслине.
Чтобы ты землю копал под холодным дыханьем Борея.
Почву зима леденит и сжимает, корням при посадке,
Слипшимся между собой, в глубину проникать не давая.
Лучше сажать виноград, лишь только весною румяной
Иль как придут холода, но пока еще знойное солнце
Не донеслось на конях до зимы, а уж лето проходит.
Благоприятна весна и лесам, и рощам кудрявым,
Земли взбухают весной и просят семян детородных,
Недра супруги своей осчастливив любовью, великий,
С телом великим ее сопряжен, все живое питает.
Чащи глухие лесов звенят голосами пернатых;
Снова в положенный срок Венеру чувствует стадо;
Лоно раскрыли поля. Избыточна нежная влага.
Новому солнцу ростки уже не страшатся спокойно
Ввериться, и виноград не боится, что Австры задуют
Или что с неба нашлют Аквилоны могучие ливень.
Быть лишь такими могли недавно возникшего мира
Дни, не могло быть иной, столь устойчивой ясной погоды.
Верится мне, что была лишь весна, весну неизменно
Праздновал мир, и весь год лишь кроткие веяли Эвры
Род людской из земли впервые голову поднял,
Хищные звери в лесах показались и звезды на небе.
И не могли бы стерпеть испытаний подобных растенья,
Если б такой перерыв между зноем и стужей покоя
Вот что еще: какие б кусты на полях ни сажал ты,
Больше навоза клади да прикрой хорошенько землею,
Пористых сверху камней наложи да немытых ракушек, —
Воды меж них протекут и воздушные струйки проникнут.
Груду навалит камней, а иной тяжелой плитою
Землю придавит, ища от стремительных ливней защиты,
Также от знойного Пса, калящего яростно почву.
Порассадив черенки, окучивать надобно лозы,
Иль, налегая на плуг, разрыхлять между лозами землю,
А иногда и упорных волов проводить в междурядьях.
Тут припаси камыши, из ободранных веток подпорки;
Колышков вязовых впрок наготовь и рогаток-двурожек,
Ветра налеты и вверх по лесенке сучьев взбирались.
Нежной покамест листвой зеленеет младенческий возраст,
Юную надо щадить. Пока жизнерадостно к небу
Веточки тянет она и, свободная, в воздух стремится,
Только рукой обрывать, — однако же часть оставляя.
А как начнут обнимать, понемногу окрепнув корнями,
Вязы, срезай им излишек волос, укорачивай руки.
Раньше им боязен серп, теперь же властью суровой
Надо ограду сплести, не пускать в виноградник скотину,
Зелень пока молода и бедствий еще не знавала.
Лозам, кроме зимы непогожей и жгучего лета,
Тур лесной и коза, охочая к ним особливо,
Даже от холода зим в оковах белых мороза
Или от летней жары, гнетущей голые скалы,
Меньше беды, чем от стад, что зубом своим ядовитым
Шрам оставляют на них — прокушенных стволиков метку.
Вакху козла и ведут на просцении древние игры.[237]
Вот почему в старину порешили внуки Тесея[238]
Сельским талантам вручать награды, — с тех пор они стали
Пить, веселиться в лугах, на мехе намасленном прыгать.
Игры ведут, с неискусным стихом и несдержанным смехом,
Страшные хари надев из долбленой коры, призывают,
Вакх, тебя и поют, подвесив к ветви сосновой
Изображенья твои, чтобы их покачивал ветер.[240]
В лоне глубоких долин — виноград и в рощах нагорных,
Всюду, куда божество обратило свой лик величавый.
Будем же Вакху почет и мы воздавать по обряду
Песнями наших отцов, подносить плоды и печенье.
Потрох будем потом на ореховом вертеле жарить.
При разведении лоз и другой немало заботы;
Не исчерпаешь ее! В винограднике следует землю
Трижды-четырежды в год разрыхлять и комья мотыгой,
Освобождать листвы. По кругу идет земледельца
Труд, вращается год по своим же следам прошлогодним.
В дни, когда виноград потерял уже поздние листья
И украшенье лесов снесено Аквилоном холодным,
Сельский хозяин: кривым сатурновым зубом[241] останки
Он дочищает лозы, стрижет и подрезкой образит.
Первым землю копай; свози и сжигай, что обрезал,
Первым, и первым спеши запасти подпорки и колья.
Листья, два раза трава грозит заглушить насажденья.
С этим борьба не легка. Восхваляй обширные земли, —
Над небольшою трудись. Чтобы лозы подвязывать, надо
Веток терновых в лесу понарезать, набрать очерету
Вот привязали лозу, вот серп от листвы отдыхает,
И виноградарь поет, дойдя до последнего ряда.
Все ж надо землю еще шевелить, в порошок превращая,
И хоть созрел виноград, Юпитера все же страшиться.
Не ожидают серпа, не требуют цепкой мотыги.
Лишь укрепятся в земле и ко всяким ветрам приобыкнут,
Выделит почва сама, коль вскрыть ее загнутым зубом,
Влаги им вдоволь. Вспаши — и обильные даст урожаи.
Что до плодовых дерев, то, ствол почувствовав крепким,
В силу войдя, они сами собой подымаются быстро,
К небу стремясь, — никакой им помощи нашей не надо.
Да и в лесу дерева увешаны густо плодами;
Щиплет скотина китис. На хвойных смолу добывают,
Ею ночные огни питаются, свет разливая.
Так сомневаться ль еще в благородном труде плодоводства?
Но о больших деревах не довольно ли? Ветлы и дроки
Эти идут на плетни, те сок накопляют для меда.
Видеть отрадно Китор[242], волнуемый рощами буксов,
Нарика[243] бор смоляной; просторы нам видеть отрадно,
Что не знавали мотыг, никаких забот человека.
Где их неистовый Эвр и треплет, и, вырвав, уносит,
Разного много дают: немало полезного леса,
Для мореходов — сосну, для стройки — кедр с кипарисом,
Спицы обычных колес и круги для сельских повозок.
Вязы богаты листвой, а прутьями гибкими — ветлы;
Древки мирта дает и кизил, с оружием дружный.
Тисы гнут, чтобы их превращать в итурейские луки;[244]
Легкая липа и букс, на станке обработаны, форму
Легкая также ольха по бушующим плавает водам,
Спущена в Пад; рои скрывают пчелы по дуплам
Иль в пустоте под корой загнившего дерева прячут.
Что же нам Вакха дары принесли, чтобы тем же их вспомнить?
Буйных кентавров смирил — и Рета, и Фола; тогда же
Пал и Гилей, что лапифам грозил кратером огромным.[245]
Трижды блаженны — когда б они счастье свое сознавали! —
Жители сел. Сама, вдалеке от военных усобиц,
Пусть из кичливых сеней высокого дома не хлынет
К ним в покои волна желателей доброго утра,[246]
И не дивятся они дверям в черепаховых вставках,
Золотом тканных одежд, эфирейской бронзы не жаждут;[247]
Пусть не портят они оливковых масел корицей,[249] —
Верен зато их покой, их жизнь простая надежна.
Всем-то богата она! У них и досуг и приволье,
Гроты, озер полнота и прохлада Темпейской долины,[250]
Все это есть. Там и рощи в горах, и логи со зверем;
Трудолюбивая там молодежь, довольная малым;
Вера в богов и к отцам уваженье. Меж них Справедливость,
Прочь с земли уходя, оставила след свой последний.
Коим священно служу, великой исполнен любовью,
Примут меня и пути мне покажут небесных созвездий,
Муку луны изъяснят и всякие солнца затменья.
Землетрясенья отколь; отчего вздымается море,
И в океан почему погрузиться торопится солнце
Зимнее; что для ночей замедленных встало препоной.[251]
Пусть этих разных сторон природы ныне коснуться
Мне воспрепятствует кровь, уже мое сердце не грея, —
Да и прожить бы всю жизнь по-сельски, не зная о славе,
Там, где Сперхий, Тайгет,[252] где лакедемонские девы
Вакха славят! О, кто б перенес меня к свежим долинам
Гема и приосенил ветвей пространною тенью!
Те, кто всяческий страх и Рок, непреклонный к моленьям,
Смело повергли к ногам, и жадного шум Ахеронта.
Но осчастливлен и тот, кому сельские боги знакомы, —
Пан, и отец Сильван, и нимфы, юные сестры.
Пурпур, или раздор, друг на друга бросающий братьев;
Или же дак[255], что движется вниз, от союзника Истра;
Рима дела и падения царств его не тревожат.
Ни неимущих жалеть, ни завидовать счастью имущих
Нив и ветвей; он чужд законов железных; безумный
Форум[256] ему незнаком, он архивов народных не видит.
Тот веслом шевелит ненадежное море, а этот
Меч обнажает в бою иль к царям проникает в чертоги,
Из драгоценности пить и спать на сарранском багрянце.[257]
Прячет богатства иной, лежит на закопанном кладе;
Этот в восторге застыл перед рострами[258]; этот пленился
Плеском скамей, где и плебс, отцы, в изумленье разинут
Милого дома порог сменить на глухое изгнанье,
Родины новой искать, где солнце иное сияет.
А земледелец вспахал кривым свою землю оралом, —
Вот и работы на год! Он краю родному опора,
Не отдохнешь, если год плодов еще не дал обильных,
Иль прибавленья скоту, иль снопов из Церериных злаков,
Не отягчил урожаем борозд и амбаров не ломит.
Скоро зима. По дворам сикионские ягоды[260] давят.
Разные осень плоды роняет с ветвей. На высоких,
Солнцу открытых местах виноград припекается сладкий.
Милые льнут между тем к отцовским объятиям дети.
Дом целомудренно чист. Молоком нагруженное, туго
Сытые, друг против друга стоят и рогами дерутся.
В праздничный день селянин отдыхает, в траве развалившись, —
Посередине костер, до краев наполняются чаши.
Он, возливая, тебя, о Леней, призывает. На вязе
Для деревенской борьбы обнажается грубое тело.
Древние жизнью такой сабиняне жили когда-то,
Так же с братом и Рем. И стала Этрурия мощной.
Стал через это и Рим всего прекраснее в мире, —
Раньше, чем был у царя Диктейского скипетр,[262] и раньше,
Чем нечестивый стал род быков для пиров своих резать,[263]
Жил Сатурн золотой на земле подобною жизнью.
И не слыхали тогда, чтобы труб надувались гортани,
Но уж немалую часть огромной прошли мы равнины, —
Время ремни развязать у коней на дымящихся выях.
Также и вас воспоем, великая Палес[264] и славный
Пастырь Амфризский,[265] и вас, леса и потоки Ликея!
Всё остальное, что ум пленило бы песнями праздный.
Всё — достоянье толпы: жестокого кто Эврисфея,
Кем не воспет был юноша Гилл или Делос Латонин?[267]
Гипподамия, Пелоп, с плечом из кости слоновой[268]
Конник лихой? Неторным путем я пойду и, быть может,
Ввысь подымусь и людские уста облечу, торжествуя![269]
Милых мне Муз приведу, возвратясь с Аонийской вершины.[270]
Первый тебе принесу идумейские[271], Мантуя, пальмы;
Там на зеленом лугу из мрамора храм я воздвигну
Возле воды, где, лениво виясь, блуждает широкий
Цезарь будет стоять в середине хозяином храма.[273]
В тирский багрец облачен, я сам в честь его триумфально
Сто погоню вдоль реки колесниц, четверней запряженных!
Греция вся, покинув Алфей и рощи Малорка,
Я между тем, увенчав чело свое ветвью оливы,
Буду дары приносить. Мне заране отрадно: ко храму
Шествие я предвожу, быков убиение вижу,
Сцену, где вертится пол с кулисами, где перед действом
Изображу на дверях — из золота с костью слоновой —
Бой гангаридов, доспех победителя в битвах, Квирина;[276]
Также кипящий войной покажу я широко текущий
Нил[277] и медь кораблей, из которой воздвиглись колонны;
Парфов, что будто бегут, обернувшись же, стрелы пускают;
Два у различных врагов врукопашную взятых трофея,
Две на двух берегах одержанных сразу победы;
В камне паросском резец, как живые, покажет и лица:
Вас, родитель наш Трос, и Кинфий, Трои создатель![279]
Зависть злосчастная там устрашится фурий и строгих
Струй Коцита[280] и змей ужасающих вкруг Иксиона,
Свивших его с колесом, и неодолимого камня.[281]
Ты, Меценат, повелел нелегкое выполнить дело.
Ум не зачнет без тебя ничего, что высоко. Рассей же
Леность мою! Киферон громогласно нас призывает.
Кличут тайгетские псы, Эпидавр, коней укротитель,[282] —
Вскоре, однако, начну и горячие славить сраженья
Цезаря, имя его пронесу через столькие годы,
Сколькими сам отделен от рожденья Тифонова Цезарь.[283]
Если кто-либо, пленен олимпийской победною ветвью,
Маток прежде всего. Наружность у лучшей коровы
Грозная; и голова должна быть огромной, и шея —
Мощной; до самых колен свисает кожа подбрудка.
Бок чем длинней у нее, тем лучше корова; все крупно
В белых пежинах я предпочел бы корову, такую,
Чтобы терпеть не желала ярма и рогом грозила,
Мордою схожа была с быком, держалась бы прямо
И, как пойдет, следы концом хвоста заметала.
Тянется до десяти, начавшись по пятому году, —
Возраст иной для отёлов негож, ненадежен для плуга.
В этот, стало быть, срок, пока молодо стадо и бодро,
Пустишь быков. Скотину знакомь с Венерой весною
Лучшие самые дни убегают для смертных несчастных
Ранее всех; подойдут болезни и грустная старость,
Скорби, — а там унесет безжалостной смерти немилость,
В стаде найдутся всегда, каких заменить ты захочешь.
Исподволь заготовляй пополненье для старого стада.
Что до коней, то подбор и у них производится так же.
Тех, кого ты взрастить пожелал в надежде на племя,
С самых младенческих дней окружи особливой заботой.
Шествует выше других и мягко ноги сгибает.
Первым бежит по дороге, в поток бросается бурный
И не боится шаги мосту неизвестному вверить.
Шумов пустых не пугается он; горда его шея,
Великолепная грудь мускулиста. Всех благородней
Серая масть иль гнедая; никто не отдаст предпочтенья
Белой иль сивой. Едва прогремит издалёка оружье,
Конь уже рвется вперед, трепещет, ушами поводит,
Грива густа; коль тряхнет, на плечо она падает вправо.
А между ребер — хребта ложбина глубокая. Оземь
Бьет он ногой, и звенит роговиной тяжелой копыто.
Был по преданью таким, амиклейцем смирённый Поллуксом,[284]
Марсовых пара коней и великого выезд Ахилла.[286]
Да и Сатурн, что спешил по конской шее рассыпать
Гриву, завидев жену, и, бегством поспешным спасаясь,
Зычным ржаньем своим огласил Пелиона высоты.[287]
Слаб, то его удали; не щади этот возраст постыдный.
Старый, холоден он к Венере и неблагодарный
Труд понапрасну вершит, а коль дело доходит до схватки,
Словно в соломе пожар, который велик, но бессилен,
И на повадки коня, и на родословную тоже;
Как переносит позор, наблюдай, как пальмой гордится.
Или не видел ты? — вот безудержно кони лихие
Мчатся вскачь, и вослед из затворов гремят колесницы.[288]
Страх их выпил сердца, но ликуют они, изгибают
Бич и вожжи, клонясь, отдают, и ось, разогревшись,
Их, пригнувшихся, мчит, а порой вознесенных высоко;
Что-то их гонит вперед — и несутся в пустое пространство.
Мочит их пена, кропит дыханье несущихся сзади.
Это ль не жажда хвалы, не страсть к одержанью победы!
Первым посмел четверню в колесницу впрячь Эрихтоний[289]
И победителем встать во весь рост на быстрых колесах.
И на коня, и с коня научивших наездника прыгать
В вооруженье, сгибать непокорные конские ноги.
Оба искусства трудны. Коневоды всегда молодого
Ищут коня, что нравом горяч и бегает быстро, —
Родиной пусть он Эпир называл и микенскую крепость,
Племя ж свое по прямой выводил из Нептунова рода.[291]
Если исполнено все, как срок настанет, заботы
Надо направить на то, чтоб от жира тугим становился
Свежей травы нарезать и водой ключевой обеспечить,
Также мукой, чтобы смог он труд свой выполнить сладкий
И чтобы голод отцов не сказался на хилом потомстве.
А кобылиц между тем худобой истощают нарочно,
Их устремит: им листвы не дают, от фонтанов отводят.
Часто их бегом еще растрясают, томят их на солнце
В зной, когда молотьба, и стоит над током тяжелый
Стон, и Зефир, налетев, пустую взвивает мякину.
Их детородных полей, не забухли бы борозды праздно,
Но чтоб ловили жадней и глубже внедряли Венеру.
Вот и на убыль опять об отцах забота, на прибыль —
О матерях. Как срок подойдет, жеребые бродят,
Или дороги прыжком перемахивать, или по лугу
Быстрым галопом бежать, иль в быстром плавать потоке.
Пусть их привольно пасут на просторе, вдоль полноводных
Рек, где по берегу мох и самые злачные травы,
Возле Силарских лесов и Альбурна,[292] где падубов рощи,
Есть — и много его — насекомое с римским названьем
«Азилус» — греки его называют по-своему «ойстрон».
Жалит и резко жужжит; испуганный гудом, по лесу
Небо, и лес всполошив, и русло сухое Танагра[293].
В гневе ужасном своем применила когда-то Юнона,
Вздумав телицу сгубить Инахову,[294] чудище это.
Вот и его берегись — к полудню свирепее жалит —
Только лишь солнце взойдет или ночь приведут нам созвездья.
А как отелятся, вся на телят переходит забота.
Прежде всего выжигают тавро с названием рода.
Обозначают, каких на племя оставить желают
Иль на целинной земле крутые отваливать глыбы.
Весь остальной молодняк на лугах пасется со стадом.
Тех, кого приучить к полевым захочешь работам,
Сызмала ты упражняй, настойчиво их приручая,
Раньше из тонких лозин сплетенный круг им на шею
Вешай. Потом, когда их свободная шея привыкнет
К рабству, им надевай хомуты из веревок, попарно
Соединяй и ходить приучай одинаковым шагом.
И оставляют следы лишь на самой поверхности пыльной.
Пусть лишь потом заскрипит под грузом тяжелым телега
С буковой осью, таща вдобавок и медное дышло.
Для молодежи, еще не приученной, надо не только
Листьев ветлы, но и злаков с полей. Отелившись, коровы
Впредь наполнять молоком белоснежным не станут подойник,
Новорождённым отдав целиком свое сладкое вымя.
Если ж тебя привлекает война и жизнь строевая,
Иль колесницы полет стремить у Юпитера в рощах,[296]
Первое дело — чтоб конь приучился к оружью и духу
Воинских схваток, привык и к трубному звуку, и к стону
Тяжеловесных колес, и к бряцанью удил на конюшне.
Был бы он рад, чтобы тот его хлопал ладонью по шее.
Должен он это постичь, едва от сосцов материнских
Отнят. Пусть морду он сам в недоуздок мягкий просунет, —
Слабый, дрожащий еще, своих еще лет не сознавший.
Пусть он выделывать «круг» начинает и сдержанным шагом
Оземь звенеть и одну за другой вымахивать ноги.
Пусть это будет — как труд; пусть ветры на спор вызывает
И, по равнине летя на просторе, не сдержан вожжами,
Крепкий так Аквилон налетает от Гиперборейских
Стран[297] и скифские к нам непогоды несет и сухие
Тучи, — нивы тогда волнами идут под дыханьем
Легким его, и шумят высокие леса вершины,
Мчится он, бегом своим и поля и моря подметая.
Так подготовленный конь среди мет на ристаньях элейских,[298]
Взмыленный, будет из губ выпускать кровавую пену,
Выю под иго склонив, боевую возить колесницу.
В весе он стал прибавлять. Строптивым норов бывает
Неукрощенных коней. Смиришь его будто, — не хочет
Хлесткой плети терпеть, удилам подчиняться железным.
Способ их мощь укреплять наилучший, однако, — Венеру
Предпочитает ли кто коров иль коней разведенье.
С этой целью быков уводят подальше, пастись их
Там оставляют одних, за горой иль рекою глубокой;
Или, в хлеву заперев, у наполненных держат кормушек,
Самка и им не дает о лугах вспоминать и о рощах.
Сладки красоты ее, они заставляют нередко
Двух горделивых быков друг с другом рогами сражаться.
В Сильском обширном лесу[299] пасется красивая телка,
Ранят друг друга быки, обливаются черною кровью,
Рог вонзить норовят, бодают друг друга с протяжным
Ревом; гудят им в ответ леса на высоком Олимпе.
В хлеве одном теперь им не быть: побежденный соперник
Стонет, свой помня позор, победителя помня удары
Гордого, — и что любовь утратил свою без отмщенья,
И, оглянувшись на хлев, родное селенье покинул.
С тщаньем сугубым теперь упражняет он силы, меж твердых
Только колючей листвой питаясь да острой осокой.
Он испытует себя и гневу рога свои учит.
Он на стволы нападает дубов, ударяется в ветер
Лбом и взрывает песок, и взвивает, к битве готовясь.[300]
Двигает рать, на врага, уже все позабывшего, мчится, —
Словно волна: далеко забелеется в море открытом,
И, удлинясь, свой пенит хребет, и потом, закрутившись,
Страшно гремит между скал, и, бросившись, рушится шумно,
В крутнях кипят, и со дна песок подымается черный.
Так-то всяческий род на земле, и люди, и звери,
И обитатели вод, и скотина, и пестрые птицы
В буйство впадают и в жар: вся тварь одинаково любит.
В бешенстве лютом бродить по равнине; медведь косолапый
Так не звереет в лесу и бед не творит без разбору,
Сколько тогда; грозны кабаны, и тигры опасны.
Горе! Плохо тогда заблудиться в пустыне Ливийской!
Кони, едва лишь до них донесется знакомый им запах?
Нет, тогда ни вожжам человека, ни плети жестокой,
Ни пропастям, ни скалам, ни встречным не удержать их
Рекам, крутящим в волнах каменья горных обвалов.
Оземь копытцами бьет и боком о дерево трется,
С той и с другой стороны приучает плечи к увечьям.
А человек молодой, у которого в жилах струится
Пламя жестокой любви? В час поздний, в темень ночную,
Неба огромная дверь. Гудят, разбиваясь о скалы,
Воды, и тщетно его родители бедные кличут
И злополучно вослед погибнуть готовая дева.[301]
А не покорны ль любви пестрошерстые Вакховы рыси?[302]
Битвы ведут. Но неистовей всех ярятся кобылы.
Пыл тот сама в них Венера влила, когда челюстями
Тех потнийских квадриг было сжевано Главково тело.[303]
Властно их гонит любовь за Гаргар и за Асканий[304]
Реки, едва лишь огонь разогреет их жадные недра, —
Больше весной, ибо жар о весне возвращается в кости.
Грудью встречают Зефир и стоят на утесах высоких,
Ветром летучим полны, — и часто вовсе без мужа
Тут по утесам они, по скалам, по глубоким долинам
Порознь бегут — нет, Эвр, не к тебе, не в пределы Востока,
Мчатся туда, где Кавр[305] и Борей, где темнейший родится
Австр, где он небеса омрачает стужей дождливой.
Верным названьем его, «гиппоман», из кобыльей утробы, —
Мачехи злые тот сок испокон веков собирали,
Всяческих трав добавляли к нему и слов не безвредных.
Так, — но бежит между тем, бежит невозвратное время,
Полно — о крупном скоте; еще остается забота —
Про руноносных овец рассказать и коз длинношерстых.
Вот над чем, селянин, потрудись и жди себе чести!
Не сомневаюсь я в том, как трудно все это словами
Но увлекает меня к высотам пустынным Парнаса
Некая нежная страсть. Мне любо на этих нагорьях,
Там, где ничья колея не вилась до криницы Кастальской.[306]
Чтимая Палес! Начнем петь ныне голосом полным.
Овцы травою, доколь не вернется весеннее время.
Папоротник я велю и солому стелить, не жалея,
На земляные полы, чтобы стужа зимой не вредила
Нежной скотине, чтоб ей ни чесотки не знать, ни подгодов.
Козам давать и поить их свежей водой родниковой.
Оберегай от ветра хлева, пусть к югу выходят,
Чтобы без солнца не быть и зимой, доколе холодный
Не западет Водолей, оросив окончание года.
Столько же пользы от коз, хоть овечья милетская стоит
Дорого шерсть,[307] коль она проварена в пурпуре тирском.
Чаще потомство у коз, у них молока изобилье:
Сколько уж струй излило от дойки опавшее вымя, —
Бороды, кроме того, стригут не без пользы седые
У кинифийских козлов[308] и шерсть шелковистую козью, —
Для лагерей — на шатры, на плащи для рабов корабельных.
Козы пасутся в лесах, на высоких вершинах Ликея,
Сами приходят домой — не собьются — и младших приводят.
Столько несут молока, что насилу порог переступят.
Тщательно предохраняй их от зимних ветров и стужи;
Прочих забот от тебя почти не потребуют козы —
Ветви с листвой и не думай зимой запирать сеновалы.
Но лишь, явясь на призыв Зефиров, обильное лето
Коз и овец погонит пастись на луга и в ущелья,
Вместе с Денницей тогда выходи на простор и прохладу,
И на траве молодой — роса, любимая стадом.
После, в четвертом часу, когда уже зной накалится
И оглашают кусты однозвучным звоном цикады,
Стадо к колодцу веди иль к пруду глубокому — воду
В самый же зноя разгар поищи потенистей долину,
Там, где с мощным стволом Юпитеров дуб на просторе
Ветви раскинул свои, где, черной темнея листвою,
Падубов роща густых священную тень простирает.
Солнце зайдет, и опять прохладный Веспер умерит
Зной, и снова Луна оживит росою ущелья,
Чайками вновь берега огласятся, щеглами — дубравы.
Упомяну ли еще пастухов ливийских сухие
Часто весь день, и всю ночь, и целые месяцы кряду
Стадо пасется, бродя по широкой пустыне без крова
Вовсе, — там и краев не видать у равнины! С собою
Всё африканский пастух волочит: жилище, и лара[309],
Бдительный римлянин так в привычном вооруженье
С грузом увесистым в путь отправляется, чтобы нежданно
Перед врагом оказаться в строю, раскинув свой лагерь.
Иначе — там, где скифы живут, близ вод Меотийских,[310]
Там, где Родопы загиб под самый полюс протянут.
Там в хлевах, взаперти, подолгу содержат скотину;
Нет там в поле травы и нет листвы на деревьях,
Но, безотрадна, лежит подо льдом глубоким, в сугробах
Там постоянно зима, постоянно холодом дышат
Кавры. Смурую мглу там солнце рассеять не в силах,
Мчится ль оно на конях наивысшего неба достигнуть
Иль колесницу купать в румяных волнах Океана.
И уж река на хребте железные держит ободья, —
Прежде приют кораблей, теперь же — разлатых повозок.
Трещины медь там нередко дает; каленеют одежды
Прямо на теле; вино не течет, топором его рубят.
И, в бороде затвердев непрочесанной, виснут сосульки.
Снег меж тем все идет и воздух собой заполняет;
И погибают стада; стоят неподвижно, морозом
Скованы, туши быков, под невиданным грузом олени
Не посылая собак, не трудясь расставлять и тенета,
Их, устрашенных уже, пробивающих снежную гору
Тщетно грудью своей, не пугая их красной метелкой,
Копьями бьют, подойдя к ним вплотную, и громко ревущих
Сами ж в землянках своих спокойно досуги проводят
Там, в глубине; натаскают полен дубовых и цельных
Вязов к своим очагам и жгут их в пламени дымном.
В играх зимнюю ночь проводят, вину подражая
Так и живут дикари под Медведицей гиперборейской
Злобные. Тяжко терпеть им удары рифейского Эвра[311] —
И прикрывают тела звериною рыжею шкурой.
Если заботишься ты о руне, то колючего леса
Пастбищ. Овец выбирай тонкорунных, с белою шерстью.
Пусть у тебя заведется баран белоснежный, — но если
Черный язык у него и влажное нёбо, такого
Брось: чтобы темными он не испортил пятнами шерсти
Редкостным белым руном — коль тому позволительно верить,
Пан, Аркадии бог, обольстил тебя, Феба, обманно,
В лес густой заманив, — и просящего ты не отвергла![312]
Хочет ли кто молока, пусть дрок и трилистник почаще
Будет милей им вода, и туже натянется вымя,
Соли же вкус в молоке останется еле заметный.
Многие вовсе ягнят, от вымени отнятых, к маткам
Не допускают, надев им на рыльца намордник железный.
Ночью творожат, а то, что потемну иль на закате
Выдоят, в город пастух уносит в плетеных корзинах,
Или, слегка присолив, запасают на зимнее время.
Но и собак не оставь заботой, выкармливай разом
Жирною сывороткой. При таких сторожах опасаться
Нечего будет хлевам ни волков, ни воров полуночных,
С тыла на них нападать не будет ибер несмирённый.[314]
Псами придется не раз преследовать робких онагров[315],
Громким лаем вспугнув кабанов, из логов лесистых
Их выгонять; на горах с собаками будешь нередко
Криком своим заводить матерого в сети оленя.
Также учись и хлева ароматным окуривать кедром,
Чисть кормушки, — не то завестись в них может гадюка;
Трогать опасно ее. От света бежит она в страхе.
Или привыкшая жить в норе, под укрытьем, медянка, —
Худшая стада напасть! — чей яд молоко отравляет,
Вставшую грозно беду, надувшую шею со свистом,
Смело рази! Побежит она, голову робкую пряча, —
Тела изгибы меж тем и хвост постепенно слабеют,
И уж последний извив по земле еле-еле влачится.
Вся в чешуе, извивается, грудь поднимая высоко,
Длинное брюхо ее усевают крупные пятна.
В пору, когда из глубин вырываются бурно потоки,
Смочена влажной весной и дождливыми Австрами почва,
Гнусную жадность свою болтливою лягвой и рыбой.
Но, лишь начнет подсыхать, лишь треснет земля на припеке,
В место сухое ползет и, вращая глаза огневые,
Жаждой томясь, вне себя от жары, свирепствует в поле.
Иль где-нибудь на траве полежать среди рощи нагорной
В дни, когда, кожу сменив, обновленная, юностью блещет,
Вьется, дома своих оставив малюток иль яйца,
К солнцу поднявшись, а рот языком растроенным мигает.
Овцы чесоткою злой болеют, коль ливень холодный
Тело прохватит у них иль ужасною зимней порою
Лютый мороз; а еще: коль у стриженых пот остается
С них не омытый; иль куст ободрал им кожу колючий.
Пресных; при этом вожак погружается в кипень и с шерстью
Мокрою вдоль по реке несется по воле теченья.
Или же горьким тела масличным мажут отстоем,
С ним метаргирий смешав и добавив естественной серы,
Лука морского еще, чемерицы пахучей и дегтя.
Лучше, однако же, нет против этого бедствия средства,
Нежели, если ножом кто сможет разрезать верхушку
Самых нарывов: живет и питает себя потаенно
К язвам сам приложить и сидит, на богов уповая!
Боле того, коль недуг до костей проникает овечьих,
В теле свирепствует жар и болящие гложет суставы,
Надо его устранить: рассечь овце из-под низу
Так поступает бизальт и быстрые также гелоны,[318]
В бегстве к Родопе несясь, в пустыни ли гетские, — эти
Кислое пьют молоко, смешав его с конскою кровью.
Если увидишь овцу, которая чаще отходит,
Сзади последних идет и на пастбище прямо средь поля
Падает или одна удаляется позднею ночью,
Тотчас беду пресеки железом, пока не проникла
Злая зараза во все тобой небреженное стадо.
Чем на хлева нападает болезнь, и не одиночек
Губит коварный недуг, но стадо целое сразу,
Все упованье его, все племя, старых и малых.
Может об этом узнать, кто сейчас поднебесные Альпы.
Годы спустя, посетит — опустевшие царства пастушьи,
Весь безграничный простор с тех пор заброшенных пастбищ.
Там когда-то беда приключилась от порчи воздушной,
Людям на горе жара запылала осенняя люто,
И отравила пруды, и заразой луга напитала.
Смертный исход различен бывал: огневица сначала
Жилы сушила, потом несчастным корчила члены;
После жидкость текла изобильно, в себя вовлекая
Часто при службе богам к алтарю подведенная жертва
Под увенчавшей ее белоснежной повязкой с тесьмами
Между прервавших обряд служителей падала мертвой.
Если же нож успевал прикончить жертву, бывало,
И на вопросы уже предсказатель не в силах ответить.
Если подставить клинок, еле-еле окрасится кровью,
Бледная жижа из жил поверхность песка окропляет.
Там умирают толпой телята меж трав благодатных
Бесятся кроткие псы, заболевших свиней сотрясает
Кашель, дышать не дает и душит опухшие глотки.
Падает бедный, забыв и труды, и траву луговую,
Конь, любимец побед, избегая ручьев, то и дело
Пот с поникших ушей, — ледяной перед самою смертью.
Шкура, суха и жестка, противится прикосновенью, —
Перед кончиной сперва появляются признаки эти;
Но коль постигший недуг становится все тяжелее,
Выхода ищет и стон прерывистый слышен, икота
Долгая мучит бока, из ноздрей же черная льется
Кровь и шершавый язык стесняет забухшее горло.
Пользу приносит тогда введенье при помощи рога
Вскоре для них и вино обратилось в погибель, — воспрянув,
Стали беситься они и в муках смертельных — о боги!
Благо пошлите благим, врагам лишь — такое безумье! —
Рвали зубами в клоки, неистово тело терзали.
Валится, кровь изо рта изрыгает с пеною вместе,
Вот он последний стон издает — и печалится пахарь;
Он отпрягает вола, огорченного смертью собрата,
И, не окончив труда, свой плуг в борозде оставляет.
Не оживить в нем души, ни речке, которая льется
По полю между камней, электра[320] чище; впадают
Снизу бока, в глазах неподвижных смертная тупость,
Весом своим тяготясь, склоняется доземи шея.
Тяжкую землю? Меж тем ни дары массийские Вакха
Не навредили ему, ни пиры с двойной переменой, —
Только листва да трава пасущихся были питаньем,
Ясные были питьем родники и с течением быстрым
В те же лихие года, — говорят, — по местностям этим
Тщетно искали быков для Юнониных священнодействий,
И колесницу везли к алтарю два буйвола разных.
Землю мотыгой рыхлить уже не под силу — ногтями
Люди, шеи пригнув, скрипящие тащат повозки!
Волк не блуждает уже у овчарен и козней не строит,
Он уж не бродит вкруг стад по ночам: жесточе забота
Волка гнетет. Горячий олень и робкая серна
Всех обитателей вод, плавучих всякой породы
Вдоль по морским берегам, как останки кораблекрушенья.
Моет прибой; к непривычным рекам поспешают тюлени:
Дохнет ехидна — не впрок ей извивы подземных укрытий,
Стал даже воздух и тот неблагоприятен: свергаясь,
С жизнью своей расстаются они в подоблачной выси.
Мало того — бесполезна была и пастбищ замена.
Стало искусство во вред; и врачи уступили болезни —
Бросив стигийскую тьму, свирепствует вновь Тисифона
Бледная, перед собой Боязнь гоня и Болезни,
И, выпрямляясь, главу что ни день, то выше подъемлет!
Блеяньем вечным овец, коров постоянным мычаньем
Целые толпы зверья предает она смерти и в самых
Стойлах груды валит гниющих в гнусном распаде
Туш, пока их землей не засыплют и в яму не спрячут.
Даже и кожу нельзя было в дело пустить, даже потрох
Также нельзя было стричь изъеденной грязью и хворью
Шерсти, даже нельзя прикасаться к испорченной волне.
Если же кто надевал вредоносную шкуру, по телу
Тотчас шли пупыри воспаленные, и по зловонным
Вскоре болящая плоть в священном огне отгорала.
Ныне о даре богов, о меде небесном[322] я буду
Повествовать. Кинь взор, Меценат, и на эту работу!
На удивленье тебе расскажу о предметах ничтожных,
Доблестных буду вождей воспевать и всего, по порядку,
Малое дело, но честь не мала, — если будет угодно
То благосклонным богам и не тщетна мольба Аполлону!
Прежде всего, выбирай хорошо защищенное место
Для обитания пчел (известно, что ветер мешает
Соком цветов не сомнут и корова, бредущая полем,
Утром росы не стряхнет и поднявшихся трав не притопчет.
Пестрых ящериц пусть со спинкой пятнистой не будет
Возле пчелиных хором, и птиц никаких: ни синицы,
Опустошают они всю округу, нередко хватают
Пчел на лету, — для птенцов безжалостных сладкую пищу,
Чистые пусть родники и пруды с зеленеющей ряской
Будут близ ульев, ручей в мураве пусть льется тихонько.
Только лишь ранней весной у новых царей зароятся
Пчелы, едва молодежь, из келий умчась, заиграет, —
Пусть от жары отдохнуть пригласит их берег соседний,
И в благодатную тень ближайшее дерево примет.
Верб наложи поперек, накидай покрупнее каменьев.
Чтобы почаще могли задержаться и крылья расправить
Пчелы и их просушить на солнце, когда запоздавших
Эвр, налетев, разметет иль кинет в Нептунову влагу.
Распространяет тимьян, духовитого чобра побольше
Пусть расцветает, и пьют родниковую влагу фиалки.
Улья же самые строй из древесной коры иль из гибких,
Туго плетенных лозин; а в каждом улье проделай
Мед, а от летней жары чересчур он становится жидок.
То и другое для пчел одинаково страшно. Недаром
Каждую щелку они залепляют старательно воском
В доме своем, и соком цветов, и узой заполняют,
Крепче она и смолы, добытой на Иде Фригийской.[324]
Часто — коль верить молве — в прорытых ходах, под землею
Ставили пчелы свой лар, иль их находили глубоко
Спрятанных в пемзе, а то и под сводами дупел, в деревьях.
Жидкой замазкой промажь да присыпь понемножку листвою.
Не допускай, чтобы тис рос около пасеки,[325] раков
Рядом нельзя опалять докрасна;[326] болот опасайся;
Мест, гда запах дурной от всяких отбросов; где скалы
Стало быть, зиму едва золотое под землю загонит
Солнце и вновь небеса приоткроет сиянием летним,
Тотчас пчелы начнут облетать луговины и рощи, —
Жатву с ярких цветов собирают; касаясь легонько
Род свой и гнезда блюдут; потом воздвигают искусно
Новые соты и их наливают медом тягучим.
Если ж покинувший дом, к высокому небу плывущий
Через безоблачный зной ты рой пчелиный приметишь, —
Понаблюдай! полетят непременно к зеленым жилищам,
К пресной воде. Им в этих местах ароматов любимых —
Тертой мелиссы насыпь и обычной травки-вещанки.
Чем-нибудь громко звони, потрясай и Матери бубен,[327]
Это в привычке у них — в глубокие скроются люльки.
Если же выйдут они, задвигавшись вдруг, на сраженье,
Ибо нередко вражда меж двумя возникает царями, —
То настроенье толпы, воинственный пыл ополченья
Громко звенящая медь, меж тем как подобное звуку
Труб, возглашающих бой, раздается из улья жужжанье.
Вот торопливо сошлись друг с другом, трепещут крылами,
Хоботом жало острят и конечности приспособляют.
В кучу густую, врага вызывающим криком торопят.
Так при первом тепле, едва лишь поля обнажатся,
Мчатся вон из дверей и сходятся; в небе высоко —
Шум; смешавшись, они в огромный ком громоздятся
Желуди реже дождем с сотрясенного падают дуба!
Сами же оба царя, в строю, крылами сверкая,
В маленьком сердце своем великую душу являют,
Не уступать порешив, пока победитель упорный
Но их воинственный пыл и любое такое сраженье
Пыли ничтожный бросок подавляет, и снова все тихо.
Только, когда призовешь обоих вождей ты из боя,
Тотчас того, кто слабей, чтоб вреда не принес тунеядец.
Сразу признаешь: один, крапленный золотом, блещет —
Двух они разных пород, — отличен от всех красотою,
Крыльев чешуйки блестят; другой, обленившийся, гадок
И тяжело волочит, бесславный, огромное брюхо.
Те безобразны собой, косматы, как путник, томимый
Жаждой, плюющий землей, едва лишь с дороги пришедший.
Весь пропыленный. А те сверкают, искрятся блеском,
Золотом ярким горят, и тельце их в крапинках ровных.
Сладкий выжмешь ты мед, и не только сладкий, но жидкий, —
Медом смягчают таким вкус терпкий вина молодого.
Если летают рои, предаваясь без толку играм,
Соты свои позабыв, покои прохладные бросив,
Сделать же это легко: у царей ты крылышки вырви.
Стоит лишь их задержать, и пчела ни одна не решится
Вверх куда-то взлететь иль из лагеря вылазку сделать.
Запахом желтых цветов пусть их сады приглашают,
Геллеспонтийский Приап[328] бережет их своим попеченьем.
С горных высот принеся чабреца и сосенок юных,
Пусть их возле жилищ насажает хозяин радивый;
Сам пусть руки натрет тяжелой работою; сам пусть
О, несомненно, не будь при самом конце я работы,
Не отдавай парусов, не спеши уже к пристани править,
Я, вероятно б, воспел, каким прилежаньем украсить
Пышные можно сады и розарии Пестума[329], дважды
Рад и петрушка вблизи ручейков; о том рассказал бы,
Как, извиваясь в траве, разрастается в целое брюхо
Тыква, про гибкий аканф, про нарцисс, до морозов зеленый,
Или бледнеющий плющ, или мирт, с прибрежьями дружный.
Там, где черный Галез[331] омывает поля золотые,
Я корикийского[332] знал старика, владевшего самым
Скромным участком земли заброшенной, неподходящей
Для пахоты, непригодной для стад, неудобной для Вакха.
Белые лилии в круг с вербеной, с маком съедобным, —
И помышлял, что богат, как цари! Он вечером поздно
Стол, возвратясь, нагружал своею, некупленной снедью.
Первым он розу срывал весною, а осенью фрукты.
Камни и коркою льда потоков обуздывать струи,
Он уж в то время срезал гиацинта нежного кудри
И лишь ворчал, что лето нейдет, что медлят Зефиры.
Ранее всех у него приносили приплод и роились
Мед; там и липы росли у него, и тенистые сосны.
Сколько при цвете весной бывало на дереве пышном
Завязей, столько плодов у него созревало под осень.
Из лесу даже носил и рассаживал взрослые вязы,
Также платан, чья уж тень осеняла сошедшихся выпить.
Многое знаю еще, но, увы, ограничен объемом,
Об остальном умолчу и другим рассказать предоставлю.
Ну же, вперед! Изложу, какие свойства Юпитер
Шумом куретов[333], за их громкозвучной последовав медью,
Неба владыку они воскормили в пещере Диктейской.
Общих имеют детей лишь они, и дома-общежитья
В городе; жизнь их идет в подчинении строгим законам.
Помня о близкой зиме, работают пчелы усердно
Летом, в общей казне храня, что трудом пособрали.
О пропитанье одни заботятся и, по согласью,
Делают дело в полях, другие внутренность дома
Этим для сот основанья кладут, чтоб после привесить
Крепко держащийся воск; иные молоденьких учат,
Улья надежду; меж тем иные сгущают прозрачный
Мед и кельи свои наполняют нектаром жидким.
В очередь эти следят за дождем и за тучами в небе;
От прилетающих груз принимают; иль, войском построясь,
Трутней от ульев своих отгоняют, — ленивое стадо.
Дело кипит, чабрецом отзывается мед благовонный.[334]
Молнии, воздух меж тем другие вбирают мехами
И выдувают опять; иные же звонкую в воду
Медь погружают, и вся гудит наковальнями Этна.
Мощным движеньем они поднимают в очередь руки,
Так и кекроповых пчел,[335] — коль великое сравнивать с малым, —
Всех обрекает на труд прирожденная страсть к накопленью,
Разных по-разному: тем, кто постарше, забота об улье,
Об укреплении сот, о строенье дедаловых зданий.[336]
Чобр на лапках несут; берут с земляничника тоже,
С голубоватой ветлы, с лаванды и сальвии красной,
С липы богатой берут, с гиацинтов железного цвета.
Отдых от дел одинаков у всех, и труд одинаков.
В час, когда Веспер велит наконец с полей удалиться,
Сбор прекратив, прилетают домой и холятся в ульях.
Шум раздается, жужжат по краям и порогам жилища.
После ж, по спальням когда расположатся, все замолкает
Если же дождик навис, они от жилища далеко
Не отлетают; коль Эвр грозит, не верят погоде,
Рядом, у стен городских, осторожные, по воду ходят,
Лишь на короткий полет решаясь; и камешки часто
В лапках несут и, качаясь, летят средь бездны пустынной.
Ты удивишься, как жизнь подобная по сердцу пчелам!
Плотский чужд им союз: не истощают любовью
Тел своих, не рожают детей в усилиях тяжких.
Ртом берут, назначают царя и малюток-квиритов[337],
Строят сызнова двор и все царство свое восковое.
Часто стирали они, по жесткому ползая щебню,
Крылья, — и душу свою отдавали охотно под ношей.
Так, хоть у них у самих ограниченный возраст и вскоре
Их обрывается жизнь (до седьмого не выжить им лета),
Все ж остается их род бессмертным, и многие годы
Дом Фортуна[338] хранит, и предки числятся предков.
Лидии, ни у парфян, ни на дальнем Гидаспе индийском.[339]
Ежели царь невредим, живут все в добром согласье,
Но лишь утратят его, договор нарушается, сами
Грабят накопленный мед и сотов рушат вощину.
Густо теснятся вокруг; сопутствуют целой толпою,
Носят нередко его на плечах, защищают в сраженье
Телом своим и от ран прекрасную смерть обретают.
Видя такие черты, наблюдая такие примеры,
В пчелах, дыханье небес, потому что бог наполняет
Земли все, и моря, и эфирную высь, — от него-то
И табуны, и стада, и люди, и всякие звери,
Все, что родится, берет тончайшие жизни частицы
Смерти, стало быть, нет — взлетают вечно живые
К сонму сияющих звезд и в горнем небе селятся.[340]
Если же тесный их дом с кладовыми, полными меда,
Ты пожелаешь открыть, воды набери для начала
Через укусы, внутри оставляя незримые жала,
Только прекрасный свой лик покажет Тайгета Плеяда[341]
Дольней земле, океан стопой попирая с презреньем,
И по второму, когда, убегая от Рыб водянистых,
Чобром окуривать их и воск удалять непригодный
Не сомневайся, — затем, что нередко соты съедает
Ящерица: таракан, от света бегущий, гнездится
В них и на корме чужом сидящий шмель нерабочий;
Шашалы, — мерзостный род, — иль еще, ненавистный Минерве,
Редкие сети свои паук в сенях поразвесит.[342]
Чем их сильней разорят, тем с большим рвением будут
Наново восстановлять развалины падшего рода,
Если же (ибо дала злоключенья людские и пчелам
Жизнь) их тело начнет от прискорбной чахнуть болезни.
Тотчас об этом узнать по явственным признакам можешь:
Сразу не тот уж цвет у больных; худобою ужасной
Вон из жилища несут, в процессии шествуют скорбной.
Часто они у дверей, сцепившись лапками, виснут
Или без дела сидят в своих сокровенных покоях,
Голодом измождены, неподвижны, скованы стужей.
Так порой зашумит холодный Австр по деревьям,
Так, отливая от скал, беспокойное море рокочет
Иль за заслонкой в печи огонь, разгоревшись, бушует.
Прежде всего мой совет: окурять благовонным гальбаном,
И со своей стороны, маня их к пище знакомой.
В мед хорошо примешать и тертых чернильных орехов,
Розовых листьев сухих, вина, сгущенного варкой,
Также с пифийской лозы на солнце вяленных гроздьев,
Есть вдобавок в лугах цветок — ему земледельцы
Дали названье «амелл»; растенье приметить нетрудно:
Целую рощу оно от единого корня пускает.
Сам цветок — золотой, лепестков на венчике много,
Часто этим цветком богов алтари украшают.
Вкусом он терпок. Его по долинам, после покоса,
Рвут пастухи иль еще по теченью извилистой Меллы[343].
В благоуханном вине ты вывари корни растенья
Если же кто-нибудь вдруг весь род целиком потеряет,
Пчел взять негде ему и новое вывести племя,
Я для него изложу пастуха-аркадийца[344] открытье
Славное, — как из убитых тельцов, из испорченной крови
Перескажу, повторив от начала его, по порядку.
Там, где счастливый народ живет, в Канопе Пеллейском,[345]
Около Нила, что степь затопляет в пору разлива,
Там, где селяне к полям подъезжают в расписанных лодках,
Там, где, черным песком удобряя зеленый Египет,
На семь делясь рукавов, медлительно катится к морю
Мощная эта река, у индов смуглых[346] начавшись, —
Способ тот принят везде, и всегда он приносит удачу.
Место находят; его ограничивают черепицей
Низенькой кровли, теснят стенами, в которых четыре
К солнцу наклонных окна, на четыре стороны света.
После теленка берут, чей уж выгнулся двухгодовалый
Ноздри, чтоб он не дышал. Под ударами он издыхает.
Кожа цела, но внутри загнивают отбитые части.
Труп оставляют, дверь заперев; под бока подстилают
Всяких зеленых ветвей, и чобра, и свежей лаванды.
Прежде, чем луг молодой запестреет цветами, и прежде,
Нежели к балке гнездо говорунья подвесит касатка.
В жидком составе костей размягченных тем временем крепнет
Жар, и вдруг существа, — их видеть одно удивленье! —
Кучей кишат, что ни миг, то воздуха больше вбирают
И, наконец, словно дождь, из летней пролившийся тучи,
Вон вылетают иль как с тетивы натянутой стрелы
В час, когда на поле бой затевают быстрые парфы.
Где же начало берет это новое знанье людское?
Некий пастух Аристей, покинув долину Пенея[347],
Пчел — говорят — потерял от болезни и голода. Стал он
Возле реки, у ее священных истоков, и, горько
Над глубиною царишь ты омутов этих, — открой мне,
Как совершилось, что ты, от светлой крови бессмертных
(Если, как ты говоришь, Аполлон Тимбрейский[348] отец мне),
Року немилым меня зачала? Куда же девалась
Смертной жизни моей всю славу, которой достиг я
Хитрым искусством моим, заботясь о стаде и хлебе,
Все испытав, — хоть ты мне и мать, я ныне теряю.
Что ж! Материнской рукой плодоносные вырви деревья,
Выжги посев, топором на лозы обрушься двуострым,
Если тронута так моей ты славы крушеньем!»
Мать услыхала меж тем на дне своей спальни глубинной
Голос некий, — вокруг нее нимфы милетскую пряли
Дрима была там, Ксанфо, Лигейя была с Филодокой,
Золото влажных волос вдоль шеи спустившие белой;
Там и Низея была, Спиб, Кимодока, Талия;
Рядом с Ликбридой там белокурой сидела Кидиппа, —
Клио с сестрой Бероэ, Океановы дочери обе,
При золотых поясах и в пестрых шкурах звериных;
Опис, Эфира была и азийская Деиопея,
С резвой, свой наконец отложившей колчан Аретузой.
Меры Вулкан принимал, как Марс исхищрялся влюбленный;[349]
С Хаоса[350] повесть начав, исчисляла богов похожденья.
Песнью захвачены той, пока с веретен отвивают
Мягкий урок свой, матери слух поражает вторично
Диву дались; но из них лишь одна Аретуза решилась
И, золотой головой поднявшись из вод, закричала
Издали: «О! Не напрасно тебя этот стон растревожил:
Сам, Кирена-сестра, твоей всей жизни забота,
Слезы горючие льет и тебя называет жестокой!»
Мать, чье сердце пронзил неожиданный страх, отвечает:
«К нам приведи же его, приведи! — он может касаться
Божьих порогов», — и вот велит расступиться широко
Согнутых скал поднялись и застыли недвижные волны,
Юноше дали проход и его в глубину проводили.
Матери дому дивясь, любуясь на влажное царство,
Скрытые сводом пещер озёра и гулкие рощи,
Все под громадой земли текущие видел он реки
Разных краев; среди них признал он и Фазис, и Ликос,
Видел источник, отколь Энипей вырывается бурно,
Также отец Тиберин; он и Анио видел теченье,
И Эридан, чьи рога золотые над бычьей личиной
Блещут — река ни одна по землям, возделанным пышно
С мощью такой не течет, устремляясь к пурпурному морю.[351]
После того, как вошел он под свод свисавшего пемзой
Как уж прозрачной воды ключевой друг за другом подносят
Нимфы, для рук подают полотенца с подстриженной шерстью,[352]
Снедью они загружают столы и полные ставят
Чаши, уже алтари огнем панхейским дымятся.
И возлиянье сверши Океану!» Потом помолилась
И Океану — отцу всех вещей, и нимфам-сестрицам,
Столько хранящим лесов и столько потоков хранящим,
Трижды в жаркий огонь прозрачный вылила нектар,
Знаменьем этим свой дух укрепив, приступила Кирена:
«В бездне морской у Карпафа[353] живет тайновидец Нептунов,
Это — лазурный Протей[354]; на двуногих конях, в колеснице,
Или на рыбах несясь, просторы он меряет моря.
В отчей Паллене[355] живет. Мы, нимфы, его почитаем,
Даже сам старец Нерей[356]: известно все тайновидцу —
Все, что было и есть и что в грядущем случится.
Благоволит к нему и Нептун, чей в море безбрежном
Путами, сын мой, сперва его оплети, чтоб недуга
Вещий причину раскрыл и благому помог бы исходу.
А без насилья не даст никаких наставлений; мольбою
Ты не приклонишь его, — применяй же силу и узы
Я же сама, лишь зажжет свой зной полуденный солнце,
В час, когда жаждет трава и стада взыскуют прохлады,
В тайный приют старика тебя приведу, где усталый,
Выйдя из волн, он лежит, — чтоб легко ты схватил его спящим.
Станет выскальзывать, вид принимая различных животных,
Будет шипеть, как огонь, пронзительно и вырываться
Станет щетинистым вдруг кабаном иль тигром свирепым,
Львицею с желтым хребтом, чешуйчатым станет драконом;
Но чем он пуще начнет к своим прибегать превращеньям,
Тем ты крепче, мой сын, на пленнике стягивай путы
Вплоть до того, как опять он примет первоначальный
Вид, — как предстал он тебе, закрывающим сонные очи».[357]
И ароматом ее надушила юноше тело —
И от прически его благовоньем повеяло сладким.
Силен и ловок он стал. Обширное озеро было
В полой горе, постоянно туда наносило при ветре
В бурю оно морякам служило пристанищем верным.
Там укрывался Протей, в глубине под скалою огромной.
В этом морском тайнике, поставив к свету спиною
Сына, она отошла и поодаль в облаке скрылась.
В небе пылал, и пути половину прошло уже солнце.
Вяла трава; обмелев до ила надонного, реки,
Разгорячась от жары, кипели, и сохли истоки.
В это-то время Протей из волн к пещере привычной
Прыгал, широко вокруг соленой брызгаясь влагой.
На берегу, разбредясь, улеглись и дремали тюлени.
Сам же Протей, — так пастух, пасущий стада по нагорьям
В час, когда Веспер домой уже с пастбища стадо пригонит
Все ли, — сел на скалу и стал проверять поголовье.
Только его одолеть Аристей почуял возможность,
Только лишь дал старику простереть утомленные члены,
Голосом громким вскричал — и вмиг заключает в объятья
Стал превращаться опять в различные дивные вещи:
В страшного зверя, в огонь и в быстротекущую реку.
Но, как побегу обман никакой не помог, — побежденный,
Стал он собою опять и уже человеческой речью:
Тайным дворцам подойти, — сказал, — что нужно?» Пастух же:
«Знаешь, сам знаешь, Протей! Тебя ведь никто не обманет.
Брось же обманы и ты. Согласно богов повеленью
Я попросить пришел прорицания в горе постигшем».
Стал очами вращать, горящими светом лазурным,
Страшно проскрежетал и уста разверз, прорицая:
«Некоего божества ты, видно, преследуем гневом.
Важное ты искупаешь: тебе Орфей несчастливец
Значит, разгневан певец жестоко жены похищеньем,
Ибо, когда от тебя убегала, чтоб кинуться в реку,
Женщина эта, на смерть обреченная, не увидала
В гуще травы, возле ног, огромной змеи прибережной.
Гор, тогда залились твердыни Родопы слезами,
Кручи Пангейских высот с воинственной областью Реса,[359]
Плакали геты, и Гебр, и Орифия с ними актейка.[360]
Сам же он горе любви умерял черепаховой лирой,
Пел при рождении дня и пел при его угасанье;
В Тенара устье вошел, в преддверье глубокое Дита,[361]
В рощу отважно проник, омраченную теменью жуткой,
К сонму теней подошел и к царю, наводящему трепет, —
Тронуты пеньем его, из жилищ подземных Эреба[362]
Души бесплотные шли и тени лишившихся света,
Словно тысячи птиц, что в деревьях скрываются, если
Веспер сгонит их с гор иль зимний ливень грозовый.
Храбрые, отроки шли и в брак не вступившие девы,
Дети, которых костер на глазах у родителей принял,
Все, кто охвачен кольцом тростников безотрадных Коцита,
Черною тиной его, отвратительной топью болотной,
Боле того, — поражен и чертог, и Смерти обитель,
Тартар, и с кольцами змей голубых над челом Эвмениды.
Пасть тройную свою удержал, раскрыв было, Цербер[363],
Ветер внезапно затих, колесо Иксионово стало.
И уж на воздух земной возвращенная шла Эвридика,
Следуя сзади (такой им приказ дала Прозерпина).
Только безумием вдруг был охвачен беспечный любовник, —
Можно б его и простить — но не знают прощения маны! —
Света, забывшись, — увы! — покорившись желанью, окинул
Взором, — пропали труды, договор с тираном нарушен!
В миг тот три раза гром из глубин раздался Аверна.
Та: «Кто сгубил и тебя, и меня, злополучную? — молвит, —
Вновь призывают меня, и дрема туманит мне очи.
Ныне прощай навсегда! Уношусь, окутана ночью,
Слабые руки, увы, к тебе — не твоя — простираю».
Только сказала — и вдруг от него, как дым, растворенный
Тщетно хватавшего мрак, сказать ей желавшего много,
Боле с тех пор не видала она, и лодочник Орка[364]
Не допустил, чтоб Орфей через озеро вновь переехал.
Что было делать? Как быть, коль похищена дважды супруга?
А Эвридика меж тем в стигийской ладье холодела.
И, как преданье гласит, подряд семь месяцев долгих
Он под высокой скалой, на пустынном прибрежье Стримона
Плакал, под сводом пещер прохладных о том повествуя, —
Так Филомела, одна, в тени тополевой тоскуя,
Стонет, утратив птенцов, из гнезда селянином жестоким
Вынутых вдруг, бесперых еще; она безутешно
Плачет в ночи, меж ветвей свою несчастливую песню
И не склонялся с тех пор ни к Венере он, ни к Гименею.
В гиперборейских льдах, по снежным степям Танаиса,
Там, где рифейских стуж не избыть, одиноко блуждал он —
Об Эвридике скорбел, напрасном даре Аида!
Между божественных жертв и оргий Вакха ночного
Там растерзали его и останки в степи разметали.[365]
Голову только одну, разлученную с мраморной шеей,
Мчал, в пучине своей вращая, Гебр Оэагров.[366]
Звали несчастную — ах! — Эвридику, с душой расставаясь,
И берега далеко по реке: «Эвридика!» — гласили».
Так Протей провещал и нырнул в глубокое море,
Где же нырнул, кругами пошла над теменем пена.
«Сын мой, теперь отложить докучные можно заботы!
Знаем, откуда болезнь: эту пагубу злостную нимфы,
Те, что вели хоровод с Эвридикой в дубраве дремучей
Пчелам наслали твоим. А теперь дары и моленья,
Ибо услышат они и простят, и гнев их утихнет.
Как же их надо молить, тебя научу по порядку;
Самых роскошных быков четырех, отменнейшей стати,
Тех, что пасут для тебя на горах луговины Ликея,
Возле святилищ богов, наверху, алтаря ты четыре
Установи и из горл истечь дай крови священной.
Самые туши быков рассей по дубраве тенистой.
После, когда небеса зарей заалеют девятой,
Черной масти овцу умертвишь; возвратишься в дубраву
И Эвридику почтишь — ей в жертву заколешь телицу».
Он не помедлил, тотчас исполнил приказ материнский.
К месту святилищ идет, алтари, как велела, возводит;
Вывел и столько же телиц, чья шея ярма не знавала.
После, когда небеса зарей заалели девятой,
Дар поминальный принес он Орфею и в рощу вернулся.
Тут (нет сил и сказать о таком неожиданном чуде!)
Пчелы выходят, ключом закипают в поломанных ребрах,
Тучей огромной плывут и уже на вершине древесной,
Сбившись роем, как кисть лозы виноградной, свисают.
Пел я эти стихи про уход за землей, за стадами
Дальний Евфрат поражал и в народах, по доброй их воле,
Как победитель, закон утверждал, по дороге к Олимпу.
Сладостной в те времена был я — Вергилий — питаем
Партенопеей; трудясь, процветал и не гнался за славой;
Титира пел в тени широковетвистого бука.
Перевод С. Ошерова
Битвы и мужа пою, кто в Италию первым из Трои[367] —
Роком ведомый беглец — к берегам приплыл Лавинийским.[368]
Долго его по морям и далеким землям бросала
Воля богов, злопамятный гнев жестокой Юноны.
В Лаций богов перенес,[369] где возникло племя латинян,
Города Альбы отцы[370] и стены высокого Рима.
Муза, поведай о том, по какой оскорбилась причине
Так царица богов,[371] что муж, благочестием славный,
Столько трудов. Неужель небожителей гнев так упорен?
Город древний стоял[372] — в нем из Тира выходцы жили,
Звался он Карфаген — вдалеке от Тибрского устья,
Против Италии; был он богат и в битвах бесстрашен.
Даже и Самос забыв;[373] здесь ее колесница стояла,
Здесь и доспехи ее. И давно мечтала богиня,
Если позволит судьба, средь народов то царство возвысить.
Только слыхала она, что возникнет от крови троянской
Царственный этот народ, победной гордый войною,
Ливии гибель неся, придет: так Парки судили.
Страх пред грядущим томил богиню и память о битвах
Прежних, в которых она защищала любезных аргивян.[375]
Скрытой глубоко в душе: Сатурна дочь[376] не забыла
Суд Париса[377], к своей красоте оскорбленной презренье,
И Ганимеда почет, и царский род ненавистный.[378]
Гнев ее не слабел; по морям бросаемых тевкров[379],
Долго в Лаций она не пускала, и многие годы,
Роком гонимы, они по волнам соленым блуждали.
Вот сколь огромны труды, положившие Риму начало.
Из виду скрылся едва Сицилии берег, и море
Тотчас Юнона, в душе скрывая вечную рану,
Так сказала себе: «Уж мне ль отступить, побежденной?
Я ль не смогу отвратить от Италии тевкров владыку?
Пусть мне судьба не велит! Но ведь сил достало Палладе
Всех за вину одного Оилеева сына Аякса?[382]
Быстрый огонь громовержца[383] сама из тучи метнула
И, разбросав корабли, всколыхнула ветрами волны.
Сам же Аякс, из пронзенной груди огонь выдыхавший,
Я же, царица богов, громовержца сестра и супруга,
Битвы столько уж лет веду с одним лишь народом!
Кто же Юноны теперь почитать величие станет,
Кто, с мольбой преклонясь, почтит алтарь мой дарами?»
В край богиня спешит, ураганом чреватый и бурей:
Там, на Эолии, царь Эол в пещере обширной
Шумные ветры замкнул и друг другу враждебные вихри, —
Властью смирив их своей, обуздав тюрьмой и цепями.[384]
Им отвечают вокруг. Сидит на вершине скалистой
Сам скиптродержец Эол и гнев их душ укрощает, —
Или же б море с землей и своды высокие неба
В бурном порыве сметут и развеют в воздухе ветры.
Горы поверх взгромоздил и, боясь их злобного буйства,
Дал им владыку-царя, который, верен условью,
Их и сдержать, и ослабить узду по приказу умеет.
Стала Эола молить Юнона такими словами:
Бури морские смирять или вновь их вздымать над пучиной.
Ныне враждебный мне род плывет по волнам Тирренским,[386]
Морем в Италию мча Илион[387] и сраженных пенатов.
Ветру великую мощь придай и обрушь на корму им,
Дважды семеро нимф, блистающих прелестью тела,
Есть у меня, но красой всех выше Деиопея.
Я за услугу твою тебе отдам ее в жены,
Вас на все времена нерушимым свяжу я союзом,
Ей отвечает Эол: «Твоя забота, царица,
Знать, что ты хочешь, а мне надлежит исполнять повеленья.
Ты мне снискала и власть, и жезл, и Юпитера милость,
Ты мне право даешь возлежать на пирах у всевышних,
Вымолвив так, он обратным концом копья ударяет
В бок пустотелой горы, — и ветры уверенным строем
Рвутся в отверстую дверь и несутся вихрем над сушей.
На море вместе напав, до глубокого дна возмущают
Африк[388], вздувая валы и на берег бешено мча их.
Крики троянцев слились со скрипом снастей корабельных.
Тучи небо и день из очей похищают внезапно,
И непроглядная ночь покрывает бурное море.
Близкая верная смерть отовсюду мужам угрожает.
Тело Энею сковал внезапный холод. Со стоном
Руки к светилам воздев, он молвит голосом громким:
«Трижды, четырежды тот блажен, кто под стенами Трои
О Диомед, о Тидид,[389] из народа данайцев храбрейший!
О, когда бы и мне довелось на полях илионских
Дух испустить под ударом твоей могучей десницы,
Там, где Гектор сражен Ахилла копьем,[390] где огромный
Панцирей, шлемов, щитов и тел троянцев отважных!»
Так говорил он. Меж тем ураганом ревущая буря
Яростно рвет паруса и валы до звезд воздымает.
Сломаны весла; корабль, повернувшись, волнам подставляет
Здесь корабли на гребне волны, а там расступились
Воды, дно обнажив и песок взметая клубами.
Три корабля отогнав, бросает Нот их на скалы
(Их италийцы зовут Алтарями,[392] те скалы средь моря, —
Эвр с глубины на песчаную мель (глядеть на них страшно),
Там разбивает о дно и валом песка окружает.
Видит Эней: на корабль, что вез ликийцев[393] с Оронтом,
Падает сверху волна и бьет с неслыханной силой
Рядом корабль другой повернулся трижды на месте,
Валом гоним, и пропал в воронке водоворота.
Изредка видны пловцы средь широкой пучины ревущей,
Доски плывут по волнам, щиты, сокровища Трои.
То, на котором Абант,[394] и то, где Алет престарелый, —
Все одолела уже непогода: в трещинах днища,
Влагу враждебную внутрь ослабевшие швы пропускают.
Слышит Нептун между тем, как шумит возмущенное море,
Воды до самых глубин, — и в тревоге тяжкой, желая
Царство свое обозреть, над волнами он голову поднял.
Видит: Энея суда по всему разбросаны морю,
Волны троянцев гнетут, в пучину рушится небо.
Эвра к себе он зовет и Зефира и так говорит им:
«Вот до чего вы дошли, возгордившись родом высоким,
Ветры! Как смеете вы, моего не спросив изволенья,
Небо с землею смешать и поднять такие громады?
Вы же за эти дела наказаны будете строго!
Мчитесь скорей и вашему так господину скажите:
Жребием мне вручены над морями власть и трезубец,
Мне — не ему! А его владенья — тяжкие скалы,
И над темницей ветров Эол господствует прочной».
Так говорит он, и вмиг усмиряет смятенное море,
Туч разгоняет толпу и на небо солнце выводит.
С острой вершины скалы Тритон с Кимотоей[395] столкнули
Путь им открыв сквозь обширную мель и утишив пучину,
Сам же по гребням валов летит на легких колесах.
Так иногда начинается вдруг в толпе многолюдной
Бунт,[396] и безродная чернь, ослепленная гневом, мятется.
Но лишь увидят, что муж, благочестьем и доблестью славный,
Близится, — все обступают его и молча внимают
Слову, что вмиг смягчает сердца и душами правит.
Так же и на море гул затих, лишь только родитель,
И, повернув скакунов, полетел в колеснице послушной.
Правят свой путь между тем энеады[397] усталые к суше —
Лишь бы поближе была! — и плывут к побережьям Ливийским.
Место укромное есть, где гавань тихую создал,
Здесь разбивается зыбь и расходится легким волненьем.
С той и с другой стороны стоят утесы; до неба
Две скалы поднялись; под отвесной стеною безмолвна
Вечно спокойная гладь. Меж трепещущих листьев — поляна,
В склоне напротив, средь скал нависших таится пещера,
В ней — пресноводный родник и скамьи из дикого камня.
Нимф обиталище здесь. Суда без привязи могут
Тут на покое стоять, якорями в дно не впиваясь.
Бухту входит Эней; стосковавшись по суше, троянцы
На берег мчатся скорей, на песок желанный ложатся,
Вольно раскинув тела, увлажненные солью морскою.
Тотчас Ахат из кремня высекает яркую искру,
Дали сучья ему — от огнива вспыхнуло пламя.
Вынув подмоченный хлеб и благой Цереры орудья,[398]
Люди, усталость забыв, несут спасенные зерна,
Чтоб, на огне просушив, меж двух камней размолоть их.
Взглядом обводит простор: не плывут ли гонимые ветром
Капис или Антей, кораблей не видать ли фригийских[399]
И не блеснут ли щиты с кормы[400] Каика высокой.
Нет в окоеме судов! Но над морем, — заметил он, — бродят
Следом все стадо идет и по злачным долинам пасется.
Замер на месте Эней, и Ахатом носимые верным
Быстрые стрелы и лук схватил он в руки поспешно.
Прежде самих вожаков уложил, высоко носивших
Стрелами он разогнал врассыпную по рощам зеленым.
Кончил не раньше Эней, чем семь огромных оленей
Наземь поверг, с числом кораблей число их сравнявши.
В гавань оттуда идет победитель, меж спутников делит
В дар троянским гостям, покидавшим Тринакрии[402] берег.
Всех вином оделив, он скорбящих сердца ободряет:
«О друзья! Нам случалось с бедой и раньше встречаться!
Самое тяжкое все позади: и нашим мученьям
Между грохочущих скал проплыв; утесы циклопов[403]
Ведомы вам; так отбросьте же страх и духом воспряньте!
Может быть, будет нам впредь об этом сладостно вспомнить.
Через превратности все, через все испытанья стремимся
Там предначертано вновь воскреснуть троянскому царству.
Ныне крепитесь, друзья, и для счастья себя берегите!»
Так он молвит друзьям и, томимый тяжкой тревогой,
Боль подавляет в душе и глядит с надеждой притворной.
Мясо срывают с костей, взрезают утробу, и туши
Рубят в куски, и дрожащую плоть вертелами пронзают,
Ставят котлы на песке, и костры разводят у моря.
Все, возлежа на траве, обновляют пищею силы,
Голод едой утолив и убрав столы после пира,
Вновь поминают они соратников, в море пропавших,
И, колеблясь душой меж надеждой и страхом, гадают,
Живы ль друзья иль погибли давно и не слышат зовущих.
Плачет тайком о жестокой судьбе Амика и Лика,
Также о храбром скорбит Гиасе и храбром Клоанте.
Кончился пир; в этот миг с высоты эфира Юпитер,
Парусолетных морей равнину, простертые земли
Встал на вершине небес и на Ливии взгляд задержал свой.
Тут к Отцу, что в душе был таких забот преисполнен,
Грустная, слезы в глазах блестящих, — подходит Венера,
Молвит такие слова: «Нам делами бессмертных и смертных
Чем виноват пред тобой мой Эней, о Родитель? Троянцы
Чем виноваты, скажи? Почему для них, претерпевших
Столько утрат, недоступен весь мир, кроме стран Италийских?
Знаю: годы пройдут, и от крови Тевкра старинной
Будут править они полновластно морем и сушей, —
Ты обещал. Почему же твое изменилось решенье?
Видя Трои закат и крушенье, я утешалась
Мыслью, что тевкров судьбу иная судьба перевесит.
Та же участь гнетет. Где предел их бедам, властитель?
Мог ведь герой Антенор[404], ускользнув из рук у ахейцев,
В бухты Иллирии, в глубь Либурнского царства[405] проникнуть
И без вреда перейти бурливый Источник Тимава[406]
Он попирает поля, многошумному морю подобен.
Там Антенор основал Патавий — убежище тевкров,
Имя племени дал и оружье Трои повесил;
В сладостном мире теперь он живет, не зная тревоги.
Мы, потеряв корабли, из-за гнева одной лишь богини
(Страшно молвить) вдали от Италии вновь оказались.
Вот благочестью почет! Ты так нашу власть возрождаешь?»
Ей улыбнулся в ответ создатель бессмертных и смертных
Дочери губ коснулся Отец поцелуем и молвил:
«Страх, Киферея[407], оставь: незыблемы судьбы троянцев.
Обетованные — верь — ты узришь Лавиния стены,
И до небесных светил высоко возвеличишь Энея
Ныне тебе предреку, — ведь забота эта терзает
Сердце твое, — и тайны судеб разверну пред тобою:
Долго сраженья вести он в Италии будет, и много
Сломит отважных племен, и законы и стены воздвигнет,
Трижды зима не пройдет со дня, когда рутул[408] смирится.
Отрок Асканий[409], твой внук (назовется он Юлом отныне, —
Илом был он, пока Илионское царство стояло), —
Властвовать будет, доколь обращенье луны не отмерит
Царство, могуществом он возвысит Долгую Альбу.
В ней же Гекторов род, воцарясь, у власти пребудет
Полных трижды сто лет, пока царевна и жрица
Илия двух близнецов не родит,[410] зачатых от Марса.
Ромул род свой создаст, и Марсовы прочные стены[412]
Он возведет, и своим наречет он именем римлян.
Я же могуществу их не кладу ни предела, ни срока,
Дам им вечную власть. И упорная даже Юнона,
Помыслы все обратит им на благо, со мною лелея
Римлян, мира владык, облаченное тогою[413] племя.
Так я решил. Года пролетят, и время настанет:
Род Ассарака тогда Микенами славными, Фтией
Будет и Цезарь рожден от высокой крови троянской,
Власть ограничит свою Океаном, звездами — славу,
Юлий — он имя возьмет от великого имени Юла,
В небе ты примешь его, отягченного славной добычей
Век жестокий тогда, позабыв о сраженьях, смягчится,
С братом Ремом Квирин, седая Верность и Веста[416]
Людям законы дадут; войны проклятые двери[417]
Прочно железо замкнет; внутри нечестивая ярость,
Станет страшно роптать, свирепая, с пастью кровавой».
Так он сказал и с небес посылает рожденного Майей,[418]
Чтоб Карфагена земля и новая крепость для тевкров
Дверь отворила свою, чтоб Дидона перед гостями,
Мчится, плывя на крылах, по воздуху в Ливию вестник,
Там исполняет приказ: по веленью бога пунийцы
Тотчас жестокость свою позабыли; первой царица,
Сердцем к миру склонясь, дружелюбьем исполнилась к тевкрам.
Глаз во всю ночь, поутру, лишь забрезжил рассвет благодатный,
Все решил разузнать: куда их забросило ветром,
Кто владеет страной (невозделано было прибрежье) —
Люди иль звери одни, — и спутникам тотчас поведать.
Там, где деревья вокруг нависают пугающей тенью,
В путь пустился Эней, с собою взяв лишь Ахата;
Шел он, зажавши в руке две пики с жалом железным.
Мать явилась ему навстречу средь леса густого,
Или спартанки, иль той Гарпалики[419] фракийской, что мчится
Вскачь, загоняя коней, настигая крылатого Эвра.
Легкий лук за плечо на охотничий лад переброшен,
Отданы кудри во власть ветеркам, свободное платье
Первой молвит она: «Эй, юноши, мне вы скажите,
Может быть, видели вы сестер моих? Здесь они бродят,
Каждая носит колчан и одета шкурой пятнистой
Рыси; гонят они кабана свирепого с криком».
«Нет, я здесь не видал и не слышал сестер твоих, дева, —
Как мне тебя называть? Ты лицом не похожа на смертных,
Голос не так звучит, как у нас. Ты, верно, богиня, —
Или Феба сестра, иль с нимфами крови единой.
Где мы, под небом каким, на берег края какого
Нас занесло, ты открой. Ни людей, ни места не зная,
Здесь мы блуждаем, куда нас прибило волнами и ветром.
Мы ж пред твоим алтарем обильные жертвы заколем».
Девушки тирские все колчаны носят такие,
Ходят, ноги обвив ремнем пурпурных котурнов.
Царство пунийцев ты зришь, Агеноров[420] город тирийский;
Прежде подвластен был край ливийцам, в бою необорным,
В этот бежавшая край. Велика обида, и так же
Повесть о ней велика: лишь о главном вам расскажу я.
Был ей мужем Сихей, богатейший среди финикийцев.
Крепко любила его жена, впервые вступивши
Царствовал в Тире тогда Дидоны брат вероломный
Пигмалион, в преступных делах превзошедший всех смертных.
Распря меж них началась, и он, нечестивый, Сихея
Тайно пред алтарем сразил коварным железом,
Долго злодейство свое от вдовы тосковавшей скрывал он,
Тщетной надеждой хитро сестру влюбленную тешил.
Но однажды во сне явился ей призрак супруга
Непогребенного. Лик, на диво бледный, подъемля,
Про оскверненный алтарь, про убийство, скрытое в доме.
Призрак ее убедил скорей покинуть отчизну
И, чтобы бегству помочь, старинный клад указал ей —
Золото и серебро, в потайном зарытые месте.
Все, в ком страх был силен или ненависть злая к тирану,
Сходятся к ней. Захватив корабли, что готовы к отплытью
Были, золотом их нагружают. Увозят скупого
Пигмалиона казну. Возглавляет женщина бегство.
Стены, где ныне встает Карфагена новая крепость.
Здесь купили клочок земли, сколько можно одною
Шкурой быка охватить (потому и название Бирса).[421]
Но расскажите и вы, от каких берегов вы плывете,
Голос его из груди со вздохом вырвался тяжким:
«Если с первых причин начать рассказ мой, богиня,
Летопись наших трудов не успеешь выслушать за день,
Прежде чем Веспер взойдет и ворота Олимпа запрутся.
Имя Трои дошло); по волнам, по водным равнинам
Всюду носимся мы; сюда нас буря примчала.
Благочестивым зовусь я Энеем; спасенных пенатов
Я от врага увожу, до небес прославлен молвою.
Следуя воле судьбы. Мать-богиня мне путь указала.
На двадцати кораблях я в просторы Фригийские вышел, —
Ныне осталось их семь, разбитых волнами и ветром.
Я же, безвестен и сир, по Ливийским пустыням скитаюсь,
Тут прервала его мать, не в силах жалобы слышать:
«Верю: кто ни был бы ты, — не против воли всевышних
Ветер изменит свой бег и примчит их в надежную гавань,
Если меня не вотще научили предки гаданью.
Видишь: там дважды шесть лебедей летят вереницей.
Пав с высоких небес, Юпитера спутник крылатый[423]
Или стремятся к земле, иль, спустившись, ее озирают.
Вот они все собрались, заплескали крыльями шумно,
Снова вся стая взвилась, небосклон опоясала с кликом.
Так же твоих друзей корабли иль стоят на причалах,
Ты же прямо иди, не сворачивай с этой дороги».
Молвив, направилась вспять, — и чело озарилось сияньем
Алым, и вкруг разлился от кудрей амвросии запах,
И соскользнули до пят одежды ее, и тотчас же
Мать узнал Дарданид и воскликнул вслед убегавшей:
«Сына вводила зачем, жестокая, обликом лживым
Ты в заблужденье не раз? Почему ни руку с рукою
Соединить не дала, ни твой подлинный голос услышать?»
Воздухом темным тогда окружила Венера идущих,
Облака плотный покров вкруг них сгустила богиня,
Чтоб ни один человек ни увидеть, ни тронуть не мог их
Иль задержать по пути и спросить о причине прихода.
В свой любезный приют, где курится в храме сабейский
Ладан[424] на ста алтарях и венки аромат разливают.
В путь пустились меж тем мужи, повинуясь тропинке,
Всходят по склону холма, что над городом новым вздымался
Смотрит Эней, изумлен: на месте хижин — громады;
Смотрит: стремится народ из ворот по дорогам мощеным.
Всюду работа кипит у тирийцев: стены возводят,
Города строят оплот и катят камни руками
Дно углубляют в порту, а там основанья театра
Прочные быстро кладут иль из скал высекают огромных
Множество мощных колонн — украшенье будущей сцены.
Трудятся пчелы: одни приплод возмужалый выводят
В первый полет; другие меж тем собирают текучий
Мед и соты свои наполняют сладким нектаром.
Те у сестер прилетающих груз принимают, а эти,
Всюду работа кипит, и от меда плывут ароматы.
«Счастливы те, для кого уж возводятся крепкие стены!»
Так восклицает Эней и на кровли глядит городские.
Входит он в город, покрыт (о, чудо!) облаком плотным,
В городе роща была; под ее приветливой сенью
В день, когда в Ливию их забросило ветром и бурей,
Знак тирийцы нашли, явленный царицей Юноной:
Быстрого череп коня,[426] — затем, что много столетий
Здесь величавый храм возводила Дидона Юноне, —
Был он дарами богат и любовью взыскан богини;
Медные к входу вели ступени; балки скреплялись
Медью, скрипели шипы дверные из меди блестящей.
Страх Энея утих: на спасенье надеяться снова
Смеет герой и средь бед опять в грядущее верить.
В храма преддверье войдя, в ожиданье прихода Дидоны
Смотрит диковины он, изумленный богатствами царства,
Тут одну за другой илионские битвы он видит,
Слух о которых молва разнесла по целому свету:
Здесь и Атрид, и Приам, и Ахилл, обоим ужасный.[427]
Став перед ними, Эней со слезами молвит Ахату:
Вот Приам. Он и тут награжден хвалою посмертной.
Слезы — в природе вещей, повсюду трогает души
Смертных удел; не страшись: эта слава спасет нас, быть может».
Молвит и душу свою услаждает картиной бесплотной,
Ибо видит он вновь под Пергамом[428] грозные битвы:
Вот ахейцы бегут, а юноши Трои теснят их,
Вот на фригийцев Ахилл налетел в своей колеснице,
Шлемом косматым блестя; а там со слезами узнал он
Первым предательским сном, тут убил Диомед кровожадный,
В греческий лагерь увел горячих коней, не успевших
С пастбищ троянских травы и воды из Ксанфа отведать.
Вот на картине другой Троил[430], свой щит обронивший:
Навзничь упал он, но мчат скакуны колесницу пустую;
Не выпуская вожжей, по земле он влачится затылком,
И наконечником пыль бороздит копье боевое.
К храму идут между тем беспощадной Паллады троянки,
Скорбно молят ее, ладонями в грудь ударяя;
Но отвернулась от них и потупила взоры Минерва.
Гектора трижды влачит Ахилл вкруг стен илионских,
Тело его продает он за золото старцу Приаму, —
Он увидел доспех, колесницу и друга останки,
Только узрел, как Приам простирал безоружные руки.
Также узнал он себя в бою с вождями ахейцев,
Рядом — пришельцев из стран Зари — Мемноновы рати.[431]
Пентесилея[432] ведет, охвачена яростным пылом,
Груди нагие она золотой повязкой стянула,
Дева-воин, вступить не боится в битву с мужами.
Тою порой, как дарданец Эней смотрел и дивился,
К храму царица сама, прекрасная видом Дидона,
Шла, многолюдной толпой окруженная юношей тирских.
Так на Эврота[433] брегах или Кинфа хребтах хороводы
Водит Диана, и к ней собираются горные нимфы:
Носит колчан за спиной и ростом их всех превосходит
(Сердце Латоны тогда наполняет безмолвная радость), —
Так же, веселья полна, средь толпы выступала Дидона,
Думы трудам посвятив и заботам о будущем царстве.
Тотчас садится на трон, и стражи ее окружают;
Суд вершит и законы дает мужам и работы
Поровну делит она иль по жребию их назначает.
Вдруг увидел Эней: средь большого стеченья народа
Тевкры следом идут, которых свирепые ветры,
По морю врозь разбросав, отнесли к другим побережьям.
Замер Эней, поражен, изумленный Ахат содрогнулся;
Страшно и радостно им: обретенным спутникам руку
Чувства свои подавив, из-за облака слушают оба,
Что испытали друзья, для чего явились к тирийцам,
Где оставили флот. Ибо с каждого судна посланцы
К храму спешили сейчас и молили о милости громко.
Илионей, старейший из них, промолвил степенно:
«О царица, тебе даровал Юпитер воздвигнуть
Город и диких племен надменность смирить правосудьем!
Молят троянцы тебя, по морям гонимые ветром:
Чтит всевышних наш род, — так взгляни на нас благосклонно.
Мы пришли не с мечом — разорять карфагенских пенатов,
Не для того, чтоб, ограбивши вас, умчаться с добычей,
Чуждо насилие нам, и надменности нет в побежденных!
В древней этой стране, плодородной, мощной оружьем,
Прежде жили мужи энотры; теперь их потомки
Взяли имя вождя[435] и назвали себя «италийцы».
Путь мы держали туда.[436]
Дерзкие ветры снесли корабли на скрытые мели,
Буря, нас всех одолев, размела по волнам и по скалам
Непроходимым суда; лишь немногие здесь оказались…
Что тут за люди живут, коль ступить на песок не дают нам?
Нам, угрожая войной, сойти запрещают на берег!
Если людей презираете вы и оружие смертных,
Бойтесь бессмертных богов, что помнят и честь и нечестье.
Нашим царем был Эней: справедливостью, храбростью в битвах
Если его пощадила судьба, если воздухом дышит
Он, если видит эфир и к жестоким теням не спустился, —
Страха в нас нет. Да и ты не раскаешься, если услугу
Первая нам оказать поспешишь: в краях Сицилийских
Пусть нам позволят лишь флот подвести, ураганом разбитый,
Бревна из леса добыть, их приладить, вытесать весла.
Если вновь мы найдем царя и спутников, если
Сможем в Италию плыть — то радостно путь свой направим
Ты погиб, наш отец, и нет надежды для Юла,
Мы к сицилийским пойдем проливам, откуда приплыли,
Будем готовых искать пристанищ в царстве Акеста».
Молвил Илионей, и опять вскричали дарданцы
Скромно взор опустив, отвечала им кратко Дидона:
«Тевкры, отбросьте страх, прогоните заботы из сердца!
Молодо царство у нас, велика опасность; лишь это
Бдительно так рубежи охранять меня заставляет.
Кто не слыхал о пожаре войны, об отваге троянцев?
Нет, не настолько сердца очерствели в груди у пунийцев,
Прочь не гонит коней от тирийского города Солнце.
Если в великую вы Гесперию, к пашням Сатурна,
Вам помогу, припасы вам дам, отпущу невредимо.
Если же в царстве моем захотите со мною остаться, —
Город, что я возвожу, — он ваш! Корабли приводите!
Будут равны предо мной всегда троянец с тирийцем.
Прибыл сюда! А я разошлю по всему побережью
Вестников и прикажу обыскать до крайних пределов
Ливию: может быть, он по лесам иль селеньям блуждает».
Храбрый Ахат и родитель Эней от речи царицы
Первым Энея Ахат ободряет: «Отпрыск богини,
Дума какая, скажи, у тебя в душе зародилась?
Видишь, опасности нет, и спутники с флотом вернулись.
Только один не вернулся корабль: мы видели сами,
Чуть лишь промолвил он так, — и тотчас же вкруг них разлитое
Облако разорвалось и растаяло в чистом эфире.
Встал пред народом Эней: божественным светом сияли
Плечи его и лицо, ибо мать сама даровала
Радости гордый огонь зажгла в глазах у героя.
Так слоновую кость украшает искусство, и ярче
Мрамор иль серебро в золотой блистают оправе.
Взорам нежданно представ, к собранью всему и к царице
Тот, кого ищете вы, из Ливийского моря спасенный.
Ты, Дидона, одна несказанными бедами Трои
Тронута, нас, беглецов, уцелевших от сечи данайской,
Нас, лишенных всего, испытавших в морях и на суше
Сил нам не хватит теперь воздать тебе благодарность, —
Всем, сколько в мире их есть, не сделать этого тевкрам.
Если всевышние чтят благочестье и есть справедливость
Здесь, на земле, — то мысль, что ты поступила как должно,
Век не счастлив? Ужель не достойны родители славы?
Реки доколе бегут к морям, доколе по склонам
Горным тени скользят и сверкают в небе светила, —
Имя дотоле твое пребудет в хвале и почете,
Обнял он левой рукой, а правой — Илионея,
Храброго после привлек Гиаса с храбрым Клоантом.
Гостя увидев едва, в изумленье застыла Дидона,
Тронута страшной судьбой, и ему она так отвечала:
Сын богини, тебя? К берегам этим диким какая
Сила тебя занесла? Ты — Эней, Анхиз — твой родитель,
В крае Фригийском, вблизи Симоента, рожден ты Венерой.
Помню доныне, как Тевкр[439] в Сидон явился однажды:
С помощью Бела[440] добыть; а Бел, мой отец, плодородный
Кипр тогда разорил и под властью держал, победитель.
С этого времени мне известны бедствия Трои,
Ведомо имя твое и царей имена пеласгийских.[441]
И утверждал, что рожден от корня старинного тевкров.[442]
Что ж, поспешите, мужи, и под кров мой войдите скорее!
Бедствий таких же сама я изведала много: повсюду
Нас Фортуна гнала и лишь здесь осесть разрешила.
Вымолвив это, она увела Энея в палаты
Царские; в храме богам назначив почетные жертвы,
К берегу двадцать быков отправляет царица троянцам,
Сотню огромных свиней со щетиной жесткой и сотню
Дар посылает она.
Дом изнутри между тем убирают с роскошью царской;
Пир в покоях дворца готовят; ковры расстилают:
Тканы искусно они и украшены пурпуром гордым.
Выбиты длинной чредой деянья славные предков
Подвиги многих мужей от начала древнего рода.
Тотчас Эней (ведь в сердце отца не знает покоя
К сыну любовь) проворного тут посылает Ахата,
Полон родитель всегда об Аскании милом заботы.
Также велит он дары принести, что из гибнущей Трои
Им спасти удалось: от шитья золотого тяжелый
Плащ и шафранный покров с узором из листьев аканта, —
Но, из Микен устремляясь в Пергам к беззаконному браку,
Дивный убор увезла. И еще принести приказал он
Жезл, что в прежние дни всегда Илиона носила,
Старшая дочь Приама-царя, и с ним ожерелье
Быстро двинулся в путь Ахат, к кораблям поспешая.
Замысел новый меж тем питает в душе Киферея,
Новый готовит обман: чтоб к Дидоне, плененной дарами,
Вместо Юла пришел Купидон, изменивший обличье,
Ибо Венеру страшит двоедушье тирийцев двуличных,[443]
Гнев Юноны гнетет всю ночь богиню тревогой.
С речью такою она обратилась к крылатому сыну:
«Сын мой, ты — моя мощь, лишь в тебе моя власть и величье,
Я прибегаю с мольбой к твоей божественной силе!
Знаешь ты: брат твой Эней, гонимый злобой Юноны,
Долго по глади морской и по всем побережьям блуждает.
Сам ты об этом скорбел со мною скорбью единой.
Льстивыми. Я же боюсь Юнонина гостеприимства:
Чем обернется оно? Ужель она случай упустит?
Вот и задумала я, упредив ее козни, царице
Пламенем сердце зажечь, чтоб никто не мог из всевышних
Выслушай замысел мой, как все это можно устроить:
Царственный мальчик сейчас (о нем всех больше пекусь я),
Вызванный милым отцом, собирается в город сидонский.
Дар он несет, что спасен был из волн и пламени Трои.
Или укрою в своем идалийском священном приюте,
Чтобы моих он козней не знал и не мог помешать им.
Ты на одну только ночь свой облик изменишь обманно;
Мальчик сам, ты прими привычный мальчика образ,
Здесь же, на царском пиру, среди возлияний Лиэя[444],
Только обнимет тебя, поцелуй тебе сладкий подарит, —
Тайное пламя вдохнуть в нее, отравив ее тайно».
Матери милой словам повинуется бог, и снимает
Внука Венера меж тем погружает в сладкую дрему
И на руках уносит его в Идалийские рощи,[445]
Где меж высоких дерев, овеваемый запахом сладким,
Спит он в душистой тени прекрасных цветов майорана.
Царские нес им дары, повинуясь матери слову.
Прибыли оба, когда на завешенном гордою тканью
Ложе своем золотом возлегла посредине царица.
Рядом родитель Эней, троянские юноши рядом,
Слуги воду для рук и корзины с дарами Цереры
Подали; следом несут полотенца со стриженой шерстью.
В доме рабынь пятьдесят чередою длинной носили
Разные яства гостям, благовонья курили пенатам,
Ставили блюда на стол, подавали емкие чаши.
Много тирийцев в тот день веселый чертог посетило.
Всем царица велит на ложа возлечь расписные,
Все дивятся дарам Энея, дивятся на Юла,
Смотрят на плащ, и покров с узором из листьев аканта.
Пристальней всех остальных финикиянка бедная смотрит,
Не наглядится никак, обреченная будущей муке:
Сердце ее распалили дары и мальчик прекрасный.
Побыл с мнимым отцом, чтоб любовь его только насытить,
После к царице пошел. А та глядит неотрывно,
Льнет всей грудью к нему, и ласкает его, и не знает,
Бедная, что у нее на коленях бог всемогущий.
В ней понемногу стирать, чтобы к новой любви обратились
Праздная дума ее и любить отвыкшее сердце.
Кончили все пировать; убирают столы челядинцы,
Емкий приносят кратер, до краев наполняются кубки.
Ярко лампады горят, с потолков золоченых свисая,
Пламенем мрак одолев, покой озаряют обширный.
Тут велела подать золотую чашу царица,
Множеством ценных камней отягченную, — Бела наследье,
«Ты даровал чужеземным гостям права, о Юпитер!
Сделай же так, чтобы радость принес и тирийцам и тевкрам
Нынешний день. Пусть память о нем сохранят и потомки!
О Юнона и Вакх, податель веселья, пребудьте
Молвила так и, на стол пролив почетную влагу,
Первой коснулась она губами чаши священной,
Битию в руки ее отдала и пить пригласила.
Пенную чашу сполна осушил он до дна золотого;
Тут Иопад заиграл, Атлантом великим обучен.[446]
Пел о блужданьях луны, о трудных подвигах солнца,
Люди откуда взялись и животные, дождь и светила,
Влажных созвездье Гиад[447], Арктур и двойные Трионы,
Летняя ночь отчего спуститься медлит на землю.
Плеском ладоней его наградили тирийцы и тевкры.
Так, возлежа меж гостей и ночь коротая в беседах,
Долго впивала любовь несчастная Тира царица.
То пытала, в каких Мемнон явился доспехах,
То каков был Ахилл, то о страшных конях Диомеда.
«Но расскажи нам, мой гость, по порядку о кознях данайцев,
Бедах сограждан твоих и о ваших долгих скитаньях, —
Носит всюду тебя по волнам морским и по суше».
Смолкли все, со вниманьем к нему лицом обратившись.
Начал родитель Эней, приподнявшись на ложе высоком:
«Боль несказанную вновь испытать велишь мне, царица!
Видел воочию я, как мощь Троянской державы —
Бедственных битв я участником был; кто, о них повествуя,
Будь он даже долоп, мирмидонец[448] иль воин Улисса,
Мог бы слезы сдержать? Росистая ночь покидает
Небо, и звезды ко сну зовут, склоняясь к закату,
Краткий услышать рассказ о страданиях Трои последних,
Хоть и страшится душа и бежит той памяти горькой,
Я начну. Разбиты в войне, отвергнуты роком,
Стали данайцев вожди, когда столько уж лет пролетело,
Движимы дивным, его обшивают распиленной елью, —
Лживая бродит молва — по обету ради возврата.
Сами же прячут внутри мужей, по жребью избранных,
Наглухо стену забив и в полой утробе громады
Остров лежит Тенедос близ Трои. Богат, изобилен
Был он и славен, доколь стояло Приамово царство.
Ныне там бухта одна — кораблей приют ненадежный.
Враг, отплывши туда, на пустынном скрылся прибрежье;
Тотчас долгую скорбь позабыла тевкров держава.
Настежь створы ворот: как сладко выйти за стены,
Видеть брошенный стан дорийцев и берег пустынный.
Здесь — долопов отряд, там — Ахилл кровожадный стояли,
Многих дивит погибельный дар безбрачной Минерве
Мощной громадой своей; и вот Тимет предлагает —
С умыслом злым иль Трои судьба уж так порешила —
В город за стены ввести коня и в крепость поставить.
В море низвергнуть скорей подозрительный дар предлагают,
Или костер развести и спалить данайские козни,
Или отверстье пробить и тайник в утробе разведать.
Шаткую чернь расколов, столкнулись оба стремленья…
Лаокоонт впереди толпы многолюдной сограждан,
Издали громко кричит: «Несчастные! Все вы безумны!
Верите вы, что отплыли враги? Что быть без обмана
Могут данайцев дары? Вы Улисса не знаете, что ли?
Либо враги возвели громаду эту, чтоб нашим
Стенам грозить,[449] дома наблюдать и в город проникнуть.
Тевкры, не верьте коню: обман в нем некий таится!
Чем бы он ни был, страшусь и дары приносящих данайцев».
В бок огромный коня, в одетое деревом чрево.
Пика впилась, задрожав, и в утробе коня потрясенной
Гулом отдался удар, загудели полости глухо.
Если б не воля богов и не разум наш ослепленный,
Троя не пала б досель и стояла твердыня Приама.
Вдруг мы видим: спешат пастухи дарданские с криком,
Прямо к царю незнакомца ведут, связав ему руки,
Хоть и вышел он к ним и по собственной воле им сдался.
В мужество веря свое, был готов он к обоим исходам:
Или в обмане успеть, иль пойти на верную гибель.
Пленного видеть скорей не терпится юношам Трои:
Все подбегают к нему, в насмешках над ним состязаясь…
Ты постигнешь, узнав об одном!
Пленник стоял на виду у толпы, безоружный, смущенный,
Медленно взглядом обвел он фригийцев ряды и воскликнул:
«Горе! Какая земля теперь иль море какое
Больше места мне нет средь данайцев — но вот и дарданцы,
В гневе упорны, моей желают крови и казни!»
Стон его всех нас смягчил и умерил враждебную ярость,
Мы его просим сказать, от какой происходит он крови,
«Царь! Всю правду тебе я открою, что б ни было дальше,
И отрицать не стану, что я по рожденью аргосец.
Это прежде всего; пусть Фортуна несчастным Синона
Верно, из чьих-нибудь уст ты имя слыхал Паламеда,
Сына Бела: ведь он был повсюду молвою прославлен.
Ложно его обвинив по наветам напрасным в измене[451]
Из-за того, что войну порицал он, пеласги безвинно
Был он родственник нам, и с ним мой отец небогатый
С первого года войны меня в сраженья отправил.
Твердо покуда стоял у власти и в царских советах
Силу имел Паламед, — и у нас хоть немного, но были
Со свету друга сжила (то, о чем говорю я, известно),
Жизнь я с тех пор влачил во мраке, в горе и скорби,
Гнев питая в душе за его безвинную гибель.
Но не смолчал я, грозя отомстить, чуть случай найдется.
Речью бездумною той я ненависть злобную вызвал.
В этом причина всех бед. С тех пор Улисс то и дело
Начал меня устрашать обвиненьями, сеять средь войска
Темные слухи: искал он оружье, вину свою зная.
Но для чего я вотще вспоминаю о прежних невзгодах?
Что я медлю? Коль все равны пред вами ахейцы, —
Слышали вы обо мне довольно! Казнь начинайте!
Этого жаждет Улисс и щедро заплатят Атриды![453]»
Не заподозрив злодейств, пеласгийских не зная уловок.
Он продолжал свою речь, трепеща от притворного страха:
«Чаще данайцы меж тем, истомленные долгой войною,
Стали о бегстве мечтать, о том, чтобы Трою покинуть, —
Им не давали отплыть, и Австр устрашал уходящих.
Больше всего бушевала гроза в широком эфире
После того, как воздвигли коня из бревен кленовых.[454]
Мы, не зная, как быть, Эврипила тогда посылаем
«Кровью ветры смирить, заклав невинную деву,[455]
Вам, данайцы, пришлось, когда плыли вы к берегу Трои, —
Кровью должны вы снискать возврат и в жертву бессмертным
Душу аргосца принесть». И едва мы ответ услыхали,
Кто судьбой обречен, кого Аполлон избирает?
Тут на глазах смятенной толпы итакиец[456] Калханта
На середину повлек, громкогласно требуя, чтобы
Волю богов он открыл. Хитреца злодеянье и прежде
Дважды пять дней прорицатель молчал и скрывался, чтоб жертву
Не называть и на смерть никого не обречь предсказаньем, —
После молчанье прервал, понуждаемый криком Улисса,
По уговору меж них меня на закланье назначил.
Каждый, теперь одного, ему на горе, постигла.
Близился день роковой. Готовили все для обряда:
Соль с мукой пополам, вкруг висков мне тугие повязки.[457]
Вырвался я, признаюсь, оковы порвал и от смерти
Ждал, чтоб ушли, подняв паруса, — если только поднимут!
Больше надежды мне нет ни древнюю родину снова,
Ни двоих сыновей, ни отца желанного видеть.
Может быть, требуя с них за бегство наше расплаты,
Именем вышних богов, которым ведома правда,
Именем верности — коль остается еще среди смертных
Неоскверненной она, — молю: над нашими сжалься
Бедами! Сжалься над тем, кто столько вынес безвинно!»
Первым Приам приказал от тесных пут ему руки
Освободить и к нему обратился с приветливой речью:
«Кто бы ты ни был, теперь забудь покинутых греков.
Нашим ты будешь. Но мне ответь на вопрос мой правдиво:
Что стремились создать, — орудье войны иль святыню?»
Так он сказал. А Синон, в пеласгийских уловках искусный,
Начал, к небу воздев от оков свободные руки:
«Вечных огней божества[458] нерушимые, вами клянусь я,
Вами, повязки богов, что носил я, идя на закланье!
Нет мне греха разорвать священные узы данайцев,
Нет греха ненавидеть мужей и сказать без утайки
Все, что скрывают они. Я не связан законом отчизны!
Верность, коль щедро тебе отплачу и правду открою!
Веры в победный исход и надежд залогом для греков
Помощь Паллады была всегда. Когда ж нечестивый
Сын Тидея и с ним Улисс — злодейств измыслитель —
Силой исторгли, убив сторожей высокой твердыни,
Образ священный схватив, дерзновенно смели коснуться
Кровью залитой рукой девичьих повязок богини, —
Тотчас на убыль пошла, покидая данайцев, надежда,
Гнев свой Тритония[460] им явила в знаменьях ясных:
В лагерь едва был образ внесен — в очах засверкало
Яркое пламя, и пот проступил на теле соленый;
И, как была, со щитом и копьем колеблемым, дева —
Тут возвещает Калхант, что должны немедля данайцы
Морем бежать, что Пергам не разрушат аргосские копья,
Если в Аргосе вновь не испросят примет,[461] возвративши
Благоволенье богов, что везли на судах они прежде.
С тем чтобы милость богов вернуть и внезапно явиться,
Море измерив опять. Так Калхант толкует приметы.
Образ же этот они по его наущенью воздвигли,
Чтобы тягостный грех искупить оскорбленья святыни.
Эту громаду поднять повелел Калхант, чтоб не мог он
Через ворота пройти и, в городе став за стенами,
Ваш народ охранять исконной силой священной.
Ибо, коль ваша рука оскорбит приношенье Минерве,
Вашим врагам) фригийцам грозит и Приамову царству,
Если же в город его вы своими руками введете, —
Азия грозной войной пойдет на Пелоповы стены,[462]
Вам предреченный удел достанется нашим потомкам».
Верим его лицемерным слезам, в западню попадают
Те, кого ни Тидид, ни Ахилл, ни многие сотни
Вражьих судов, ни десять лет войны не сломили.
Новое знаменье тут — страшней и ужаснее прежних —
Лаокоонт, что Нептуна жрецом был по жребию избран,
Пред алтарем приносил быка торжественно в жертву.
Вдруг по глади морской, изгибая кольцами тело,
Две огромных змеи (и рассказывать страшно об этом)
Тела верхняя часть поднялась над зыбями, кровавый
Гребень торчит из воды, а хвост огромный влачится,
Влагу взрывая и весь извиваясь волнистым движеньем.
Стонет соленый простор; вот на берег выползли змеи,
Лижет дрожащий язык свистящие страшные пасти.
Мы, без кровинки в лице, разбежались. Змеи же прямо
К Лаокоонту ползут и двоих сыновей его, прежде
В страшных объятьях сдавив, оплетают тонкие члены,
К ним отец на помощь спешит, копьем потрясая, —
Гады хватают его и огромными кольцами вяжут,
Дважды вкруг тела ему и дважды вкруг горла обвившись
И над его головой возвышаясь чешуйчатой шеей.
Яд и черная кровь повязки жреца заливает,
Вопль, повергающий в дрожь, до звезд подъемлет несчастный, —
Так же ревет и неверный топор из загривка стремится
Вытрясти раненый бык, убегая от места закланья.
Быстро ползут напрямик к твердыне Тритонии грозной,
Чтобы под круглым щитом у ног богини укрыться.
Новый ужас объял потрясенные души троянцев:
Все говорят, что не зря заплатил за свое злодеянье
Тело коня поразить, заповедный дуб оскверняя.
Люди кричат, что в город ввести нужно образ священный,
Нужно богиню молить.
Брешь пробиваем в стене, широкий проход открываем.
Под ноги, шею вокруг обвивают пеньковым канатом,
Тянут. Конь роковой тяжело подвигается к стенам,
Вражьим оружьем чреват. Вокруг невинные девы,
Мальчики гимны поют и ликуют, коснувшись веревки.
О Илион, обитель богов, дарданцев отчизна!
Стены, что славу в бою обрели! За порог задевая,
Трижды вставал он, и трижды внутри звенело оружье;
Мы же стоим на своем, в ослепленье разум утратив,
Нам предрекая судьбу, уста отверзла Кассандра[463], —
Тевкры не верили ей, по веленью бога, и раньше.
Храмы богов в этот день, что для нас, несчастных, последним
Был, — словно в праздник, листвой зеленой мы украшаем.
Мраком окутав густым небосвод, и землю, и море,
Козни данайцев сокрыв. Разбрелись по городу тевкры,
Смолкли все, и сон объял усталые члены.
Тою порой аргивян суда, построясь фалангой,
К берегу вновь знакомому шли. И лишь только взметнулось
Пламя на царской корме, — Синон, хранимый враждебной
Волей богов, сосновый затвор тайком открывает
Скрытым в утробе бойцам. И конь выпускает наружу
Радостно храбрый Фессандр, и Сфенел[464] с Улиссом свирепым;
Вниз, по канату скользнув, спустились Фоант с Акамантом,[465]
Неоптолем Пелид, Махаон-врачеватель,[466] и следом
Царь Менелай, и за ними Эпей, строитель засады.[467]
Стражей убив, встречают они в отворенных воротах
Новых соратников, слив соумышленных оба отряда.
Час наступил, когда на людей усталых нисходит
Крадучись первый сон, богов подарок отрадный.
Слезы обильно он лил и, как в день, когда влек его тело
За колесницей Ахилл, был черен от крови и пыли;
Мертвые вспухли стопы от ремней, сквозь раны продетых, —
Горе! Как жалок на вид и как на того не похож был
Или фригийский огонь на суда данайские бросил![469]
Грязь в бороде у него, и от крови волосы слиплись,
В ранах вся грудь, — ибо множество ран получил он у отчих
Стен. И привиделось мне, что заплакал я сам и с такою
«Светоч Дардании! Ты, о надежда вернейшая тевкров!
Что ты так медлил прийти? От каких берегов ты явился?
Гектор желанный, зачем, когда столько твоих схоронили
Близких и столько трудов претерпели и люди и город,
Светлый лик твой, скажи! Почему эти раны я вижу?»
Время не стал он терять, чтоб на праздные эти вопросы
Дать мне ответ, но, тяжко вздохнув, промолвил со стоном:
«Сын богини, беги, из огня спасайся скорее!
Отдал довольно ты и Приаму и родине! Если б
Мог быть Пергам десницей спасен, — то десницей моею!
Троя вручает тебе пенатов своих и святыни:
В спутники судеб твоих ты возьми их, стены найди им,
Вымолвив так, своею рукой выносит он Весту,
Вечный огонь и повязки ее из священных убежищ.
Вопли скорби меж тем раздаются по городу всюду.
Хоть и стоял в стороне, густыми деревьями скрытый,
Шум долетает к нему и ужасный скрежет оружья.
Вмиг воспрянув от сна, я взошел на верхушку высокой
Кровли и там стоял и внимал им, слух напрягая;
Так, если буйным огнем, раздуваемым яростной бурей,
Пашни — работу быков — и посевы тучные губит,
Валит леса и влечет за собой, — пастух изумленный,
Став на вершине скалы, отдаленному шуму внимает.
Тут только стала ясна мне истина; козни данайцев
Дом Деифоба упал; горит жилище соседа
Укалегона, и блеск отражают Сигейские воды.[470]
Клики труб и воинов крик раздаются повсюду.
Я вне себя хватаюсь за меч, хоть пользы в нем мало.
Крепость занять. И ярость и гнев опрокинули разум:
Кажется нам, что достойней всего — с оружьем погибнуть.
Тут появляется Панф, ускользнувший от копий ахейских,
Панф Офриад, что жрецом был в храме Феба высоком:
В бегстве с собой он влечет, к моему поспешая порогу.
«Где страшнее беда, о Панф? Где найти нам твердыню?»
Только промолвил я так, со стоном он мне ответил:
«День последний пришел, неминуемый срок наступает
Громкая тевкров была, — но все жестокий Юпитер
Отдал врагам; у греков в руках пылающий город!
В крепости конь одного за другим выпускает аргивян,
И победитель Синон, ликуя, полнит пожаром
Столько же некогда к нам из Микен великих явилось;
Выставив копья, заняв теснины улиц, другие
Строем стоят с обнаженным мечом, сверкая клинками, —
Каждый готов убивать. У ворот лишь первые стражи,
Речи Панфа такой повинуясь и воле бессмертных,
Мчусь я в бой и в огонь, куда призывает богиня
Мрачная мщенья, и шум, и до неба подъятые вопли.
Встретив меня при свете луны, Рифей и отважный
Чтобы со мной заодно сражаться; с ними подходит
Сын Мигдона Кореб: на этих днях лишь явился
Юноша к нам, полюбив безрассудной любовью Кассандру.
Прибыл на помощь как зять к Приаму он и к фригийцам
Не пожелал.
Видя, что все собрались затем, чтоб сражаться без страха,
К ним обратился я так[471]: «О юноши, тщетно пылают
Храбростью ваши сердца! Вы готовы идти, не колеблясь,
Все отсюда ушли, алтари и храмы покинув,
Боги,[472] чьей волей всегда держава наша стояла.
Что же! Погибнем в бою, но горящему граду поможем!
Для побежденных спасенье одно — о спасенье не думать!»
В черном тумане, когда ненасытной голод утробы
Стаю вслепую ведет, а щенки с пересохшею глоткой
Ждут по логовам их, — мы средь вражеских копий навстречу
Гибели верной бредем по срединным улицам Трои,
Кто о кровавой резне той ночи страшной расскажет?
Хватит ли смертному слез, чтобы наши страданья оплакать?
Древний рушится град, царивший долгие годы.
Всюду — вдоль улиц, в домах, у дверей заповедных святилищ —
Пеню кровавую тут не одни лишь платят троянцы:
Даже в сердца побежденных порой возвращается храбрость,
И победитель тогда данаец падает наземь.
Всюду ужас, и скорбь, и смерть многоликая всюду.
Был Андрогей. За соратников нас в неведенье принял
Он и с речью такой приветливо к нам обратился:
«Эй, торопитесь, друзья! Как можно медлить так долго
В праздности? Грабят без вас и разносят Пергам подожженный!
Молвил — и понял он вдруг, не услышав ясных ответов
Ни от кого, что в гуще врагов оказался нежданно.
Тотчас же с криком назад Андрогей изумленный отпрянул, —
Так же, случайно ступив, в колючем терновнике путник
Видя, что гад поднялся и свирепо раздул свою шею.
Так отступил Андрогей, когда нас узнал, устрашенный.
Сомкнутым строем на них мы со всех сторон нападаем,
Духом воспрянул Кореб, мимолетным ободрен успехом,
Молвит: «Друзья, если нам указала Фортуна к спасенью
Путь, где она благосклонна была, — последовать должно
Этим путем. Обменяем щиты и к нашим доспехам
В битве с врагами равны! Сам недруг даст нам оружье».
Молвив так, надевает он шлем Андрогея косматый,
Пышно украшенный щит и меч аргосский хватает.
Делают то же Рифей и Димант, и радостно следом
Без изволенья богов мы рыщем ночью слепою,
Тут нападаем и там, с толпой смешавшись данайцев;
Многих отправили мы в обитель мрачную Орка.
Враг разбегается: те на берег спешат безопасный —
Лезут опять на коня, — чтоб в знакомом чреве укрыться.
Но против воли богов ни на что нельзя полагаться!
Видим: из храма влекут, из священных убежищ Минервы,
Деву, Приамову дочь, Кассандру; волосы пали
Только взор, ибо руки поднять не давали оковы.
Зрелище это Кореб снести не мог и, взъярившись,
В самую гущу врагов устремился на верную гибель.
Следом за ним и мы напали сомкнутым строем.
Копья троянцев на нас: началась плачевная битва, —
Из-за доспехов чужих, из-за греческих шлемов гривастых.
Враг сбежался на крик: за добычу отбитую в гневе,
Мчатся со всех сторон данайцы — оба Атрида,
Так иногда срывается вихрь, и встречные ветры
Борются: Нот, и Зефир, и Эвр, что радостно гонит
Коней Зари; и стонут леса, и свирепо трезубцем
Пеной покрытый Нерей до глубин возмущает пучины.
Хитростью нам разогнать и рассеять по городу, — снова
Все появляются здесь: щиты и подложные копья
Тотчас они узнают, услыхав наш выговор странный.
Враг подавил нас числом. Сражен рукой Пенелея,
Пал и Рифей, что всегда справедливейшим слыл среди тевкров,
Следуя правде во всем (но иначе боги судили).
Пал Гипанид и Димант, убиты троянцами оба.
Панф! И тебя не спасли, когда был ты повержен врагами,
Трои прах и огонь, в котором друзья погибали,
Вы мне свидетели: в час крушенья я не стремился
Копий данайских бежать и уйти от участи грозной.
Гибель я заслужил — но рок мне иное назначил.
Возрастом, Пелий был слаб от ран, нанесенных Улиссом).
Крики и шум непрестанно влекли нас к дому Приама.
Битва такая здесь шла многолюдная, словно нигде уж
Не было больше войны, и бойцов не удерживал город.
Тщатся входы занять, прикрываясь сверху щитами,
Лестницы ставят к стенам и у самых дверей по ступеням
Лезут все выше они, против стрел щиты выставляя
Левой рукой, а правой уже хватаясь за кровли.
Видя последний свой час, на краю неминуемой смерти
Этим оружьем они от врагов хотят защититься.
Дедовских древних времен красу — золоченые балки
Катят сверху одни; другие, мечи обнаживши,
Духом воспрянув, спешим скорее к царским чертогам,
Чтобы пополнить ряды и помощь подать побежденным.
Дверь потайная была и ход, покинутый всеми:
Сзади он вел во дворец через все покои Приама,
Без провожатых, одна, Андромаха[473] к родителям мужа,
К деду несчастная мать носила Астианакса.
Быстро выбежал я на высокую крышу, откуда
Бедные тевкры вниз безвредные копья метали.
Кровлей высокой она, с нее видна была Троя,
Ряд привычный судов данайских и лагерь ахейский.
Башню вокруг обступив, мы железом крушим основанья
Там, где высокий настил расшатался в швах ослабевших,
Рушится все, и вражеский строй засыпают обломки.
Но подступают еще и еще данайцы, и градом
Камни и копья летят.
Возле самых сеней на пороге царском ярится
Так выходит на свет, напитавшись травой ядовитой,
Змейка: зимой холода под землей ее долго держали;
Юностью ныне блестя и сбросив старую кожу,
Скользкую спину она извивает и грудь поднимает
Рядом стоит великан Перифант и возница Ахилла
Автомедонт-щитоносец и с ним скиросское войско:[475]
Все, дворец обступив, на крышу факелы мечут.
Пирр — в передних рядах: схватив топор двулезвийный,
Прочь с косяка. Уж насквозь прорубил он дубовую доску;
Словно раскрытая пасть, широко в ней зияет отверстье:
Внутренность дома видна, череда чертогов открылась,
Виден Приама покой и царей наших древних палаты,
Полнится дом между тем смятеньем и горестным стоном:
В гулких чертогах дворца отдаются женские вопли,
Крик долетает до звезд. Объятые трепетом, бродят
Матери, жены везде по обширным покоям, и двери
Натиском Пирр подобен отцу: и запоры и стражи —
Все бессильны пред ним. От ударов частых тарана
Дверь подалась наконец, сорвалась с шипов и упала.
Сила путь пролагает себе: вломились данайцы,
С меньшей силой поток вспененный, прорвавши плотины,
Натиском волн одолев на пути стоящие дамбы,
Бешено мчит по лугам и по нивам стремит свои волны,
Вместе со стойлами скот унося. Разъяренного Пирра
Видел меж ста дочерей и невесток Гекубу[477], Приама, —
Кровью багрил он алтарь, где огонь им самим освящен был.
Брачных покоев полста — на потомков обильных надежда,
Двери, щитами врагов и варварским гордые[478] златом, —
Спросишь, быть может, о том, какова была участь Приама?
Видя, что занят врагом разрушенный город, что входы
Взломаны царских палат, что дворец наполняют данайцы,
Старец, отвыкший от битв, дрожащей рукой облачает
Прямо в гущу врагов устремляется в поисках смерти.
В самом сердце дворца, под открытым сводом небесным
Был огромный алтарь, и старый лавр густолистый
Рос, нависая над ним, осеняя ветвями пенатов.
Жались друг к другу они, как голубки под бурею черной,
Статуи вечных богов обнимая.[479] Когда же Гекуба
Мужа увидела вдруг в доспехах, приличных лишь юным, —
Молвила: «Бедный Приам, о что за умысел страшный
Нет, не в таком подкрепленье, увы, не в таких ратоборцах
Время нуждается! Нет, если б даже был здесь мой Гектор…
Так отойди же сюда! Защитит нас жертвенник этот,
Или же вместе умрем!» И, промолвив, она привлекает
В этот миг, ускользнув от резни, учиняемой Пирром,
Сын Приамов Полит появился. Средь вражеских копий,
Раненый, вдоль колоннад он летит по пустынным палатам,
Следом гонится Пирр, разъяренный пролитой кровью, —
Все же Полит убежал: истекающий кровью, упал он
Наземь и дух испустил на глазах у Приама с Гекубой.
Тут Приам, хоть над ним уже верная смерть нависала,
Гнева не мог сдержать и воскликнул голосом слабым:
Если еще справедливость небес карает преступных, —
Всем, что ты заслужил, воздадут и заплатят достойной
Платой за то, что меня ты заставил сыновнюю гибель
Видеть и взоры отца запятнал лицезрением смерти.
Прав молящего он устыдился и чести был верен,
Отдал Приаму-врагу бездыханное Гектора тело
Для погребенья и нас отпустил домой невредимо».
Вымолвив так, без размаха копье бессильной рукою
В выпуклой части щита, отраженная гулкою медью.
Пирр отвечал: «Так ступай, и вестником будь, и поведай
Это Пелиду-отцу. О моих печальных деяньях
Все рассказать не забудь и о выродке Неоптолеме.
Старца, который скользит в крови убитого сына;
Левой рукой Приама схватив за волосы, правой
Меч он заносит и в бок вонзает по рукоятку.
Так скончался Приам, и судил ему рок перед смертью
После того как властителем он земель и народов
Азии некогда был. Лежит на прибрежье троянском,
Срублена с плеч, голова и лежит безымянное тело.
Я обомлел, и впервые объял меня ужас жестокий:
Ибо я видел, как царь, ровесник ему, от удара
Страшного дух испустил. Предо мной предстала Креуса[480],
Дом разграбленный мой, малолетнего Юла погибель.
Я оглянулся, смотрю, вокруг осталось ли войско?
Спрыгнули или огню истомленное предали тело.
Был я один, когда вдруг на пороге святилища Весты
Вижу Тиндарову дочь,[481] что в убежище тайном скрывалась
Молча, в надежде спастись, — но при ярком свете пожара
Равно страшась, что ее за сожженный Пергам покарают
Тевкры и что отомстят покинутый муж и данайцы,
Спряталась у алтаря и, незримая, в храме сидела
Та, что была рождена на погибель отчизне и Трое.
Ей за отчизну воздать, наказать за все преступленья:
«Значит, вернется она невредимо в родные Микены,
Спарту узрит и пройдет царицей в триумфе,[482] рожденном
Ею самой? Увидав сыновей и родителей снова,
После того как Приам от меча погиб, и пылает
Троя, и кровью не раз орошался берег дарданский?
Так не бывать же тому! Пусть славы мне не прибавит
Женщине месть, — недостойна хвалы такая победа, —
Я стяжаю хвалу, и сладко будет наполнить
Душу мщенья огнем и прах моих близких насытить».
Мысли такие в уме, ослепленном гневом, кипели,
Вдруг (очам никогда так ясно она не являлась)
Встала передо мной во всем величье богини,
Точно такая, какой ее небожители видят.
Руку мою удержала она и молвила слово:
«Что за страшная боль подстрекает безудержный гнев твой?
Что не посмотришь сперва, где отец, удрученный годами,
Брошен тобой, и живы ль еще супруга Креуса,
Мальчик Асканий? Ведь их окружили греков отряды!
Если б моя не была им надежной защитой забота,
Нет, не спартанки краса Тиндариды, тебе ненавистной,
И не Парис, обвиненный во всем, — лишь богов беспощадность,
Только она опрокинула мощь и величие Трои.
Сын мой, взгляни: я рассею туман, что сейчас омрачает
Все застилает вокруг. Молю: материнских приказов
Ты не страшись и советам моим безотказно последуй.
Там, где повержены в прах громады башен, где глыбы
Сброшены с глыб и дым клубится, смешанный с пылью, —
Город весь он крушит и срывает его с оснований.
Тут Юнона, заняв ворота Скейские[483] первой,
Яростным пылом полна и мечом опоясана, кличет
Войско от кораблей.
Села, эгидой блестя, головой Горгоны пугая.[484]
Сам Отец укрепляет дух данайцев, и силы
Им придает, и богов возбуждает против дарданцев.
Бегством спасайся, мой сын, покинь сраженья! С тобою
Вымолвив, скрылась она в непроглядном сумраке ночи;
Я же воочью узрел богов, Илиону враждебных,
Грозные лики во тьме.
Весь перед взором моим Илион горящий простерся.
Будто с вершины горы, беспощадным подрублен железом,
Ясень старый, когда, чередуя все чаще удары
Острых секир, земледельцы его повергнуть стремятся,
Он же стоит до поры, и трепещущей кроной качает,
Стоном рушится вниз, от родного хребта отрываясь.
Вниз я бегу и, богиней ведом, средь врагов и пожаров
Двигаюсь в путь: пропускают меня огонь и оружье.
Но лишь только достиг я порогов гнезда родового,
В горы кого унести всех прежде желал я, — родитель
Мне говорит, что не хочет он жить после гибели Трои,
Чтобы изгнанье сносить: «У вас не тронула старость
Крови, и силы крепки, и тела выносливы ваши,
Если бы век мой продлить небожителям было угодно,
Это жилище они б сохранили. Довольно однажды
Город взятый узреть,[485] пережить паденье отчизны!
Здесь положите меня, здесь проститесь со мной и бегите!
Ради добычи убьет. Мне лишиться гробницы не страшно![486]
Слишком уж я зажился, ненавистный богам, бесполезный,
С той поры как родитель богов и людей повелитель
Молнией дунул в меня[487] и огнем коснулся небесным».
Я взмолился в слезах, и со мной Креуса, Асканий, —
Весь наш дом отца умолял, чтобы всех не губил он
Вместе с собой и гнетущему нас не способствовал року.
Все мольбы он отверг и стоял на том, что замыслил.
Был ли выход иной у меня, иное решенье?
«Мог ты подумать и впрямь, что, покинув тебя, убегу я?
Как с родительских уст сорвалось нечестивое слово?
Если угодно богам до конца истребить этот город,
Гибель прибавить свою и потомков своих, то для смерти
Дверь открыта: ведь Пирр, Приамовой залитый кровью,
Сына пред взором отца и отца в святилище губит.
Мать всеблагая! Так вот для чего сквозь пламя, сквозь копья
Чтоб на глазах у меня и отец, и сын, и Креуса
Пали мертвыми здесь, обагряя кровью друг друга!
Мужи, несите мечи! Последний рассвет побежденных
Ныне зовет! Отпустите меня к врагам и позвольте
Вновь надеваю доспех, и снова щит прикрепляю
К левой руке, и опять поспешаю из дому в битву,
Но на пороге меня удержала жена, припадая
С плачем к коленям моим и Юла к отцу протянувши:
Если ж, оружье подняв, на него возлагаешь надежды, —
Раньше наш дом защити! На кого покидаешь ты Юла,
Старца-отца и меня, которую звал ты супругой?»
Так причитала она, чертог оглашая стенаньем.
Юл стоял в этот миг пред лицом родителей скорбных;
Вдруг привиделось нам, что венцом вкруг головки ребенка
Ровный свет разлился, и огонь, касаясь безвредно
Мальчика мягких волос, у висков разгорается ярко.
Мы погасить и водой заливаем священное пламя.
Очи воздел родитель Анхиз к созвездьям, ликуя,
Руки простер к небесам и слова промолвил такие:
«Если к мольбам склоняешься ты, всемогущий Юпитер,
Знаменье дай нам, Отец, подтверди нам эти приметы!»
Только лишь вымолвил он, как гром внезапно раздался
Слева,[488] и, с неба скользнув, над нами звезда пролетела,
Сумрак огнем разорвав и в ночи излучая сиянье.
Светлая, скрылась в лесу на склоне Иды высокой,
В небе свой путь прочертив бороздою огненной длинной,
Блеск разливая вокруг и запах серного дыма.
Чудом таким убежден, родитель, взор устремляя
«Больше не медлю я, нет, но пойду, куда поведете,
Боги отцов! Лишь спасите мой род, мне внука спасите!
Знаменье вами дано, в вашей власти божественной Троя.
Я уступаю, мой сын: тебе я спутником буду».
Пламени рев из-за стен и пожары к нам зной приближали.
«Милый отец, если так, — поскорей садись мне на плечи!
Сам я тебя понесу, и не будет мне труд этот тяжек.
Что б ни случилось в пути — одна нас встретит опасность
Маленький Юл и по нашим следам в отдаленье — Креуса.
Вы же наказы мои со вниманьем слушайте, слуги:
Есть за стеной городской пригорок с покинутым храмом
Древним Цереры; растет близ него кипарис, что священным
С вами в убежище то мы с разных сторон соберемся.
В руки, родитель, возьми святыни и отчих пенатов;
Мне их касаться грешно: лишь недавно сраженье и сечу
Я покинул, и мне текучей прежде струею
Вымолвив так, я плечи себе и склоненную спину
Сверху одеждой покрыл и желтой львиною шкурой,
Поднял ношу мою; вцепился в правую руку
Маленький Юл, за отцом поспешавший шагом неровным;
Я, кто недавно ни стрел, летевших в меня, не боялся,
Ни бессчетных врагов, толпой мне путь преграждавших, —
Ныне любых ветерков, любого шума пугаюсь:
Страшно за ношу мою и за спутника страшно не меньше.
Но показалось мне вдруг, что до слуха доносится частый
Шорох шагов. И родитель, во тьму вперившийся взором,
Крикнул: «Беги, мой сын, беги: они уже близко!
Вижу: щиты их горят и медь мерцает во мраке».
Разум похитило мой, помутив его страхом: покуда
Я без дороги бежал, выбираясь из улиц знакомых,
Злая судьба у меня отняла супругу Креусу:
То ли замешкалась где, заблудилась ли, села ль, уставши, —
Я ж оглянулся назад, о потерянной вспомнил не раньше,
Чем на священный холм к старинному храму Цереры
Мы добрались. Пришли сюда все — одной не хватало;
Мужа, и сына, и слуг ожиданья она обманула.
Я не винил? Что видал я страшней в поверженной Трое?
Юного сына, отца Анхиза, троянских пенатов
Я поручаю друзьям, укрыв их в изгибе долины,
Сам же в город стремлюсь, облачившись доспехом блестящим.
Трою пройти до конца средь смертельных опасностей снова…
Прежде спешу я к стене и к воротам, откуда я вышел,
Тем же путем возвращаюсь назад и во тьме озираюсь:
К дому — может быть, здесь, быть может, сюда воротилась? —
Я подхожу, но в чертог уже проникли данайцы.
Пламя жадное вверх до высокой взвивается кровли,
Ветер вздувает огонь, и пожар до неба бушует.
Храма Юноны пусты колоннады — только отборных
Двое стражей стоят: Улисс проклятый и Феникс[489],
Зорко добычу храня. Сюда несли отовсюду
Трои казну и престолы богов, из горящих святилищ
Груды одежд. И тут же, дрожа, вереницею длинной
Матери, дети стоят.
Даже голос подать я решился в сумраке ночи,
Улицы криком своим наполнил и скорбно Креусу
Так я искал без конца, вне себя по городу рыскал;
Вдруг пред очами предстал печальный призрак Креусы:
Тень ее выше была, чем при жизни облик знакомый.
Тотчас я обомлел, и голос в горле пресекся.
«Пользы много ли в том, что безумной предался ты скорби,
Милый супруг? Не без воли богов все это свершилось,
И не судьба тебе спутницей взять отсюда Креусу:
Не дал этого нам властитель бессмертный Олимпа!
Прежде чем в землю придешь Гесперийскую,[490] где тихоструйный
Тибр лидийский[491] течет средь мужами возделанных пашен.
Ты счастливый удел, и царство себе, и супругу
Царского рода найдешь; так не плачь по Креусе любимой!
Гордые видеть и быть у жен данайских рабыней. —
Внучке Дардана, невестке Венеры.
Здесь удержала меня богов Великая Матерь.
Ныне прощай и храни любовь нашу общую к сыну!»
Призрак покинул меня и растаял в воздухе легком.
Трижды пытался ее удержать я, сжимая в объятьях,
Трижды из сомкнутых рук бесплотная тень ускользала,
Словно дыханье легка, сновиденьям крылатым подобна.
Тут, удивленный, нашел я толпу огромную новых
Спутников: к нам, что ни час, стекалися матери, мужи,
К нам молодежь собралась — поколенье изгнанников жалких!
Шли отовсюду они, и сил и решимости полны
Тою порой Люцифер[492] взошел над вершинами Иды,
День выводя за собой. Охраняла данайская стража
Входы ворот. Наши силы уже не крепила надежда.
На плечи взял я отца и безропотно двинулся в горы».
«После того, как был истреблен безвинно Приамов
Род по воле богов, и в поверженном царстве Азийском
В прахе простерлась, дымясь, Нептунова гордая Троя,
Нас же в изгнанье искать свободных земель побуждали
Возле Антандра[493], в лесах, у подножья Иды Фригийской,
Стали людей собирать, хоть не знали, куда понесет нас
Рок и где позволит осесть. Весна наступила,
Вверить судьбе паруса приказал Анхиз, мой родитель.
Я покидаю в слезах и в открытое море, изгнанник,
Сына везу и друзей, великих богов и пенатов.
Есть земля вдалеке, где Маворса широкие нивы
Пашет фракийцев народ, где царил Ликург беспощадный.
Встарь, когда Троя цвела. Прибыв туда, у залива
Стены я заложил — хоть рок был враждебен — и дал им
Имя свое, назвав Энеадой первый мой город.
Правя у моря обряд, я мать молил Дионею,[494]
В новых трудах, и быка приносил Юпитеру в жертву.
Рядом пригорок стоял. На его вершине разросся
Куст кизила и мирт, ощетинивший сучья густые.
Только, поднявшись на холм, я куст попробовал вырвать,
Страшно сказать — явилось очам небывалое чудо:
Стоило первый росток мне из почвы вытащить, — тотчас
Черная кровь из корней разорванных стала сочиться,
Землю пятная вокруг. Холодным ужасом схвачен,
Снова попробовал я лозину гибкую вырвать,
Чтобы чуда причин доискаться, глубоко сокрытых,
Снова черная кровь из-под тонкой коры выступает.
Тяжкой тревогой объят, я сельских нимф умоляю,
Чтобы знаменье нам они обратили на благо.
Но лишь только налег я на третий сучок посильнее,
Твердо коленом в песок упершись (молвить об этом
Иль промолчать?), — вдруг жалобный стон до нашего слуха
«Что ты терзаешь меня, Эней? Погребенных не трогай,
Праведных рук не скверни. Для тебя не чужим был рожден я:
Знай, что троянская кровь из стволов надломленных льется!
Горе! Беги от жестокой земли, от алчных прибрежий!
Копий, и густо сплелись, разросшись, острые дроты».
Замер я: ужас двойной потрясает смущенную душу,
Волосы дыбом встают, пресекается голос в гортани.
Некогда был Полидор с обильной казной золотою
Веру утратил тогда в оружье дарданское старец,
Видя, что город кольцом осады плотно охвачен.
Но, когда счастье от нас отвернулось и силы сломились,
Царь, побежденных предав, Агамемнона сторону принял,
Золото все захватил. О, на что только ты не толкаешь
Алчные души людей, проклятая золота жажда!
Только лишь страх покинул меня, — о чуде поведал
Я отцу и народа вождям и спросил их совета.
Гостеприимства закон осквернившей, и с ветром умчаться.
Вновь погребальный обряд мы над телом творим Полидора,
Холм насыпаем большой; воздвигаем жертвенник манам,
Мрачный от черных ветвей кипариса и темных повязок;[497]
Пенные чаши несут с парным молоком и сосуды
С жертвенной кровью[498] мужи, и в последний раз громогласно
Все взывают к нему, схоронив его душу в могиле.
Чуть лишь ввериться вновь волнам смогли мы, и в море
На воду снова спустив корабли, собралися троянцы.
Гавань покинув, плывем; отступают селенья и берег.
Остров средь моря лежит, почитаемый всюду священным,[499]
Мать Нереид и Эгейский Нептун его возлюбили.
Прочно его не связал с Миконом, с Гиаром высоким,[500]
Не дал ветры презреть и средь волн пребывать неподвижным.
Мчимся туда; приняла утомленных спокойная гавань.
На берег вышли мы все поклониться городу Феба.
Лавром священным чело увенчав и повязками бога,
Руки пожал нам, узнав Анхиза — старого друга,
Гостеприимства союз заключил и повел нас в чертоги.
Фебов храм я почтил, из старинного строенный камня.
Трое дай новый Пергам, дай потомков и град долговечный
Нам, что от греков спаслись и от ярости грозной Ахилла.
Молви, за кем нам идти? Куда? И где поселиться?
Знаменье дай нам, отец, снизойди, вселись в наши души».
Фебово дерево — лавр, пороги, окрестные горы,
Дверь распахнулась сама, загремели треножники в храме;
Все мы простерлись ниц, и донесся голос до слуха:
«Та же земля, где некогда род возник ваш старинный,
Примет вернувшихся вас. Отыщите древнюю матерь![502]
Будут над всею страной там царить Энея потомки,
Дети детей, а за ними и те, кто от них народится».
Так вещает нам Феб. Раздаются шумные клики
Феб скитальцев зовет, куда велит он вернуться.
Тут, вспоминая отцов преданья древние, молвит
Старец Анхиз: «Узнайте, друзья, на что уповать вам:
Остров Юпитера — Крит[503] — лежит средь широкого моря,
Сто больших городов там стоит, — обильные царства.
Если все, что слыхал, я верно помню, — то прибыл
Славный предок наш Тевкр оттуда к пашням Ретейским,[505]
Место для царства ища. Илион на высотах Пергамских
Матерь — владычица рощ Кибелы и медь корибантов,[506]
Имя идейских лесов, нерушимое таинств молчанье,[507]
Львы, в колесницу ее запряженные,[508] — все это с Крита.
Что же! Куда нас ведут веленья богов, устремимся,
Нам до него невелик переход: коль поможет Юпитер,
Третий рассвет корабли возле критского берега встретят».
Молвив так, он заклал богам почетные жертвы:
Бык — Нептуну и бык — тебе, Аполлон пышнокудрый,
К нам долетела молва, что покинул отчее царство
Изгнанный Идоменей[510] и безлюдны Крита прибрежья:
Бросил дома свои враг, и пустыми остались жилища.
Гавань Ортигии[511] мы покидаем, по морю мчимся
Мимо зеленых брегов Донусы и белых — Пароса,[513]
Путь наш лежит меж Киклад[514], по пучине разбросанных часто,
Крик поднимают гребцы, состязаясь между собою.
Спутники их ободряют, спеша на родину предков.
Так прибываем мы все на старинный берег Куретов[515].
Стены спешу возвести и, назвав Пергамеей желанный
Город, народу велю, довольному именем этим,
Новых жилищ любить очаги и воздвигнуть твердыню.
Свадьбы справлять начала молодежь и вспахивать нивы,
Я же строил дома и законы давал; но внезапно
Мор на пришельцев наслал вредоносный воздух прибрежья:
Всходы, деревья в тот год смертоносный зараза губила.
Тело влачили без сил, и пашни Сириус выжег,[516]
Травы горели в лугах, не давал посев урожая.
Плыть в Ортигию вновь мне велит родитель и снова,
Море измерив, молить о милости Фебов оракул:
Помощи в горькой беде? Куда нам путь свой направить?
Ночь опустилась, и сон объял на земле все живое;
Тут изваянья богов — священных фригийских пенатов,
Те, что с собой из огня, из пылавшей Трои унес я,
Ясно я видеть их мог, озаренных ярким сияньем
Полной луны, что лила свой свет в широкие окна.
Так они молвили мне, облегчая заботы словами:
«Тот же ответ, что тебе был бы дан в Ортигии Фебом,
Мы пошли за тобой из сожженного края дарданцев,
Мы на твоих кораблях измерили бурное море,
Мы потомков твоих грядущих до звезд возвеличим,
Городу их даруем мы власть. Но великие стены
Должно страну вам сменить. Не об этих краях говорил вам
Делий[517]; велел Аполлон не здесь, не на Крите селиться:
Место на западе есть, что греки зовут Гесперией,
В древней этой стране, плодородной, мощной оружьем,
Взяли имя вождя и назвали себя «италийцы».
Там исконный наш край: там Дардан на свет появился,
Там же Иасий[518] рожден, от которых наш род происходит.
Встань и радостно ты непреложные наши вещанья
Ищет он. Вам не дает Юпитер пашен Диктейских![520]»
Вещий голос богов и виденья меня поразили:
Видел я не во сне пред собою лица пенатов,
Облик богов я узнал и кудри в священных повязках.
С ложа вскочив, я ладонями вверх простираю, ликуя,
Руки с мольбой к небесам и вином неразбавленным тотчас
Над очагом возлиянье творю.[521] По свершенье обряда
Я обо всем рассказал по порядку старцу Анхизу.
Понял, что, древний наш край назвав, он снова ошибся.
Молвит он: «О мой сын, Илиона судьбою гонимый,
Мне лишь Кассандра одна предсказала превратности эти;
Нашему роду она предрекла грядущее, помню,
Кто бы поверил тогда, что придут к берегам Гесперии
Тевкры? Кого убедить могли предсказанья Кассандры?
Феб указал нам пути — так последуем вещим советам».
Так он промолвил, и все подчинились, ликуя, Анхизу.
И, паруса распустив, разрезаем килем пучины.
Вышли едва лишь суда в просторы морей, и нигде уж
Видно не стало земли — только небо и море повсюду, —
Как над моей головой сгустились синие тучи —
Вырвавшись, ветер взметнул валы высокие в небо,
Строй кораблей разбросав, и погнал по широкой пучине.
Тучи окутали день, и влажная ночь похищает
Небо, и молнии блеск облака разрывает все чаще.
Сам Палинур говорит, что ни дня, ни ночи не может
Он различить в небесах, что средь волн потерял он дорогу.
Солнца не видя, три дня мы блуждаем во мгле непроглядной,
Столько ж беззвездных ночей по бурному носимся морю.
Горы встают вдалеке и дым поднимается к небу.
Тотчас спустив паруса, мы сильней налегаем на весла,
Пену вздымая, гребцы разметают лазурные воды.
Принял нас берег Строфад, когда из пучины я спасся.
В море великом лежат Ионийском. С ужасной Келено
Прочие гарпии там обитают с тех пор, как закрылся
Дом Финея[522] для них и столы они бросили в страхе.
Нет чудовищ гнусней, чем они, и более страшной
Птицы с девичьим лицом, крючковатые пальцы на лапах;
Все оскверняют они изверженьями мерзкими чрева,
Щеки их бледны всегда от голода.
В гавань вошли мы, куда пригнала нас буря, — и видим:
Мелкий скот по траве гуляет, никем не хранимый.
Мы нападаем на них, и Юпитера мы призываем,
С ним великих богов, чтобы приняли долю добычи.
Начали мы пировать, у залива ложа устроив, —
Гарпии, воздух вокруг наполняя хлопаньем крыльев.
С гнусным воплем напав, расхищают чудовища яства,
Страшно смердя, оскверняют столы касаньем нечистым.
Вновь в углубленье скалы, в укрытье надежном поодаль
Ставим столы и снова огонь алтарей зажигаем, —
Вновь с другой стороны из незримых тайных убежищ
Шумная стая летит, крючковатые когти нацелив,
Пастями яства скверня. Друзьям тогда приказал я
Точно приказ выполняют они и в травах украдкой
Острые прячут мечи и щиты скрывают надежно.
Только лишь стая, слетев, огласила изогнутый берег
Криками, в гулкую медь затрубил Мизен и с утеса
Мерзких пернатых морских поразить пытаясь мечами.
Самый сильный удар их перьям не страшен, и ранить
Их нельзя: уносятся ввысь они в бегстве поспешном,
Гнусный оставив след и добычу сожрать не успевши.
Горьких пророчица бед, и такие слова она молвит:
«Даже за битых быков и за телок зарезанных в сечу
Вы готовы вступить, потомки Лаомедонта,[524]
Гарпий изгнать, не повинных ни в чем, из отчего царства?
Все я скажу, что Фебу Отец всемогущий поведал,
Все, что Феб-Аполлон мне открыл, величайшей из фурий.[525]
Держите вы в Италию путь: воззвавши к попутным
Ветрам, в Италию вы доплывете и в гавань войдете,
Чем за обиду, что вы нанесли нам, вас не заставит
Голод жестокий столы пожирать, вгрызаясь зубами».
Кончила речь и в леса унеслась на крыльях Келено.
В жилах кровь леденит у спутников ужас внезапный,
Нужно уже не мечом, но мольбою и просьбой смиренной,
Будь хоть богини они, хоть нечистые мерзкие птицы.
С берега руки простер отец мой Анхиз, призывая
Милость великих богов, и назначил почетные жертвы.
Молим: смягчитесь и нас благочестия ради спасите!»
Молвив, канаты велит отвязать он причальные тотчас.
Нот напряг паруса; по волнам пробегаем вспененным,
Путь направляем, куда поведут нас ветер и кормчий.
Сама, Дулихий за ним и крутые утесы Нерита.[526]
Держимся дальше от скал Итаки, Лаэртова царства,[527]
Край проклиная, где был рожден Улисс беспощадный.
Вот перед нами встают в тумане вершины Левкаты[528],
Мчимся, усталые, к ним, заходим в маленький город,
С носа летят якоря, корма у берега встала.
К суше надежной приплыв, мы Юпитеру жертвы приносим,
И возжигаем алтарь, совершая обряд очищенья,
Словно в отчизне, друзья меж собой состязаются, масло
С тел стекает нагих. На душе становится легче:
Путь меж врагов позади, позади твердыни аргивян.
Солнце свой круг пролетело меж тем и год завершило,
Медный выпуклый шит, Абанта могучего ношу,
Вешаю в храме на дверь,[530] стихом приношенье прославив:
«Грек-победитель носил, посвятил же Эней побежденный».
Место занять на скамьях приказал я и гавань покинуть,
Быстро скрылись из глаз поднебесные горы феаков,[531]
Вдоль берегов Эпира свой путь в Хаонийскую гавань[532]
Мы направляем — и вот подплываем к твердыне Бутрота[533].
Странные вести молва до нашего слуха доносит:
Жезл и жену отобрав у Пирра, потомка Эака,
Будто бы вновь отдана Андромаха троянскому мужу.[534]
Весть поразила меня и зажгла мне сердце желаньем
Встретиться с ним и узнать о таких судьбы переменах.
Вижу: печальный обряд приношений и тризны надгробной
Там, где ложный течет Симоент за городом в роще,
Правит, взывая к теням, Андромаха над Гектора прахом
И возлиянья творит на кургане пустом, где супругу
Чуть лишь завидела нас и узнала доспехи троянцев, —
Тотчас застыл ее взгляд, и холод тело сковал ей,
Наземь упала без сил, испугана страшным виденьем.
Долго молчала она и потом лишь промолвила слово:
Сын богини? Ты жив? Если ж света благого лишен ты,
Где же мой Гектор тогда?» — Залилась Андромаха слезами,
Воплями лес огласив; но немного ей, исступленной,
Мог я сказать: срывался и мой от волнения голос.
Да, это я, сомненья отбрось.
Что же изведала ты, потерявшая мужа такого?
Беды одни или вновь обрела достойную долю?
Гектору прежде жена, ты терпишь Пиррово ложе?»
«Всех счастливей одна Приамова дева,[535] которой
Жертвою пасть по приказу пришлось на вражьем кургане,
Возле Троянской стены. Никому не досталась по жребью
И не коснулась она победителей ложа в неволе!
Сына Ахиллова спесь, надменность юнца я терпела,
В рабстве рожая детей. Когда ж он в Спарту уехал,
Брачный союз заключить с Гермионой, внучкою Леды,
Отдал рабыню свою он Гелену-рабу во владенье.
Местью фурий, Орест застиг внезапно Пелида
И на Ахиллов алтарь его поверг бездыханным.[536]
После смерти его во власть Гелену досталась
Царства часть; Хаонийскими он назвал эти земли,
И на высотах воздвиг Пергам — Илиона твердыню.
Но какою судьбой или ветром сюда ты заброшен?
Бог ли привел тебя к нам, хоть о нас ты прежде не ведал?
Где Асканий, твой сын? Он жив ли? Видит ли небо?
Не позабыл ли еще погибшей матери мальчик?
Будит ли мужество в нем и старинную доблесть троянцев
Мысль, что Энею он сын и что брат его матери — Гектор?»
Так говорила она и долго рыдала, не в силах
К нам Гелен Приамид, окруженный густою толпою;
Тотчас узнал он друзей и увел, ликуя, к воротам,
Слезы обильные льет, произносит бессвязные речи.
С ним я иду и гляжу на подобие Трои великой —
Новых Скейских ворот порог и створы целую.
Радостно в город друзей со мною тевкры вступают,
Царь принимает нас всех в своих палатах обширных:
Мы средь чертогов творим возлиянье Вакховой влагой,
День пролетел, а за ним и другой, и легкие ветры
В путь зовут нас, и Австр полотно парусов наполняет.
С просьбой такой к прорицателю я тогда обратился:
«Трои сын, глашатай богов! Ты Фебову волю
Птиц ты знаешь язык и приметы проворных пернатых.[540]
Все святыни рекли, что путь мой будет удачным,
Волю являя свою, все боги меня убеждали
Плыть к Италийской земле и счастье пытать на чужбине.
Горе сулит, предсказав небывалое чудо и кару, —
Голод гнусный. Скажи, каких опасностей должно
Мне избегать и как превозмочь грозящие беды?»
Прежде всего Гелен, телиц по обряду заклавши,
Он на священном челе, и меня, о Феб, на порог твой
За руку сам он ведет, потрясенного близостью бога.
После отверз он уста, вдохновленные Фебом, и молвил:
«Сын богини! С тобой — и в это твердо я верю —
Участь бессмертный Отец и таков непреложный порядок.
Ныне из многого я лишь немногое вправе поведать,
Чтобы измерить моря и войти в Авзонийскую гавань
Мог безопаснее ты. Остальное Парки Гелену
Помни: Италию ту, которую мнишь ты уж близкой,[541]
Гавань, куда ты вскоре войти в неведенье мыслишь,
Долгий путь отделяет от вас и обширные земли.
Весла гнуть придется тебе в волнах тринакрийских,
Воды подземных озер и Цирцеи[542] остров увидеть,
Раньше чем ты в безопасной земле свой город воздвигнешь.
Знак я открою тебе (ты в душе сохрани его прочно):
Там, где, тревогой томим, у потока реки потаенной,
Будет она лежать на земле, и детенышей тридцать
Белых будут сосать молоко своей матери белой, —
Место для города там, там от бед покой обретешь ты.
Также не бойся, что грызть столы вас голод заставит:
Только ближних земель, берегов италийских восточных,
Тех, в которые бьют валы вот этого моря,
Ты избегай: живут в городах там злобные греки.
Стены на этой земле нарикийские локры[543] воздвигли,
Идоменей; а вождь Филоктет, Мелибею покинув,[545]
Прочной стеной оградил Петелию[546], маленький город.
После, когда корабли остановятся, море измерив,
И, возведя алтари, ты у берега будешь молиться,
Чтоб меж священных огней, в честь богов зажженных, враждебный
Лик не предстал пред тобой, не нарушил, зловещий, обряда.
Впредь и ты и друзья — сохраняйте обычай священный,
Пусть и у внуков завет этот так же свято блюдется.
Ветер — туда, где расступятся вширь теснины Пелора;[548]
Влево к земле поверни и по морю влево плыви ты
Кружным путем: берегись и волн, и берега справа!
Слышал я: материк там обрушился в страшном крушенье
Две страны разделив,[549] что прежде были едины;
Вторгшись меж ними в провал, волнами могучими море
От Гесперийской земли сицилийский берег отторгло
И между пашен и сел потекло по расселине узкой.
Трижды за день она поглощает бурные воды,
Море вбирая в провал бездонной утробы, и трижды
Их извергает назад и звезды струями хлещет.
Сцилла в кромешной тьме огромной пещеры таится,
Сверху — дева она лицом и грудью прекрасной,
Снизу — тело у ней морской чудовищной рыбы,
Волчий мохнатый живот и хвост огромный дельфина.
Лучше Пахина тебе обогнуть тринакрийского меты,[550]
Чем хоть раз увидать безобразную Сциллу в обширном
Гроте ее между скал, оглашаемых псами морскими.
Дальше: если Гелен прозорлив и можно пророку
Верить и дух его Феб наполняет истинным знаньем, —
Сын богини, и вновь, и вновь о том же напомню:
Прежде всего преклонись пред божественной силой Юноны,
Ей молитвы твори, приноси обеты и жертвы,
Чтобы владычицы гнев одолеть: с такою победой
В Кумы[551] ты попадешь, лишь только в край тот прибудешь;
Там у священных озер, у Аверна средь рощи шумящей
Ты под скалою найдешь пророчицу, что в исступленье
Людям вещает судьбу, письмена же листьям вверяет;
Дева их в гроте глухом оставляет, сложив по порядку,
Должной чредою они до тех пор лежат неподвижно,
Не повернется пока дверная ось и не сдвинет
Листья с мест ветерок, отворенной поднятый дверью.
Ни разложить по местам, ни собрать вещания дева,
Все уходят ни с чем, Сивиллы приют проклиная.
Время здесь потерять не бойся и не досадуй,
Если друзья упрекнут, если в море властно дорога
Вещую ты посети, предсказаний добейся мольбами, —
Пусть лишь предскажет сама и уста разомкнет добровольно.
О племенах италийских она, о будущих войнах
Все расскажет тебе и укажет, как бед избежать вам,
Бог только это тебе открывает устами моими.
В путь! И возвысь до небес великую Трою делами!»
Так пророк говорил, друзьям судьбу открывая;
После велел он снести к кораблям дары золотые,
Множество медных котлов додонских[552] нам подарил он,
Также Пирра доспех — золотую кольчугу тройную,
И островерхий шлем, увенчанный гривой косматой.
Дар наилучший Гелен вручил Анхизу, а нам он
Спутникам роздал мечи и число гребцов нам пополнил.
Всем кораблям поднять паруса повелел тут родитель,
Чтоб не замешкаться нам, когда ветер подует попутный.
Феба глашатай к нему обратился с великим почтеньем:
Боги пеклись о тебе и спасали из гибнущей Трои
Дважды.[553] Взгляни, пред тобой Авзонии берег: ты можешь
К ней повернуть паруса. Но придется мимо проплыть вам:
Тот далеко еще край, что вам Аполлон обещает!
Долгой речью зачем я мешаю крепчающим Австрам?»
Тут Андромаха несет, опечалена нашим отъездом,
Юлу фригийский плащ средь иных одежд разноцветных,
Затканных пряжей златой, и, от мужа отстать не желая,
«Мальчик! От той, что была женою Гектора прежде,
Дар прими: пусть руки мои тебе он напомнит,
Давней залог любви, от родных последний подарок.
Вижу в тебе лишь одном я образ Астианакса:
И по годам он тебе сейчас ровесником был бы».
К ним, со слезами в глазах, обратился я, отплывая:
«Счастливы будьте, друзья! Ваша доля уже завершилась;
Нас же бросает судьба из одной невзгоды в другую.
Ни Авзонийских искать убегающих вдаль побережий.
Видите вы пред собой подобье Ксанфа и Трою,
Вашей рукой возведенную здесь, — при лучших, надеюсь,
Знаменьях: с греками ей не придется впредь повстречаться.
Я и стены узрю, что даны будут нашему роду, —
Город Эпирский, и тот, Гесперийский, и оба народа —
Близки они искони, ибо предок Дардан им обоим,
Ибо судьба их одна, — в Илион, единый по духу,
В море выходим мы вновь, близ Керавнии[555] скал проплываем:
Путь в Италию здесь, средь зыбей здесь короче дорога.
Солнце упало меж тем, и горы окутались тенью.
Мы улеглись у воды на лоне суши желанной,
Тело покоит, и сон освежает усталые члены.
Оры, ведущие Ночь, не прошли полпути кругового, —
А Палинур уже встал, незнакомый с праздною ленью;
Чутко воздуха ток и веянье ветра он ловит,
Влажных созвездье Гиад, Арктур, и двойные Трионы,
И Ориона с мечом золотым — он всех озирает.
После, увидев, что все неизменно в безоблачном небе,
Звучный сигнал с кормы подает; мы лагерь снимаем,
Вот заалела Заря, прогоняя ночные светила.
Тут увидали вдали очертанья холмов и отлогий
Берег Италии мы. «Италия!» — крикнул Ахат мой,
Берег Италии все приветствуют радостным кличем.
Чистым вином до самых краев и богов призывает,
Встав на высокой корме:
«Боги, владыки морей, земель и бурь быстрокрылых!
Легкий даруйте нам путь и ветер попутный пошлите!»
И на вершине холма Минервы храм[556] показался.
Спутники, сняв паруса, к берегам корабли повернули.
Берег изогнут дугой и омыт волнами с востока,
Скал преграду прибой кропит соленою пеной,
Скрыла утесов гряда; а храм отбежал от прибрежья.
Первое знаменье тут увидал я: вдали на равнине
Вместе паслись на траве четыре коня белоснежных.
Молвит Анхиз: «Войну, о приветливый край, ты сулишь нам:
Только в том, что порой, запряженные вместе в повозку,
Терпят покорно узду и ярмо скакуны эти, вижу
Я надежду на мир». Тут Палладе звонкодоспешной
Первою, радостных, нас принявшей, мольбы вознесли мы,
И, первейший завет Гелена помня, заклали
Жертвы, что он повелел, по обряду Юноне Аргосской.
Медлить времени нет, и, моленья окончив, тотчас же
Реи, груз парусов несущие, мы повернули,
Вот и Тарент над заливом своим вдали показался
(Если преданье не лжет, он основан был Геркулесом),
Храм Лакинийский за ним, Скилакей и твердыни Кавлона;[557]
Вот вдали поднялась из волн Тринакрийская Этна,
К нам донесся и рев, от прибрежных скал отраженный.
Воды бурлят и со дна песок вздымают клубами.
Молвит родитель Анхиз: «Воистину, это — Харибда!
Все предсказал нам Гелен: и утесы, и страшные скалы.
Все выполняют приказ; наш корабль повернулся со скрипом
Влево, от берега прочь, Палинуром направлен проворным,
Следом на всех парусах и на веслах флот устремился.
Вздыбившись, нас подняла до небес пучина и тотчас
Трижды в пространстве меж скал раздавалось стенанье утесов,
Трижды пена, взлетев, орошала в небе светила,
Солнце зашло между тем, и покинул ветер усталых.
С верного сбившись пути, к берегам циклопов плывем мы.
Но громыхает над ней, словно рушась, грозная Этна:
То извергает жерло до неба темную тучу —
Дым в ней, черный как смоль, перемешан с пеплом белесым, —
И языками огня светила высокие лижет,
С силой мечет их ввысь, то из недр, бурлящих глубоко,
С гулким ревом наверх изливает расплавленный камень.
Там Энкелада[558] лежит опаленное молнией тело, —
Так преданья гласят, — громадой придавлено Этны:
Если же он, утомлен, с боку на бок вдруг повернется, —
Вздрогнет Тринакрия вся, небеса застелятся дымом.
Мы терпели всю ночь ужасное зрелище это,
Скрывшись в лесу и не зная причин столь грозного шума,
Не был мир озарен, но скрывала ненастная полночь
Небо от глаз и луну застилала облаком плотным.
Новый день едва занялся и, поднявшись с востока,
Ночи влажную тень прогнала с небосвода Аврора.
Вдруг появился — худой, изможденный, в рубище жалком,
Шел он вперед и с мольбой протягивал к берегу руки.
Видим мы: весь он в грязи, лицо обросло бородою,
Сколот колючками плащ — но можно узнать еще грека, —
Издали он увидал на нас дарданское платье,
Тевкров доспехи узнал и на месте замер в испуге,
После, помедливши миг, он быстрей устремился на берег,
С плачем стал нас молить: «Светилами вас заклинаю,
Тевкры, возьмите меня, увезите в земли любые!
Только об этом молю! Пусть я был во флоте данайском,
Пусть войной — признаюсь — на троянских шел я пенатов.
Если поныне сильна обида за наше злодейство,
Если умру я — то пусть хоть умру от рук человека».
Молвив, колени склонил он и, наши колени обнявши,
Долго стоял. Рассказать, от какой происходит он крови,
Кто он, мы просим его, и какая судьба его гонит.
Душу ободрил ему залогом дружбы родитель.
Он же, отбросив страх, о себе наконец нам поведал:
«Я на Итаке рожден, Улисса несчастного спутник.
Имя мне — Ахеменид; Адамаст, мой отец небогатый
Спутники[559], в страхе спеша порог жестокий покинуть,
Здесь позабыли меня в пещере огромной Циклопа.
Своды ее высоки и темны от запекшейся крови
Всех, кто сожран был в ней. Хозяин — ростом до неба
С виду ужасен для всех и глух к человеческой речи,
Кровью и плотью людей Циклоп насыщается злобный.
Видел я сам, как двоих из наших спутников сразу
Взял он огромной рукой, на спине развалившись в пещере;
Он раздробил и жевал истекавшие черною жижей
Члены, и теплая плоть под зубами его трепетала.
Но не замедлила месть: Улисс не вынес такого,
Верным себе и в этой беде итакиец остался.
Чистым вином, и в пещере своей разлегся, огромный,
Мяса куски вперемешку с вином во сне изрыгая,
Мы, великим богам помолясь и по жребью назначив,
Что кому совершать, на него все вместе напали,
Что лишь одно под челом свирепым Циклопа скрывалось,
То ли аргосцев щиту, то ли светочу Феба подобно.
Рады мы были тому, что за тени друзей отомстили…
Но бегите скорей, несчастные, берег покиньте!
Как ни велик Полифем, что в пещеру овец загоняет,
Скот шерстоносный доит, — но таких же огромных и диких
Сто циклопов других населяют изогнутый берег
И по высоким горам, несказанно страшные, бродят.
С той поры, как в лесах по заброшенным норам звериным
Жизнь я влачу, наблюдаю со скал циклопов огромных
И трепещу, услыхав только шум их шагов или голос.
Твердый, как галька, кизил и оливки — жалкую пищу —
Часто я озирал окоем, но сегодня впервые
Здесь корабли увидал у берега. Вам предаюсь я,
Что бы ни ждало меня: лишь бы страшных избегнуть чудовищ!
Лучше от вашей руки любою смертью погибнуть».
Мы самого пастуха Полифема. Высокой громадой
Двигался он средь овец, направляясь на берег знакомый.
Зренья лишенный Циклоп, безобразный, чудовищно страшный,
Ствол сосновый держал, им, как посохом, щупал дорогу.
И утешеньем в беде для него.
Так он спустился к воде и, глубокого места достигнув,
Стал текущую кровь смывать с пронзенного ока,
После в бухту вошел, скрежеща зубами, стеная,
Мы же, молящего взяв с собой (того заслужил он),
В страхе кинулись прочь, перерезав молча причалы,
Моря гладь размели, налегая дружно на весла.
Все же услышал Циклоп и на звук голосов устремился,
И кораблей не настичь, ионийской волной уносимых,
Громкий поднял он крик, от которого море, и зыби,
И берега Италийской земли содрогнулись в смятенье,
И отвечали глухим гуденьем Этны пещеры.
Племя циклопов и весь заполнило берег залива,
Видим — встали толпой сыны ужасные Этны,
Смотрят свирепо на нас, бессильной полные злобы,
Все, как один, — до небес; так стоят, высоко вознесши
Так кипарисы стоят шишконосные в рощах Дианы.
Страх жестокий велит нам причал подобрать поскорее,
Мчаться на всех парусах, попутному ветру доверясь.
Но приказал нам Гелен, чтобы мы ни к Харибде, ни к Сцилле
К смерти ведет. Потому паруса повернуть мы решили.
Тут, на счастье, подул от проливов узких Пелора
Посланный нам Борей. Близ Пантагии[560] устий скалистых
Мы прошли. Вот низменный Тапс над Мегарским заливом —
Местности Ахеменид, Улисса злосчастного спутник.
Там, где Племирия мыс Сиканийские волны[561] разрезал,
Остров напротив лежит, что Ортигией[562] издавна звался.
Молвят: Алфея поток,[563] таинственный путь под глубоким
В устье сливаясь твоем, Аретуза, с волной сицилийской.
Местных почтивши богов, как велено было, прошел я
Мимо тучных земель, затопляемых часто Гелором[564],
После Пахин обогнул, к утесам, к скалам прибрежным
Быть недвижимой велит судьба, и Гелойские пашни;[565]
Гелу, что имя свое от реки получила бурливой,
Видим вдали, и крутой Акрагант, обнесенный стеною
Мощной (прежде он был благородными славен конями).[566]
Я через мели проплыл меж подводных скал Лилибея[568],
Принял меня Дрепанский залив,[569] безрадостный берег.
Здесь, после стольких трудов, после бурь, по морям меня гнавших,
Горе! — Анхиза-отца утратил я — утешенье
Лучший отец, от опасностей всех спасенный напрасно!
Ни прорицатель Гелен, — хоть много невзгод предсказал он, —
Горя этого мне не предрек, ни даже Келено.
Это — последняя скорбь, предел далеких скитаний.
Так родитель Эней средь гостей, ему лишь внимавших,
Вел о скитаньях рассказ, о богами ниспосланных судьбах.
Тут он умолк наконец и на этом повесть окончил.
Злая забота меж тем язвит царицу, и мучит
Рана, и тайный огонь, разливаясь по жилам, снедает.
Мужество мужа она вспоминает и древнюю славу
Рода его; лицо и слова ей врезались в сердце,
Утром, едва лишь земля озарилась светочем Феба,
Только лишь влажную тень прогнала с небосвода Аврора,
Верной подруге своей, сестре, больная царица
Так говорит: «О Анна,[570] меня сновиденья пугают!
Как он прекрасен лицом, как могуч и сердцем отважен!
Верю, и верю не зря, что от крови рожден он бессмертной:
Тех, кто низок душой, обличает трусость. Его же
Грозная участь гнала, и прошел он страшные битвы…
В брак ни с кем не вступать, если б не были так ненавистны
Брачный покой и факелы мне с той поры, как живу я,
Первой лишившись любви, похищенной смерти коварством, —
Верно, лишь этому я уступить могла б искушенью.
После того, как брат запятнал пенатов убийством,
Только пришелец один склонил мне шаткую душу,
Чувства мои пробудил! Былой огонь я узнала!
Пусть, однако, земля подо мной разверзнется прежде,
К бледным Эреба теням, в глубокую ночь преисподней,
Чем тебя оскорблю и нарушу закон твой, Стыдливость[571]!
Тот любовь мою взял, кто первым со мной сочетался, —
Пусть он ее сохранит и владеет ею за гробом!»
Анна ей молвит в ответ: «Сестра, ты мне света дороже!
Что же, всю молодость ты проведешь в тоске, одиноко
И ни любимых детей, ни Венеры даров не узнаешь?
Мнишь ты, что помнят о том погребенных маны за гробом?
В Тире родном и в Ливии, здесь; ты Ярбу презрела,
Также и прочих вождей, питомцев триумфами славной
Африки! Будешь теперь и с желанной бороться любовью?
Иль позабыла совсем, на чьих ты полях поселилась?
Здесь — нумидийцев народ необузданный, страшные Сирты,
Там, где жаждущий край пустынь, кочуют баркейцы…[572]
Что говорить о войне, которую Тир нам готовит,
Или о том, чем брат нам грозит?
Ветер принес к нам сюда корабли беглецов илионских.
О, великие ты создашь здесь город и царство
С мужем таким! Если силы сольют троянец с пунийцем,
Славой невиданных дел увенчается наше оружье!
Жертвы, — гостям угождай, измышляй для задержки предлоги,
В море, мол, бури шумят, и взошел Орион дожденосный,
И расшатались суда, и для плаванья время опасно».
Речь такая зажгла любовью душу Дидоны,
В храмы сестры идут, к алтарям припадают, о мире
Молят, в жертву заклав по обряду ярок отборных
Фебу, Лиэю-отцу и дающей законы Церере,
Прежде же всех — Юноне, что брак меж людьми освящает.
И возлиянье творит меж рогов белоснежной телицы
Или к обильным спешит алтарям — предстать пред богами,
Что ни день, обновляет дары и с жадностью смотрит
В грудь отверстую жертв, угадать стараясь приметы.
В храмах, в пылких мольбах? По-прежнему пламя бушует
В жилах ее, и живет в груди сокрытая рана.
Жжет Дидону огонь, по всему исступленная бродит
Городу, словно стрелой уязвленная дикая серна;
Издали ранил ее и оставил в ране железо,
Сам не зная о том; по лесам и ущельям Диктейским
Мечется серна, неся в боку роковую тростинку.
То Энея вдоль стен царица водит, чтоб видел
Только начнет говорить — и тотчас голос прервется…
То на закате опять гостей на пир созывает,
Бедная, просит опять рассказать о Трои невзгодах,
Повесть слушает вновь с неотрывным, жадным вниманьем.
Месяц и звезды ко сну зовут, склоняясь к закату,
Ляжет на ложе она, с которого встал он, и в доме
Тихом тоскует одна, неразлучная с ним и в разлуке.
То на колени к себе сажает Аскания, словно
Юноши Тира меж тем упражненья с оружьем забыли,
Начатых башен никто и гавани больше не строит,
Стен не готовят к войне: прервались повсюду работы,
Брошена, крепость стоит, выраставшая прежде до неба.
Злая Дидону болезнь, что молва — не преграда безумью,
Тотчас к Венере с такой обратилась речью Юнона:
«Да, немалую вы и добычу и славу стяжали —
Ты и крылатый твой сын; велико могущество ваше:
Ведомо мне уж давно, что наших стен ты страшишься,
Что опасенья тебе Карфаген внушает высокий.
Где же предел? Куда приведут нас распри такие?
Вечный не лучше ли мир заключить, скрепив его браком?
Жарко пылает любовь в крови безумной Дидоны.
Будем же вместе царить и сольем воедино народы,
Поровну власть разделив; покорится мужу-фригийцу
Пусть Дидона и вам принесет в приданое царство».
Ради того, чтоб в Ливийском краю, не в Италии крепло
Царство, сказала в ответ: «Неужели найдется безумец,
Кто предпочел бы с тобой враждовать и ответил отказом?
Лишь бы Фортуна была благосклонна к тому, что сулишь ты!
Чтобы город один у троянцев был и тирийцев,
Оба народа слить и союз заключить разрешат ли?
Ты — жена, ты к нему подступиться вправе с мольбами, —
Ты и начни, а я за тобой». И сказала Юнона:
Как нам лучше свершить то, чему предстоит совершиться.
Ехать собрался Эней с Дидоной несчастною вместе
Завтра охотиться в лес, чуть только Титан[573] над землею
Встанет и ночи покров распахнет лучами своими.
Конный рассыплется строй, окружая рощу облавой;
Бурю обрушу на них, всколыхну все небо громами.
Все разбегутся врозь, затерявшись во тьме непроглядной;
Вместе в пещере одной троянский вождь и Дидона
Там совершится их брак». Киферея, в спор не вступая,
С ней согласилась, смеясь над ее уловкой коварной.
Встала Аврора меж тем, Океана лоно покинув,
Сети, тенета у всех и с широкими жалами пики,
Мчат массилийцы[575] верхом и прыгает чуткая свора.
Медлит в покоях своих царица; ее на пороге
Знать пунийская ждет; в пурпурной с золотом сбруе
Вот в окруженье толпы сама царица выходит:
Плащ сидонский на ней с расписною каймой; за плечами —
Звонкий колчан золотой, в волосах золотая повязка,
Платья пурпурного край золотою сколот застежкой.
Сам Эней впереди, смыкая оба отряда,
Шествует, спутников всех красотой лица затмевая,
Словно бог Аполлон, когда он, холодный покинув
Край Ликийский и Ксанф, на родной возвращается Делос,[576]
Толпы дриопов, критян, агатирсов с раскрашенным телом;
Шествует бог по Кинфским хребтам, волнистые кудри
Мягкой листвой увенчав и стянув золотою повязкой;
Стрелы в колчане звенят… Такой же силы исполнен,
Только лишь в дебрях лесных на горах они появились, —
Прянув с высокой скалы, помчались дикие козы
Вниз по хребту; с другой стороны по открытым полянам,
Пыль поднимая, стада побежали быстрых оленей,
Мальчик Асканий верхом на лихом скакуне по долинам
Быстро мчится вперед, то одних, то других обгоняя.
Страстно молит, чтоб вдруг повстречался средь смирных животных
С пенною пастью вепрь иль чтоб лев с горы появился.
Черная туча пришла, чреватая градом и бурей.
Свита тирийская вся, молодые троянцы и с ними
Внук Венеры благой, Дардана правнук, помчались
По полю, крова ища. Побежали по кручам потоки.
Скрылись. Тотчас Земля и Юнона, вершащая браки,
Подали знак: огнями эфир, соучастник союза,
Вспыхнул, и воплями нимф огласились окрестные горы.
Первой причиною бед и первым к гибели шагом
Больше о тайной любви не хочет думать Дидона:
Браком зовет свой союз и словом вину прикрывает.
Тотчас Молва понеслась меж ливийцев из города в город.
Зла проворней Молвы не найти на свете иного:
Жмется робко сперва, но потом вырастает до неба,
Ходит сама по земле, голова же прячется в тучах.
Мать-Земля, на богов разгневавшись, следом за Кеем
И Энкеладом[577] Молву, как преданья гласят, породила,
Сколько перьев на ней, чудовищной, страшной, огромной,
Столько же глаз из-под них глядят неусыпно и столько ж
Чутких ушей у нее, языков и уст говорливых.
С шумом летает Молва меж землей и небом во мраке
Днем, словно стражник, сидит на верхушке кровли высокой
Или на башне она, города устрашая большие,
Алчна до кривды и лжи, но подчас вестница правды.
Разные толки в те дни средь народов она рассыпала,
Будто явился Эней, рожденный от крови троянской,
Принят Дидоной он был и ложа ее удостоен;
Долгую зиму теперь они проводят в распутстве,
Царства свои позабыв в плену у страсти постыдной.
Речи везде и к Ярбе-царю направила путь свой,
Вестью душу ему зажгла и гнев распалила.
Царь был нимфой рожден и Аммоном[578] в стране гарамантов;
Сто святилищ Отцу огромных в царстве обширном,
Стражу бессменную к ним приставил и жертвенной кровью
Почву вкруг них утучнил и цветами украсил пороги.
Царь в исступленье души, оскорбленный горькой молвою,
Перед лицом великих богов к алтарям припадая,
«О всемогущий Отец, тебе возлияния мавры
Влагой Ленея творят, на ложах пестрых пируя.
Видишь ли ты? Иль молний твоих мы напрасно страшимся?
Иль вслепую огни сверкают в небе, пугая
Женщина, в наших краях блуждавшая, город ничтожный,
Нам заплатив, создала: уступил я ей берег под пашню,
Я указал ей, где жить, — а она потом отказалась
В брак со мною вступить и власть вручила Энею
Митрой фригийской прикрыв умащенные кудри,[579] владеет
Тем, что похитил у нас! Так зачем дары в изобилье
В храмы твои мы несем и мечтою тешимся тщетной?»
Этой горячей мольбе алтарь обнявшего сына
И на любовников двух, о доброй славе забывших.
Тотчас Меркурию он такое дает повеленье:
«Сын мой, ступай, Зефиров зови и к владыке дарданцев
Ты на крыльях слети: он теперь в Карфагене тирийском
Все, что скажу я, ему отнеси ты с ветром проворным:
Мать, за сына моля, не это нам обещала
И не затем два раза его спасала от греков, —
Но чтоб Италией он, вековую державу зачавшей,
Род произвел и весь мир своим подчинил бы законам.
Если ж его самого не прельщает подвигов слава,
Если трудами хвалу он себе снискать не желает, —
Вправе ли сына лишить он твердынь грядущего Рима?
Разве о внуках своих, о Лавиния пашнях не помнит?
Пусть отплывает! Вот все, что от нас ему возвестишь ты!»
Так он молвил, и сын, готовый исполнить немедля
Волю отца, золотые надел сандалии тотчас
Носят повсюду его с быстротой дуновения ветра);
После взял он свой жезл, которым из Орка выводит
Тени бледные бог иль низводит их в Тартар угрюмый,[580]
В сон погружает людей и спящим глаза отверзает.
Ветры; пред ним крутые бока и темя Атланта:
Небо суровый Атлант головой подпирает могучей,[581]
Черные тучи ему кедроносное темя венчают,
Ветер и дождь его бьют; покрывает широкие плечи
Вечным скована льдом, борода колючая стынет.
В воздухе замер над ним, на оба крыла опираясь,
Бог Килленский на миг, — и вновь, встрепенувшись всем телом,
К морю ринулся; так над водой и над берегом низко
Так же несся стремглав меж землей и небом, к песчаным
Ливии мча берегам, рассекая ветер в полете,
Нимфы Килленской сын, покинув деда-титана.
Хижин тирийских едва он коснулся подошвой крылатой,
Меч у него на боку был усыпан яшмою желтой,
Пурпуром тирским на нем шерстяная пылала накидка,
Вольно падая с плеч: богатый дар тот Дидона
Выткала, ткань золотым украсив тонким узором.
Зданий опоры кладешь, возводишь город прекрасный?
Женщины раб, ты забыл о царстве и подвигах громких?
Сам повелитель богов с Олимпа меня посылает,
Кто мановеньем своим колеблет небо и землю;
Что ты задумал? Зачем в Ливийских мешкаешь землях?
Если тебя самого не прельщает подвигов слава,
Помни: Асканий растет! О надеждах наследника Юла
Рима ты должен добыть». И бог Килленский, промолвив,
Речь внезапно прервал и скрылся от смертного взора,
Быстро исчезнув из глаз, растворившись в воздухе легком.
Бога увидев, Эней онемел, охвачен смятеньем,
Жаждет скорее бежать, покинуть милые земли,
Грозным веленьем богов и упреками их потрясенный.
Горе, что делать? И как посмеет к царице безумной
Он обратиться теперь? С чего начнет свои речи?
Выхода ищет в одном и к другому бросается тотчас.
Лучшим ему наконец показалось такое решенье:
Он Мнесфея призвал и Сергеста с храбрым Клоантом,
Флот велел снарядить и спутников на берег тайно
Не открывать никому; а он, покуда Дидона
Верит ему и не ждет, что любовь такая прервется,
Выберет время и сам попробует к ней подступиться,
Мягче речь повести и все уладить. И тевкры
Но, предчувствий полна и всего опасаясь, Дидона
Хитрость раскрыла его, — обмануть влюбленных возможно ль? —
Близкий отъезд угадав. И Молва нечестивая также
Ей донесла, что суда снаряжают к отплытью троянцы.
Так тиада[583] летит, когда, призывая к началу
Буйных празднеств ночных, выносят из храма святыни
И в Киферонских лесах вакхический клич раздается.
С речью такой наконец обратилась к Энею Дидона:
Скрыть от нас и отплыть от нашей земли незаметно?
Что ж, ни любовь, ни пожатие рук, что союз наш скрепило,
Ни жестокая смерть, что Дидону ждет, — не удержат
Здесь тебя? Снаряжаешь ты флот и под зимней звездою
Если бы ты не в неведомый край к обиталищам новым
Путь свой держал и старинный Пергам стоял бы доныне,
В Трою по бурным морям ты бы так же стремился упрямо?
Не от меня ли бежишь? Заклинаю слезами моими,
Ложем нашей любви, недопетой брачною песней:
Если чем-нибудь я заслужила твою благодарность,
Если тебе я была хоть немного мила, — то опомнись,
Я умоляю тебя, и над домом гибнущим сжалься.
Даже тирийцам моим ненавистна стала я; ты же
Стыд во мне угасил и мою, что до звезд возносилась,
Славу сгубил. На кого обреченную смерти покинешь,
Гость мой? Лишь так назову того, кто звался супругом!
Брат мой Пигмалион или пленницей Ярбы я стану?
Если бы я от тебя хоть зачать ребенка успела,
Прежде чем скроешься ты! Если б рядом со мною в чертогах
Маленький бегал Эней и тебя он мог мне напомнить, —
Молвила так. А он, Юпитера воле послушен,
Взор опустил и в душе подавить заботу старался.
Кратко он ей отвечал: «Все, что ты смогла перечислить,
Все заслуги твои отрицать я не стану, царица.
Тела душа и пока о себе самом не забыл я.
Кратко о деле скажу: ты не думай, что я вероломно,
Тайно хотел убежать; и на брачный факел священный
Не притязал никогда, и в союз с тобой не вступал я.
Собственной быть и труды избирать по собственной воле, —
Я бы их Трое родной, где покоятся близких останки,
Прежде всего посвятил, и дворец Приама стоял бы,
И для сограждан моих побежденных Пергам я воздвиг бы.
Только в Италию плыть велит Ликийский оракул:[587]
Там и любовь, и отечество там! Если вид Карфагена
Радует взор твой и мил финикиянке город ливийский, —
Как не позволить и нам в Авзонийском краю поселиться?
Каждый раз, когда ночь окутает сумраком влажным
Землю и светочи звезд загорятся, — старца Анхиза
Тень тревожная мне предстает в сновиденьях с укором.
Юла обида меня гнетет: Гесперийского царства
Ныне и вестник богов, самим Юпитером послан,
С ветром проворным слетев, — тобой и мною клянусь я! —
Мне повеленье принес. Средь бела дня я увидел
Бога, и голос его своими слышал ушами.
Я не по воле своей плыву в Италию».
Молвил он так. А она на Энея молча глядела,
Взглядом враждебным его с головы до ног измеряя,
И наконец, не стерпев, ему ответила в гневе:
Кручи Кавказа тебя, вероломный, на свет породили,
В чащах Гирканских[588] ты был тигрицей вскормлен свирепой!
Что же, смолчать мне сейчас, ожидая большей обиды?
Разве от слез моих он застонал? Или взоры потупил?
Есть ли жестокость страшней? Ужель царица Юнона,
Сын Сатурна ужель равнодушно смотрят на это?
Верить нельзя никому! Безумная, с ним разделила
Царство я, подобрав занесенного на берег бурей,
Горе! С гневом нет сил совладать! Так, значит, Ликийский
Гонит оракул тебя, и Феб, и, Юпитером послан,
Вестник богов повеленья принес жестокие с неба?
Право, забота о вас не дает и всевышним покоя!
Мчись, уплывай, убегай, ищи в Италии царства!
Верю: найдешь ты конец средь диких скал, если только
Благочестивых богов не свергнута власть, — и Дидоны
Имя не раз назовешь. А я преследовать буду
Хладная смерть разлучит, — с тобою тень моя будет,
К манам моим молва долетит о каре Энея!»
Тут прервала свою речь, обессилев внезапно, царица,
Бросилась прочь, от света спеша укрыться, покинув
Но подхватили ее поникшее тело служанки,
В дальний чертог отнесли, уложили на мягкое ложе.
Благочестивый Эней, подавляя в сердце желанье
Боль успокоить ее и унять утешеньем тревогу,
Все же, веленьям богов повинуясь, флот озирал он.
Тевкры спешат между тем корабли высокие сдвинуть
С берега, — и на волнах закачались смоленые днища.
Из лесу весла несут, от листвы не очистивши бревна:
К морю тевкры бегут, со всех стекаются улиц;
Так же, когда муравьи собирают зерна усердно,
Помня о скудной зиме, и в жилища сносят запасы,
По полю черный строй идет и по узкой тропинке
Крупное катят зерно, подгоняют ленивых другие
Иль собирают ряды, — и кипит на дорожке работа.
Что же вынесла ты, Дидона, все это видя?
Как ты стонала, когда с высоты твердыни глядела
Где над водою гудел толпы неразборчивый гомон?
Злая любовь, к чему только ты сердца не принудишь!
Вновь приходится ей молить со слезами Энея,
Гордость смиряя в душе во имя любви и желая
«Анна, ты видишь, бегут отовсюду на берег тевкры,
Все собрались, и ветер к себе паруса призывают;
Каждому судну корму украшают венком мореходы.
Если бы только, сестра, ждала я горе такое, —
Выполни, Анна, одну: почитал всегда вероломный
Только тебя, доверял лишь тебе он тайные мысли;
Знаешь ты, как и когда к нему подступиться возможно, —
Ты и пойди, и моли врага надменного, Анна:
Весь троянский народ истребить, и к Пергаму не слала
Я кораблей, и Анхиза-отца не тревожила праха:
Что ж непреклонный свой слух он к мольбам склонить не желает?
Что он спешит? Пусть возлюбленной даст последний подарок:
Я не прошу, чтобы он был союзу нашему верен,
Чтоб навсегда пренебрег в прекрасном Лации царством, —
Жалкой отсрочки прошу, чтоб утихнуть успело безумье,
Чтобы страдать научили меня, побежденную, судьбы.
Буду тебе за нее благодарна до смертного часа».
Так умоляла она, и мольбы ее слезные Анна
Вновь и вновь к Энею несла — но не тронули речи
Скорбное сердце его, и просьбам слезным не внял он:
Так нападают порой на столетний дуб узловатый
Ветры с альпийских вершин: то оттуда мча, то отсюда,
Спорят они, кто скорей повалить великана сумеет,
Ствол скрипит, но, хоть лист облетает с колеблемых веток,
Корни уходят его, насколько возносится крона.
Так же со всех сторон подступают с речами к герою,
Тяжкие душу томят заботы и думы, но все же
Дух непреклонен его, и напрасно катятся слезы.
Смерть звала, не в силах смотреть на купол небесный.
Все побуждает ее исполнить замысел страшный,
Свет покинуть скорей. На алтарь дары возлагая,
Вдруг увидала она, как чернеет священная влага,
(Даже сестре не сказала о том виденье Дидона).
Был в чертогах ее посвященный супругу Сихею
Храм, который она с особым чтила усердьем,
Яркой его украшала листвой и белою шерстью;
Голос послышался ей и зов усопшего мужа.
Часто на кровле дворца заводил похоронную песню
Филин, и голос его протяжно плакал во мраке.
Вспомнила также она и о прежних вещаньях пророков,
Гнался свирепый Эней за безумной царицей, она же,
Брошена всеми, одна, брела по длинной дороге,
Долго-долго ища тирийцев в поле пустынном.
Так же видит Пенфей Эвменид ряды в исступленье,
Так же по сцене бежит Агамемнона сын,[590] за которым
Гонится с факелом мать и змей в руке поднимает;
Мчится Орест — но сидят на пороге мстящие Диры.[591]
Сломленной болью душе не под силу бороться с безумьем:
Смерти способ и час, но, за мнимым спокойствием пряча
Замысел свой от сестры, ей сказала с надеждой притворной:
«Анна, я средство нашла, — порадуйся вместе со мною, —
Как его мне вернуть иль от этой избавиться страсти.
Место есть на краю Эфиопской земли, где огромный
Держит Атлант на могучих плечах небосвод многозвездный.
Мне указали, что там живет массилиянка-жрица,
Храм Гесперид[592] охраняла она и кормила дракона,
Мед возливала и сок снотворный алого мака.
Жрица сулит от любви заклинаньями душу избавить
Иль, коль захочет, вселить заботы тяжкие в сердце;
Рек теченье она остановит, и звезд обращенье
Землю заставит стонать и вязы спускаться по склонам.
Боги свидетели мне, твоей головою клянусь я,
Что против воли, сестра, к волшбе прибегаю и чарам.
Втайне сложи ты костер во дворе под небом открытым,
Все одежды его и меня погубившее ложе
Брачное ты на костер положи: уничтожить отрадно
Все, что напомнит о нем, да и жрица так приказала».
Вымолвив, смолкла она, и покрылись бледностью щеки.
Должен странный обряд, не ждала, что сестра, обезумев,
Мучиться будет сильней, чем после смерти Сихея.
Все исполняет она.
Вот посредине дворца под открытым небом высокий
Весь плетеницами он и листвой погребальной украшен.
Сверху на ложе кладет, о грядущем зная, царица
Платье Энея, и меч, и образ, отлитый из воска,
Вкруг стоят алтари. Распустивши волосы, жрица
Хаос зовет и Эреб с трехликой Дианой-Гекатой,[593]
Мнимой Аверна водой[594] кропит обильно чертоги,
Травы берет, что медным серпом[595] при луне на полянах
Срезала в полном цвету, ядовитым налитые соком,
Сорван, чтоб мать упредить.
Рядом царица стоит, муку священную держит,
Ногу разувши одну, распустив на одежде завязки;
К смерти готова, зовет в свидетели звезды, которым
Мстит вероломным в любви и печется о тех, кто обманут.
Ночь опустилась, и сон успокоил тела утомленных
Смертных по всей земле; уснули рощи, утихли
Волны свирепых морей; полпути пролетели светила,
Что на просторе озер и в кустарниках частых гнездятся:
Всех молчаливая ночь в глубокий сон погрузила.
Только царица одна ни на миг не может забыться
Снова любовь беспощадная в ней вздымается бурно,
Множит заботы в душе и прибоем гнева бушует.
Так Дидона твердит, одержима думой одною:
«Что ж мне делать? Опять, женихам на посмешище прежним,
Чьи домогательства я не раз отвергала с презреньем?
Или к нему на корабль бежать и любому приказу
Тевкров покорствовать? Пусть по душе им была моя помощь, —
Разве помнят о ней и хранят они благодарность?
Всем ненавистную? О, неужель до сих пор не узнала
Лаомедонтовых ты потомков нрав вероломный?
Что же дальше? Одна ль за ликующим флотом троянским
Я помчусь иль, собрав в отряды верных тирийцев,
Их увлеку и вверить ветрам паруса прикажу им?
Нет! По заслугам умри и мечом оборви эту муку!
Ты, сестра, уступив слезам моим и безумствам,
Первой беду на нас навлекла, врагу меня выдав.
Горькой не зная вины и заботы, как дикие звери,
Верность блюсти, в которой клялась я праху Сихея!»
Так причитала она, надрывая сердце слезами.
Той порою Эней на корме вкушал корабельной
Снова герою во сне явился божественный образ,
Всем с Меркурием схож: лицо, румянец и голос
Те же, и светлых кудрей волна, и цветущая юность.
Снилось Энею, что бог обратился к нему с увещаньем:
Как обступивших тебя опасностей можешь не видеть?
Дует попутный Зефир, — и того ты, безумец, не слышишь?
Ныне, решившись на смерть, нечестивые козни царица
В сердце лелеет, и гнев оскорбленной бушует прибоем.
Скоро увидишь ты сам, как от весел вспенится море,
Факелы грозно блеснут, озарится пламенем берег,
Если тебя на Ливийской земле Аврора застанет.
Медлить не смей! Отплывай! Изменчива и ненадежна
Тотчас поднялся Эней, устрашен виденьем нежданным,
Сон отряхнул и спутников стал торопить, говоря им:
«Встаньте, проснитесь, мужи, на скамьях места занимайте!
Все паруса поднимайте скорей! С высокого неба
Без промедленья бежать. Тебе повинуемся, боже!
Кто бы ты ни был, твои повеленья исполним охотно,
Лишь благосклонным пребудь и яви сочетанья созвездий,
Благоприятные нам!» Промолвив, меч свой блестящий
Все в порыве одном бегут, за дело берутся,
Берег вмиг опустел, корабли все море покрыли.
Пену вздымая, гребцы разрезают лазурь торопливо.
Чуть лишь Аврора, восстав с шафранного ложа Тифона,
С башни высокой дворца в сиянье первом рассвета
Ровный строй парусов уплывающих видит царица,
Видит: пусты берега и гребцы покинули гавань.
Трижды в прекрасную грудь и четырежды больно ударив,
«Внемли, Юпитер! Ужель надо мной посмеется пришелец?
Прочь он бежит — а у нас и оружья нет, и вдогонку
Город не бросится весь, не предаст корабли истребленью?
Эй, несите огонь, паруса распускайте, гребите!..
Только теперь ты скорбишь о его злодеяньях, Дидона?
Надо б тогда, когда власть отдавала! — Вот она, клятва,
Вот она, верность того, кто родных спасает пенатов,
Кто, говорят, на плечах отца престарелого вынес!
Спутников всех погубить, умертвить Аскания, чтобы
Дать отцу на пиру отведать страшного яства?
Был бы той битвы исход неясен… Пусть и неясен, —
Мне ли, готовой на смерть, бояться? Лагерь троянский
Сына с отцом, весь род истребив — и Элиссу в придачу.
Солнце, ты, что огнем земные труды озаряешь,
Ты, Юнона, — тебе я всегда мою боль поверяла, —
Ты, Геката, к кому на ночных перекрестках взывают,
Взгляд обратите на нас — заслужила я этого мукой, —
Нашим внемлите мольбам. Если должен проклятый достигнуть
Берега и корабли довести до гавани, если
Воля судьбы такова и Юпитера цель неизменна, —
Пусть изгнанником он, из объятий Аскания вырван,
Бродит, о помощи всех моля, и жалкую гибель
Видит друзей, и пусть, на мир согласившись позорный,
Не насладится вовек ни властью, ни жизнью желанной:[598]
С этой последней мольбой я в последний мой час обращаюсь.
Вы же, тирийцы, и род, и потомков его ненавидеть
Вечно должны: моему приношеньем праху да будет
Ненависть. Пусть ни союз, ни любовь не связует народы![599]
Чтобы огнем и мечом теснить поселенцев дарданских
Ныне, впредь и всегда, едва появятся силы.
Берег пусть будет, молю, враждебен берегу, море —
Морю и меч — мечу: пусть и внуки мира не знают!»
Жизни постылые дни ей хотелось прервать поскорее.
Барку Дидона к себе, Сихея кормилицу, кличет
(Ибо свою схоронила еще на родине прежней):
«Милая няня, найди сестру мою Анну, скажи ей,
Чтобы овец привела и все, что жрица велела,
Мне принесла; и сама на висках затяни ты повязки:
Жертвы, что я начала готовить стигийскому богу,[601]
Нынче хочу завершить, навсегда с заботой покончить,
Так сказала она, — и старуха спешит что есть силы.
Замысел страшный меж тем несчастную гонит Дидону:
Мчится она, не помня себя, с блуждающим взором
Кровью налитых очей; на щеках ее бледные пятна —
Всходит царица костер и клинок обнажает дарданский, —
Не для того этот дар просила она у Энея!
Но, увидав илионскую ткань и знакомое ложе,
Слезы сдержала на миг, на костер опустилась Дидона,
Дней, когда бог и судьба мне отраду узнать разрешили!
Душу примите мою и меня от муки избавьте!
Прожита жизнь, и пройден весь путь, что судьбой мне отмерен,
В царство подземное я нисхожу величавою тенью.
Брата могла покарать, отомстить за убитого мужа, —
Счастлива, о, как счастлива я была б, если б только
Наших вовек берегов дарданцев корма не касалась!»
Тут устами она прижалась к ложу — и молвит:
С моря пускай на огонь глядит дарданец жестокий,
Пусть для него моя смерть зловещим знаменьем будет!»
Только лишь молвила так — и вдруг увидали служанки,
Как поникла она от удара смертельного, кровью
Вопль и, беснуясь, Молва понеслась по смятенному граду.
Полнится тотчас дворец причитаньями, стоном и плачем
Женщин, и вторит эфир пронзительным горестным криком.
Кажется, весь Карфаген иль старинный Тир под ударом
Кровли богов и кровли людей, пожаром бушуя.
Слышит крик и бежит, задыхаясь, с трепещущим сердцем,
В кровь расцарапав лицо, кулаками в грудь ударяя,
Анна и кличет сестру, на смертном простертую ложе:
Вот что этот костер, и огонь, и алтарь мне сулили!
Плач мой с чего мне начать, покинутой? Ты не хотела
Спутницей взять и меня… О, когда б меня позвала ты, —
В то же мгновенье двоих один клинок погубил бы!
К отчим богам — лишь затем, чтоб не быть здесь в миг твой последний…
Ты, себя погубив, погубила меня и народ свой,
Город и тирских отцов. Дайте, влагой рану омою
И, коль осталось у ней дыханье в груди, я устами
Анна взошла и сестру умиравшую грела в объятьях,
Темную кровь одеждой своей утирала, стеная.
Тяжкие веки поднять попыталась Дидона — но тщетно;
Воздух, свистя, выходил из груди сквозь зиявшую рану.
Трижды падала вновь и блуждающим взором искала
Свет зари в небесах — и стонала, увидев сиянье.
Тут царица богов, над столь долгой сжалившись мукой
Трудной кончины ее, с Олимпа Ириду послала
Ибо судьбе вопреки погибала до срока Дидона,
Гибели не заслужив, лишь внезапным убита безумьем,
И не успела ее золотистую прядь Прозерпина
Прочь унести и Дидону обречь стигийскому Орку.
В утренних солнца лучах стоцветный след оставляя;
Встав над несчастной, она произносит: «Прядь эту в жертву
Диту я приношу,[603] и от тела тебя отрешаю!»
Вымолвив, прядь срезает она — и тотчас хладеет
В это же время Эней продолжал свой путь неуклонно,
Мчался по ветру флот, рассекая темные волны.
Вспять поглядел Дарданид: костер несчастной Элиссы
Город весь озарял. Кто зажег столь яркое пламя,
Мысль, что способна на все в исступленье женщина, полнят
Мрачным предчувствием грудь Энея и спутников верных.
Только лишь вышли суда в открытое море и берег
Скрылся из глаз, — куда ни взгляни, лишь небо и волны, —
Бурей и тьмою грозя, и волна поднялась в полумраке.
Тут с кормы прозвучал Палинура-кормчего голос:
«Горе! Зачем небосвод застилают тяжелые тучи?
Что ты нам, отче Нептун, готовишь?» И тотчас велит он
Сам же, парус тугой поставив наискось к ветру,
Молвит Энею: «Пусть мне хоть Юпитер клянется, — не верю
Я, что в Италию мы доплывем при такой непогоде.
Ветер, свой путь изменив, от заката темного с воем
Ни против ветра идти, ни бури выдержать натиск
Нам не под силу. Но есть исход — уклониться с дороги,
Следуя зову судьбы. Сиканийский, я думаю, берег,
Братский Эрикса край и надежные гавани близко, —
Тевкров вождь отвечал: «Да, я вижу, стараешься тщетно
Ты против ветра идти, что велит нам с пути уклониться.
Что ж, поверни паруса! Для меня же места желанней
Нет, и охотней нигде не поставлю я флот утомленный,
Ныне же в лоне своем покоит Анхиза останки».
Так он сказал, и кормчий к земле повернул, и попутный
Ветер надул паруса, корабли средь зыбей полетели,
Тевкров радостных мча к берегам песчаным знакомым.
Как подплывают суда, и к друзьям навстречу выходит, —
Копья в руке, на плечах ливийской медведицы шкура.
Кримисом[604], богом речным, и троянкой смертной рожденный,
Помнил Акест о давнем родстве — и радостно встретил
Помощью щедрой своей утомленных друзей утешая.
Утром, едва занялся на востоке, звезды прогнавши,
День светозарный, — Эней со всего побережья на сходку
Тевкров созвал и к ним обратился с вершины кургана:
Лун исполнился счет и года круг завершился
С той поры, как почил богоравный родитель и в землю
Прах опустили его и печальный алтарь освятили.
День настает (если я не ошибся), который вовеки
Где б он меня ни застиг — иль в изгнанье у Сирт Гетулийских,
Иль посреди арголидских морей, иль даже в Микенах, —
Все же свершу я обряд ежегодный и шествием пышным
Старца почту алтари, отягчив их, как должно, дарами.
Нас не без воли богов, я верю, ветры примчали
В гавань друзей, в тот край, где лежат родителя кости.
Справим же все сообща по нем священную тризну,
Будем о ветрах молить, о том, чтоб обряд ежегодный
По два быка на каждый корабль дарит вам сегодня
Троей рожденный Акест; призовите же к трапезе нашей
Отчих пенатов и тех, что радушным чтимы Акестом.
После, когда взойдет в девятый раз над землею
Я состязанье судов быстроходных устрою для тевкров.
Всякий из вас, кто силою рук иль проворством гордится,
Всякий, кто мечет копье иль тонкие стрелы искусно,
Кто, обвив кулаки ремнями, бьется отважно,
Ныне ж сомкните уста и ветвями чело увенчайте».
Так он сказал и чело материнским миртом украсил;
Вслед по примеру его Гелим и Акест престарелый,
Юный Асканий и все троянцы сделали то же.
Прямо к могиле пошел, и тысячи шли за героем.
Там, возлиянье творя, две чаши Вакховой влаги
Чистой и столько же чаш молока и крови священной
Он пролил и, цветы разбросав пурпурные, молвил:
Праху привет твоему, привет и тени и духу![606]
Нет, не дано мне было с тобой назначенных роком
Нив италийских и вод неведомых Тибра достигнуть».
Так говорил он — и вдруг появилась змея из гробницы:[607]
Холм семь раз обвила, с алтаря на алтарь проползая.
В темных пятнах спина, чешуя переливчатым блеском
Золота ярко горит; так, против солнца играя
Тысячей разных цветов, сверкает радуга в небе.
Между жертвенных чаш и кубков хрупких скользила,
Всех отведала яств и в гробнице снова исчезла,
Не причинивши вреда и алтарь опустевший покинув.
Вновь начинает обряд в честь отца Эней и не знает,
Двух родителю он заклал овец по обряду
Столько же тучных свиней и быков молодых черноспинных,
Чашами льет он вино и взывает к духу Анхиза,
Маны великого вновь с берегов зовет Ахеронта.
Радостно в дар на алтарь и, быков для пира зарезав,
Прямо в траве на лугу расставляют котлы, разжигают
Под вертелами огонь и на углях убоину жарят.
День долгожданный настал; в девятый раз выезжает,
Люд окрестный, молвой привлечен и славой Акеста,
На берег валом валит, энеадов увидеть желая;
Многие также хотят помериться силами с ними.
Вот у всех на виду средь ристалища ставят награды:
Ветви пальм победителям в дар, пурпурное платье,
Золота целый талант[610], и талант серебра, и оружье.
С вала запела труба, начало игр возвещая.
Первыми вышли гребцы состязаться на веслах тяжелых;
Юношей пылких собрал Мнесфей на «Ките»[611] быстроходном
(Стал италийцем Мнесфей и рода Меммиев предком);
Вел «Химеру» Гиас — корабль огромный, как город,
С силой гнали его, в три яруса сидя, дарданцы,
Правил «Кентавром» Сергест — от него получил свое имя
Сергиев дом; а Клоант управлял синегрудою «Сциллой»
(Храбрый Клоант был твоим, Клуенций-римлянин, предком).[612]
Есть утес вдалеке от пенной кромки прибоя;
В зимние дни, когда Кор застилает тучами небо;
Но в безветренный день он из вод выступает недвижных,
Манит птиц водяных в тишине на солнце погреться.
Там родитель Эней из зеленых веток дубовых
Должно ему и где поворот его ожидает.
Жребий места кораблям указал. На корме возвышаясь,
Золотом блещут вожди и нарядов пурпуром ярким.
Тополя свежей листвой увенчались гребцы молодые,
Все сидят на скамьях и руки держат на веслах,
Знака ждут, замерев; лишь в груди трепещет, ликуя,
Сердце и бьется сильней, одержимое жаждою славы.
Громко пропела труба — и немедля с места рванулись
Рук не жалея, гребцы разметают пенную влагу,
Тянется след за кормой, расступаются воды под килем,
Гладь рассекают носы кораблей и длинные весла.
Так не мчится стремглав, пожирая пространство ристалищ,
Так не рвутся вперед, сотрясая извилистый повод,
К самому крупу коней наклоняясь с бичами, возницы.
Криком и плеском рук между тем ободряли любимцев
Зрители, шум голосов по лесистому несся прибрежью
Первым несется средь волн Гиас, остальных обогнавший,
Вслед ему крики толпы летят; за ним поспешает
Грузный Клоанта корабль; хоть гребцы на нем лучше, но тяжесть
Ход замедляет его. И на равном от них расстоянье
То «Кентавр» впереди, то «Кит» его обгоняет
Мощный, то рядом они бок о бок мчатся, и вместе
Длинные кили судов бороздят соленую влагу.
«Сцилла» с «Химерой» меж тем приближались к утесу и мете.
Громким голосом так Меноту-кормчему крикнул:
«Что же ты правишь в обход? Поворачивай к берегу ближе,
Влево бери, чтоб утес задевали лопасти весел.
Пусть другие идут в открытое море!» Но кормчий
Снова воскликнул Гиас: «Да куда же ты правишь, упрямый?
К скалам сверни!» — а меж тем озирается сам на Клоанта:
Сзади Клоант нагонял и дорогу срезать старался.[613]
Вот, между гулкой скалой и огромным судном Гиаса
И вылетает в простор, за кормою мету оставив.
Жгучей обидой тогда переполнилось юноши сердце,
Брызнули слезы из глаз; позабыв о том, что достойно,
Что недостойно вождя и о спутников благе не помня,
Сам же на место его у кормила встал, продолжая
Криком гребцов ободрять, и корабль повернул к побережью.
Тою порой престарелый Менот, из пучины насилу
Вынырнув, медленно плыл, отягченный намокшей одеждой,
Тевкры смеялись над ним, когда падал и плыл он неловко
И на скале изрыгал из груди соленые струи.
Тут и отставших сердца зажглись надеждой отрадной:
Можно теперь обогнать потерявшего время Гиаса.
Но на длину корабля не мог «Кита» обойти он, —
Вровень с бортом его плывет упорный соперник.
Ходит вдоль борта Мнесфей и гребцов своих ободряет
Речью такой: «На весла сильней, сильней налегайте,
Выбрал в спутники я! Покажите мужество ваше,
Силу, что вам помогла одолеть Гетулийские Сирты,
Бурный Малеи прибой[614] и натиск волн Ионийских.
Первым прийти не стремлюсь, победить я не тщусь в состязанье
Стыдно последними быть! Не допустим такого позора,
Граждане Трои!» И тут с удвоенным рвеньем на весла
Все гребцы налегли; от рывков корма задрожала,
Море навстречу бежит, дыханье грудь разрывает,
Случай сам им помог добиться чести желанной,
Ибо Сергест повернул, одержим неистовым пылом,
Ближе к мете и, мча хоть и кратким путем, но коварным,
Вдруг налетел на гряду из воды выступавших утесов.
Весла громко трещат, и корма нависает над бездной.
Вскрикнули разом гребцы, со скамей своих повскакали,
В ход пускают шесты и багры с наконечником острым,
Сняться пытаясь с камней, и ловят весел обломки.
Быстрые весла корабль и ветер, внявший молитве.
Выйдя на вольный простор, по волнам благосклонным летит он.
Так, если выгонит страх из пещеры глубокой голубку
(Вьет гнездо и выводит птенцов она в полых утесах),
Мчится над домом своим — а потом в безмятежном эфире,
Не шелохнувши крылом, скользит спокойно и плавно.
Так же Мнесфей рассекал с разлета пенные волны,
Так же движенье само влечет отставшее судно.
С мелью боролся Сергест и взывал о помощи тщетно,
Сняться пытался со скал, гребя обломками весел.
«Кит» уже мчится меж тем по пятам за «Химерой» огромной,
И остается она, лишенная кормчего, сзади.
Гонится следом Мнесфей, догоняет, сил не жалея…
С берега крики сильней: настигающих хочет ободрить
Зритель ревнивый, и гул широко отдается в эфире.
Тем, кто считал уж своей и награду и славу, обидно
Этих ободрил успех: побеждает, кто верит в победу.
Оба в единый миг, разделив награду, пришли бы,
Если бы руки Клоант не простер с мольбою к пучине,
Громко к богам не воззвал, творя такие обеты:
На берег выйду едва — и тельца белоснежного в жертву, —
Вам принесу, исполняя обет, и в соленые волны
Брошу мясо его, и вином совершу возлиянье!»
Так молился Клоант — и вняла ему дева Панопа[615],
Мощной рукой родитель Портун[617] бегущему судну
Дал толчок, — и Нота быстрей иль стрелы оперенной
К берегу «Кит» подлетел и вошел в глубокую гавань.
Сын Анхиза созвал по обычаю всех мореходов,
Сам виски увенчал он Клоанту лавром зеленым.
По три быка на каждый корабль по выбору дал он,
Дал и вина, и талант серебра вручил полновесный,
Каждый вождь сверх того получил по награде почетной:
Дважды тот плащ обегала кайма узором пурпурным,
Царственный отрок[618] на нем по рощам Иды тенистой
Гнал, потрясая копьем, быстроногих оленей проворно, —
Словно живой, он дышал тяжело, — но, когтями вцепившись,
Тщетно руки к нему воспитатели старые тянут,
Своры яростный лай понапрасну ветер разносит.
Тот, кто отвагой стяжал и упорством место второе,
Панцирь из легких колец золотых, в три слоя сплетенный,
Под Илионом его победив у вод Симоента,
Ныне ж Мнесфею вручил — украшенье и в битве защиту.
Панцирь тройной с трудом рабы Фегей и Сагарий
Вместе несли на плечах; а когда-то в этом доспехе
Третья награда была — два медных блюда и кубки
С множеством ценных камней, в серебре сверкающих ярко.
Шли, дары унося, гордясь наградою щедрой,
Трое вождей увенчавших виски пурпурной повязкой.
Вел с позором Сергест, осыпаемый градом насмешек,
Судно, где весел теперь на один только ряд оставалось.
Так порою змея, когда ее на дороге
Ободом медным своим колесо придавит иль путник
Тщетно стремится ползти и всем извивается телом,
Шея тянется вверх, шипеньем страшным раздута,
Злобой сверкают глаза, — но недвижен хвост перебитый,
Как ни корчится гад и в тугой ни свивается узел.
Только парус подняв, он вошел под парусом в гавань.
Все же Сергесту Эней обещанный отдал подарок,
Радуясь, что возвращен корабль и спутники целы.
С Крита рабыня ему досталась в награду, Фолоя,
Так состязанье одно завершилось. На луг травянистый
Тотчас Эней поспешил, — туда, где в широкой долине
Между пологих холмов и лесов ристалище было
С множеством зрительских мест. Посреди толпы многолюдной
Вызвал он всех, кто хотел состязаться в беге проворном,
И, чтобы души зажечь, на виду расставил награды.
Много тевкров на зов и сиканцев много явилось.
Первыми Нис с Эвриалом пришли:
Чистой любил его Нис. За ними вышел немедля
Царственный отпрыск Диор, от Приамовой крови рожденный;
Салий вышел за ним и Патрон: один — акарнанец
Родом, тегеец — другой, из семьи аркадской старинной;
Оба привыкли бродить по лесам с престарелым Акестом;
Много пришло и других — имена их молва позабыла.
Стал между ними Эней, и такую речь произнес он:
«Нашим внемлите словам и примите их радостно в сердце!
По два кносских копья, лощеной блистающих сталью,
К ним двуострый топор с насечкой серебряной дам я
Всем без различия в дар. Но три особых награды
Я победившим вручу, увенчав их бледной оливой:
Ждет второго колчан, добытый в стране амазонок,
Полный фракийских стрел; обвивает его золотая
Перевязь, пряжкой она скреплена с самоцветом округлым.
Этот аргосский шлем наградой третьему будет».
Разом сорвавшись, летят, подобно граду из тучи,
С цели не сводят очей и начальный предел покидают.
Первым ринулся Нис и, оставив всех за плечами,
Мчится проворней ветров и крылатых молний быстрее;
Салий бежит; а за ним позади, на большом расстоянье,
Третьим бежит Эвриал.
За Эвриалом — Гелим; за его спиною вплотную
Мчится проворный Диор, наступая Гелиму на пятки,
Им оставалось бежать, то соперника он обогнал бы.
Ближе и ближе неслись бегуны усталые к цели,
Путь завершая, — и вдруг несчастный Нис поскользнулся,
В лужицу крови ступив[621] (когда на лугу приносили
Не находя под ногой опоры твердой, с разбега
Наземь падает Нис, заранее гордый победой,
Тело в священной крови и в нечистом навозе марая.
Но и тут, не забыв о любимом своем Эвриале,
Тотчас на плотный песок упал споткнувшийся Салий.
Вырвался сразу вперед и под плеск ладоней и крики
Первым пришел Эвриал — победитель по милости друга.
Следом Гелим прибежал, а Диор взял третью награду.
Криками дол огласив, потребовал Салий награды:
Только-де хитростью он был лишен победы и чести.
Но благосклонна толпа к Эвриалу, льющему слезы:
Доблесть милее вдвойне, если доблестный телом прекрасен.
Он последним пришел и лишился бы третьей награды,
Если бы первой теперь удостоен был Салий упавший.
Им отвечал родитель Эней: «Остаются за вами
Ваши дары, и порядка наград никто не изменит.
Жалость явить». И Салию в дар с такими словами
Шкуру мохнатую льва с золотыми когтями поднес он.
Нис на это сказал: «Если ты упавших жалеешь,
Если так щедро дары раздаешь побежденным, — то чем же
Если бы злою судьбой, как и Салий, не был обманут».
Вымолвив, он показал на лице и на теле могучем
Пятна грязные всем. И со смехом добрый родитель
Щит приказал принести, — Дидимаоном сделан искусным,
Ныне же юному стал герою славной наградой.
Так завершился бег, так награды розданы были.
«Все, в ком отвага жива, чье сердце страха не знает,
Пусть придут, обвязав кулаки боевыми ремнями!» —
В дар победителю — бык в золотых повязках и лентах,
Шлем драгоценный и меч побежденного ждут в утешенье.
Тотчас Дарет, похваляясь своей непомерною силой,
Вышел вперед из рядов, громогласным ропотом встречен.
Им же в кулачном бою над могилой Гектора свежей
Бутес огромный, никем дотоле не побежденный,
Предком звавший своим бебрикийцев[622] владыку Амика,
Сбит был с ног и на желтый песок полумертвым повержен.
Встал, чтобы видели все могучие плечи, и руки, —
Ими он наносил в пустоту удар за ударом.
Ищет противника он, но никто из толпы многолюдной
Выйти не смеет к нему и надеть ремни боевые.
Перед Энеем он встал, нетерпеньем радостным полон,
Левой рукою за рог быка схватил и промолвил:
«Сын богини, никто не решается ввериться битве!
Долго ль еще мне стоять? Когда конец ожиданью?
Требуя, чтобы дары Дарету отданы были.
В это время Акест упрекал сердито Энтелла,
Рядом сидевшего с ним на скамье из зеленого дерна:
«Зря, как видно, Энтелл, средь героев был ты храбрейшим,
Взял он! Ужель обучал нас божественный Эрикс? Не зря ли
Я поминаю его? Где молва об Энтелле, что мчалась
Встарь по Тринакрии всей? Где за прежние битвы награды?»
Так Энтелл отвечал: «Нет, стремленья к славе из сердца
Кровь леденит и покинула мощь остывшее тело.
Если б, как в прежние дни, и я, словно этот надменный,
Был уверен в себе, полагался на юные силы, —
Не за награду, поверь, не тельцом прекрасным прельщенный,
На поле пару ремней небывалого веса он бросил:
Прежде, на бой выходя, надевал их Эрикс отважный,
Мощный кулак обвязав и запястье твердою кожей.
Все в изумленье глядят на ремни из семи необъятных
Больше всех изумлен, Дарет назад отступает.
Великодушный Эней непомерному весу дивится,
Пут огромный клубок и так и этак он вертит.
Тут престарелый Энтелл слова промолвил такие;
Пагубный видели бой на песчаном этом прибрежье?
Некогда Эрикс, твой брат, сражался этим оружьем, —
Видишь — доселе ремни забрызганы кровью и мозгом!
Против Алкида он в них стоял; а после носил их
И на обоих висках не белела завистница старость.
Если троянец Дарет перед нашим робеет оружьем,
Если на этом стоят и Эней и Акест, побудивший
Выйти на бой, — уравняем борьбу: не надену я этих
Молвил он так и с плеч одеянье сбросил двойное,
Мышцы мощные рук и костистое мощное тело
Статный старик обнажил и встал на поле песчаном.
Вынес две пары ремней одинаковых отпрыск Анхиза,
Встали тотчас на носки и высоко подняли руки
Чуждые страха бойцы; чтоб лицо защитить от ударов,
Голову оба назад откинули, руки скрестили, —
И началось на лугу между юным и старым сраженье.
Весом и мощью рук превосходит второй, но в коленях
Слабые ноги дрожат, сотрясает тело одышка.
Много ударов мужи нанесли понапрасну друг другу,
Много раз кулаки опускались на ребра, рождая
Руки, и скулы трещат под градом частых ударов.
Твердо стоит Энтелл, ни на шаг не двигаясь с места,
Зорко следит за врагом, кулаков его избегая.
Словно воин, что взять неприступный город стремится
Рыщет Дарет, то отсюда к нему, то оттуда пытаясь
Подступ найти, и уловки свои в нетерпении множит.
Встав на носки, размахнулся Энтелл и правой ударил
Сверху вниз; но Дарет ожидал удара недаром:
В воздух ударил Энтелл, понапрасну силы истратив, —
И тяжело на песок тяжелое рухнуло тело;
Рушатся так иногда дуплистые старые сосны,
Вырваны с корнем, со скал Эриманфа[623] иль Иды лесистой.
Крик полетел к небесам. Подбежал к ровеснику первым
Старый Акест и друга с земли заботливо поднял.
Но от паденья герой не утратил отваги и пыла:
Снова рвется он в бой, возрастают силы от гнева,
Вот, на Дарета напав, по всему его гонит он полю,
Правой рукой наносит удар и тотчас же левой,
Не отпускает врага ни на миг. Как частый на кровли
С грохотом рушится град — так удары справа и слева
Но допустить родитель Эней не мог, чтобы ярость
В сердце старца росла и свирепый гнев разрастался;
Бой неравный прервав, изнемогшего вырвал Дарета
Он у врага, укротив спесивца такими словами:
Сломлены силы твои. Божество от тебя отвернулось!
Богу, Дарет, уступи!» Так сказал он, бойцов разнимая.
Тотчас друзьями Дарет (у него подгибались колени,
Кровь лилась по лицу, голова болталась бессильно,
Был отведен к кораблям; и друзья по зову Энея
Шлем получили и меч, быка оставив Энтеллу.
Гордый наградой такой и победной пальмой, сказал он:
«Сын богини, узнай и вы узнайте, дарданцы,
И от какой вы сейчас избавили смерти Дарета».
Молвил он так и лицом к быку повернулся, который
Дан был в награду ему; и вот, широко размахнувшись,
Правой рукой он ударил быка меж рогов, проломивши
Вздрогнул бык и упал, наповал убитый ударом.
Голосом звучным Энтелл над простертым телом промолвил:
«Лучшую жертву тебе взамен Дарета принес я,
Эрикс! Теперь, победив, со своим я расстанусь искусством».
Меткость свою показать, и, стрелкам назначив награды,
Мощной рукой он воздвиг с корабля Сергестова мачту,
Сверху к ней привязал на бечевке тонкой голубку,
Чтобы в крылатую цель направляли соперники стрелы.
В медный шлем; поднялся в толпе одобрительный ропот:
Первый выпал черед Гиртакиду Гиппокоонту.
Следом Мнесфей, в состязанье судов победитель недавний,
Вытащил жребий, — Мнесфей, увенчанный свежей оливой.
Что по веленью богов перемирье нарушил под Троей,[624]
Первым бросив стрелу в ряды ахейского войска.
В шлеме осталось на дне последнее имя — Акеста:
Сам средь юношей он попытать свои силы решился.
Каждый сейчас же стрелу достает себе из колчана.
Первой слетела стрела с тетивы Гиртакида запевшей,
В быстром полете она, оперенная, воздух пронзает
И глубоко впивается в ствол воздвигнутой мачты.
Громким плесканием рук толпа огласила долину.
Следом выходит Мнесфей и встает, тетиву натянувши,
Целится вверх, и взгляд и стрелу на мишень направляя.
Птицу, однако, не мог поразить он острым железом,
За ногу ими была голубка привязана к мачте.
Тотчас же взмыла она, к облакам улетая знакомым.
Но Эвритион меж тем уж стоял с натянутым луком;
К брату с мольбою воззвав, он стрелу, что держал наготове,
И среди туч поразил трепетавшую крыльями птицу.
Пала она с высоты, в поднебесье с жизнью расставшись,
С гибельной меткой стрелой возвратилась снова на землю.
Только родитель Акест лишен был пальмы победной.
Всем искусство свое в обращенье с луком звенящим.
Тут внезапно очам предстало чудо, в грядущем
Многие беды суля: доказали это событья,
Ибо пророческий смысл толкователи поздно постигли.
Пламенем след за собой прочертив, растаяла легким
Дымом в воздухе; так, с небосвода сорваны, звезды
Часто проносятся вниз и влекут хвосты огневые.
Тут словно гром поразил тринакрийских мужей и троянцев:
Только Эней: Акеста герой обнимает, ликуя,
Щедро дарами его осыпает с такими словами:
«Дар мой прими, отец: повелитель великий Олимпа
Знаменье это послал, чтоб тебя всех прежде почтил я.
Будет наградой тебе; фракийцем когда-то Киссеем[625]
Был драгоценный сосуд отцу Анхизу в подарок
Отдан на память о нем и в залог любви нерушимой».
Молвив, старца чело увенчал он лавром зеленым
Но Эвритион ничуть не завидовал почести этой,
Хоть удалось лишь ему подстрелить в поднебесье голубку.
Тот, кто путы порвал, получил вторую награду,
Третью — тот, кто попал стрелой летучею в мачту.
Что опекал и берёг безотлучно отрока Юла,
Вызвал родитель Эней и шепнул ему на ухо тихо:
«К сыну ступай и ему возвести: коль построить успел он
Свой малолетний отряд и готов к ристаниям конным,
Деду в честь». И толпе, что рассеялась в цирке огромном,
Он повелел отойти и очистить просторное поле.
Юный блистающий строй[626] на виду у отцов выезжает,
Взнузданных гонит коней, — и дивится, на мальчиков глядя,
Коротко стрижены все, по обычаю все увенчали
Кудри, и каждый по два кизиловых дротика держит.
Легкий колчан у иных за плечом, и цепь золотая,
Гибко спускаясь на грудь, обвивает стройную шею.
Юный вождь, и за ним двенадцать отроков скачут,
Строй соблюдая тройной, блистая равным уменьем.
Всадники в первом строю за Приамом едут, ликуя, —
Славный твой отпрыск, Полит, нареченный именем деда,
Мальчика мчит фракийский скакун — весь в яблоках белых,
С белой звездою на лбу, с перетяжкой белой у бабок,
Атис — ведут от него латиняне Атии род свой[628] —
Атис, Аскания друг, пред вторым красуется строем.
Конь сидонский под ним был подарен прекрасной Дидоной
Мальчику в память о ней и в залог любви нерушимой.
Отроков мчат остальных тринакрийские кони, которых
Дал им Акест.
Встретили, с радостью в нем черты отцов узнавая.
После того как они мимо зрителей всех проскакали,
Близким радуя взор, Эпитид им голосом громким
Подал издали знак и бичом оглушительно щелкнул.
Два полухория врозь разъехались; после, по знаку,
Вспять повернули они, друг на друга копья наставив,
Встретились, вновь разошлись и опять сошлись на широком
Поле; всадников круг с другим сплетается кругом,
Вот одна сторона убегает, а вот, повернувшись,
С копьями мчится вперед; вот обе смыкаются мирно,
Рядом летят… — На критских холмах, повествуют, когда-то
Был Лабиринт, где сотни путей меж глухими стенами
Людям помочь не могли, безысходно блуждавшим вслепую.
Так же теперь следы перепутались юных троянцев,
То убегавших стремглав, то сходившихся в битве потешной,
Словно дельфины, когда в многоводном море Ливийском
Эти ристания ввел, состязанья устроил такие
Первым Асканий, стеной опоясав Долгую Альбу;
Древним латинянам он искусство передал это,
Отроком сам обучившись ему с молодежью троянской.
Рим воспринял его и хранит, как наследие предков.
Отроков строй «троянским» зовут и «троянскими» — игры,
Что и доныне у нас в честь святого прадеда правят.
Тут изменила опять Фортуна коварная тевкрам:
Дочь Сатурна с небес к кораблям троянским Ириду
Шлет и летящей вослед посылает попутные ветры,
Ибо по-прежнему боль и тревога мучат Юнону.
Дева быстро с небес по дуге скользнула стоцветной,
Видит стеченье толпы и проходит по берегу дальше,
Мимо пустых кораблей и безлюдной гавани — к мысу,
Где, поодаль от всех, собрались троянки оплакать
Старца Анхиза в тиши, и опять в слезах озирали
Сколько пучин переплыть предстоит еще нам, истомленным!»
Молят о городе все: даже мысль о море претит им.
Дева к ним подошла, искушенная в кознях зловредных,
Облик богини сменив на обличье старой Берои,
Некогда гордой детьми, и знатностью рода, и славой.
В круг матерей дарданских вступив, она говорит им:
«Жалкие! Пусть на смерть не влекли вас руки ахейцев
В битвах у отческих стен — но Фортуна вам жизнь сохранила,
Лето седьмое пошло с тех пор, как разрушена Троя,
Семь уже лет по земле, по морям средь скал неприступных
Бродим под звездами мы, убегающий край Италийский
Все стремимся настичь, по волнам гонимые бурным.
Кто же мешает нам здесь для граждан город построить?
Родина! Вы, от врагов спасенные тщетно пенаты!
Город ужель никакой называться Троей не будет?
Гектора рек не увидим ужель — Симоента и Ксанфа?
И6о явился во сне мне Кассандры пророчицы образ,
Факел горящий она мне вручила, промолвив: «Ищите
Трою здесь! Здесь ваши дома!» За дело же, сестры!
Медлить знаменье нам не велит! Стоят в честь Нептуна
Молвив такие слова, головню, горящую грозно,
Первой схватила она, широко размахнулась и с силой
Бросила факел, сердца изумленьем и страхом наполнив
Женам троянским. Но тут из них старейшая — Пирго,
«Нет, не Бероя была среди нас, не супруга Дорикла,
Родом с Ретейских хребтов; красоты божественной знаки
Видны в ней: и очи горят, и речь вдохновенна!
Вслушайтесь в звук ее слов, на лицо и на поступь взгляните!
Горько она сожалела о том, что лишь ей не удастся
Долг исполнить, почтить по заслугам маны Анхиза».
Пирго промолвила так.
Взглядом недобрым сперва корабли озирали троянки,
В этой стране и призывом судьбы к неведомым царствам.
Тут вознеслась к небесам на раскинутых крыльях богиня,
Скрылась среди облаков, по дуге промчавшись огромной.
С громким криком тогда потрясенные знаменьем жены
Ветви со свежей листвой и факелы мечут в безумье.
Сбросив узду, ярится Вулкан, пожаром объемля
Весла судов, и скамьи, и кормы расписную обшивку.
Весть о том, что горят корабли, к могиле Анхиза
Черную тучу золы, гонимой издали ветром.
Первым Асканий, что вел, ликуя, всадников юных,
В лагерь смятенный коня повернул на скаку, и, пытаясь
Тщетно его удержать, понеслись наставники следом.
Крикнул Юл. — О троянки, ведь вы не вражеский лагерь —
Ваши надежды спалить хотите! Вот я перед вами,
Ваш Асканий!» И шлем, что ради битвы потешной
Был надет, он сорвал с головы и под ноги бросил.
Тотчас по берегу все рассеялись женщины в страхе,
Чтобы в расселинах скал и в лесах незаметно укрыться;
Стыдно на свет им глядеть; узнают, опомнившись, близких,
Гаснет безумье в сердцах, покидает души Юнона.
Неукротимый огонь: под сырой древесиною в пакле
Тлеющей пламя живет и медлительный дым изрыгает,
Доски гложет тайком, по всему кораблю расползаясь.
Тщетны усилья мужей, и потоки воды бесполезны.
К небу руки простер и призвал бессмертных на помощь:
«О всемогущий Отец! Коль не все, как один, ненавистны
Стали троянцы тебе, если есть в тебе прежняя жалость
К бедам людским, — о Юпитер! — не дай уничтожить пожару
Если же я заслужил, то разящими стрелами молний
Все истреби, что осталось у нас, и предай меня смерти!»
Только лишь вымолвил он, как из тучи, ливнем набухшей,
Грянул громовый удар и сотряс равнины и горы;
Ливень, и мрак над землей сгущают буйные Австры.
Доверху полны водой корабли, и влага немедля
Тлеющий гасит огонь, в обгорелых таившийся досках;
Все от язвы суда спасены — лишь четыре погибли.
То к одному склонялся душой, то к другому решенью,
Долго выбрать не мог, на полях ли осесть Сицилийских,
Волю судьбы позабыв, или плыть к Италийским прибрежьям.
Старец один только Навт, кому Тритония-дева
Истинно всем открывать, чего добиваются боги,
Гнев свой явив, и каков судеб непреложный порядок, —
Навт лишь один утешил его такими словами:
«Сын богини, пусть рок, куда захочет, влечет нас, —
Здесь ведь дарданец Акест, от божественной крови рожденный:
В замыслы наши его посвяти и союзником сделай.
С ним пусть останутся те, чьи суда огонь уничтожил,
Также и те, для кого непосилен твой подвиг великий:
Всех, в ком нет уже сил и кому опасности страшны,
Выбери ты и для них на земле этой город воздвигни.
Пусть называется он с твоего изволенья Акестой».[630]
Старшего друга слова взволновали сердце Энея,
Черная ночь вершины небес в колеснице достигла.
К сыну с неба слетел Анхиза-родителя образ
И в сновиденье к нему обратился с такими словами:
«Сын мой, ты был при жизни моей мне жизни дороже!
Послан к тебе Юпитером я, корабли от пожара
Спасшим, ибо теперь преисполнен он жалости к тевкрам.
Мудрым советам, Эней, престарелого Навта последуй:
Должен отборных мужей, отважных сердцем и юных,
В Лации долго тебе воевать придется. Но прежде
В царство Дита сойди, спустись в глубины Аверна,
Сын мой, и там меня отыщи: не во мраке унылом
Тартара я обитаю теперь, но средь праведных сонмов
Кровью черных овец, обильно пролитой в жертву.
Там узришь ты свой род и город, что дан тебе будет.
Сын мой, прощай: росистая ночь полпути пролетела,
Веет уже на меня коней восхода дыханье».[631]
Вслед ему молвил Эней: «От кого ты бежишь? И куда ты
Так поспешаешь? Ужель даже сына обнять ты не вправе?»
Так он сказал и огонь оживил, под золою уснувший,
Жертвенной полбой алтарь пергамского лара осыпал
Спутников тотчас созвав, пригласив всех прежде Акеста,
О наставленьях отца, о Юпитера воле поведал
Им Эней и о том, что решил он в душе непреложно.
С ним согласился Акест, и вот без долгих советов
В городе жить, кому не нужна великая слава.
Прочие — в малом числе, но воинственной доблести полны, —
Чинят скамьи для гребцов, обгорелые доски меняют,
Новые весла несут и ладят новые снасти.
Города,[633] гражданам всем назначает по жребью жилища.
Здесь Илиону стоять, здесь Трое быть повелел он!
Новому царству Акест дает законы, ликуя.
Был заложен и храм Идалийской Венеры на высях
Рощей священной Эней и жреца приставил к святыне.
Девять дней народ пировал, алтари отягчая
Жертвами. Бурных валов не вздымали свежие ветры,
Австр один лишь крепчал, корабли призывая в просторы.
Тевкры и день и ночь разомкнуть не могут объятья.
Даже и жены, и те, кому казался ужасен
Моря вид, кто не мог выносить больше прихотей бога,
Жаждут отплыть и терпеть скитаний тяготы снова.
И поручает друзей Акесту, родному по крови.
В жертву Эриксу трех тельцов заклать повелел он,
В жертву Бурям — овцу,[634] — и отчалил в должном порядке.
Сам вдали на носу, листвой оливы увенчан,
Части закланных жертв и творил вином возлиянье.
Ветер попутный догнал корабли, с кормы налетевши,
Взрыли влагу гребцы, ударяя веслами дружно.
В небе Венера меж тем, терзаема тяжкой тревогой,
«Гневом Юнона своим и яростью неутолимой
Ныне меня, о Нептун, снизойти до мольбы заставляет.
Ни благочестье ее не смягчило, ни долгие сроки,
Рок ее не смирит и не сломит Юпитера воля.
Сгубленный злобой ее и сквозь все прошедший мученья, —
Праху троянцев она не дает покоя и гонит
Тех, кто еще уцелел. Пусть припомнит сама свою ярость!
Сам ты свидетель тому, как недавно в водах Ливийских
Море и небо, призвав на помощь Эоловы бури,
В царство вторгшись твое.
Ныне она, подстрекнув коварно женщин троянских,
Флот злодейски сожгла, и Эней, корабли потерявший,
Тем же, кто с ним отплыл, — я молю, — даруй безопасный
Путь по волнам, пусть достигнут они Лаврентского Тибра,[635]
Если дозволено то, что прошу я, и Парки дадут им
Город в этих местах». И в ответ укрощающий волны
В нем ты сама рождена, Киферея. Сам заслужил я
Также доверья: не раз усмирял я море и небо.
А об Энее твоем — мне свидетель Ксанф с Симоентом —
Я и на суше пекусь: когда троянские рати
Много тысяч убил и наполнил реки телами,
Так что стонали они и не мог излить свои воды
В море Ксанф, и когда Эней с отважным Пелидом
В бой неравный вступил, от богов не имея защиты,
Стены, что сам возводил вкруг Трои клятвопреступной.
Чувства мои неизменны с тех пор. Не бойся, исполню
То, что ты хочешь: придет невредимо он в гавань Аверна.
Плакать придется тебе об одном лишь в пучине погибшем:
Речью такой облегчив богине радостной сердце,
Впряг родитель коней в золотую упряжь, взнуздал их
Пенной уздой, и волю им дал, отпустивши поводья,
И по вершинам валов полетел в колеснице лазурной;
Бурный простор под его колесом, и тучи уходят.
Спутники плещутся вкруг разноликой толпою: дельфины,
Сын Ино Палемон и Главка хор седовласый,[637]
Форк с отрядом своим и проворное племя Тритонов;
Фелия, Ниса, Спио, и Мелита, и Кимодока.[638]
Чувствует вновь родитель Эней, как светлая радость
Входит в сердце его на смену долгим сомненьям.
Мачты поставить скорей и поднять паруса повелел он,
Слева ослабив канат, и потом, отпустив его справа,
Влево парус они повернули, гонимые ветром.
Плотный строй кораблей возглавлял корабль Палинура;
Все получили приказ за ним идти неуклонно.
Мирный покой сковал тела гребцов утомленных,
Что возле весел своих на жестких скамьях отдыхали.
Легкий Сон[639] той порой, слетев с эфирных созвездий,
Тихо во тьму соскользнул, рассекая сумрачный воздух:
Нес он тебе забытье роковое; с кормы корабельной
Бог обратился к тебе, приняв обличье Форбанта:
«О Палинур Иасид, нас несет морское теченье,
Ровно дыханье ветров. Пора предаться покою!
Сам я кормило возьму и тебя заменю ненадолго».
Взгляд поднявши едва, Палинур ему отвечает:
«Мне ли не знать, как обманчив лик спокойного моря,
Стихшие волны? И ты мне велишь им довериться, грозным?
Я, кто столько уж раз был обманут безоблачным небом?»
Так отвечал Палинур и держал упрямо кормило,
Не выпуская из рук, и на звезды глядел неотрывно.
Ветвью, летейской водой увлажненною, силы стигийской[640]
Сонные веки ему сомкнула сладкая дрема.
Только лишь тело его от нежданного сна ослабело,
Бог напал на него и, часть кормы сокрушивши,
Вместе с кормилом низверг и кормчего в глубь голубую,
Сам же в воздух взлетел и на легких крыльях унесся.
Но безопасно свой путь по зыбям корабли продолжали:
Свято хранили их бег отца Нептуна обеты.
Прямо к утесам Сирен[641] подплывали суда незаметно, —
Волны, дробясь меж камней, рокотали ровно и грозно.
Тут лишь заметил Эней, что, утратив кормчего, сбился
Флот с пути, и в море ночном стал править родитель
Судном, хоть сам и стенал, потрясенный гибелью друга:
Непогребенным лежать на песке чужбины ты будешь».
Так он промолвил в слезах, и замедлил флота движенье,
И наконец близ Кум подошел к побережьям Эвбейским.[642]
Носом в простор корабли повернули тевкры; вонзились
В дно якорей острия, и кормою к берегу встали
На Гесперийский песок; семена огня высекают,
Скрытые в жилах кремня; расхищают древесные кущи
В дебрях густых, где прячется дичь, и реки находят.
Благочестивый Эней к твердыне, где правит великий
Там, от всех вдалеке, вдохновеньем ей душу и разум
Полнит Делосский пророк и грядущее ей открывает.[643]
К роще Гекаты[644] они, к златоверхому храму подходят.
Сам Дедал, говорят, из Миносова царства бежавший,[645]
Путь небывалый держа к студеным звездам Медведиц,
Здесь полет свой прервал, над твердыней халкидских пришельцев;
В этих местах, где землю он вновь обрел, Аполлону
Крылья Дедал посвятил и построил храм величавый.
Что в наказанье должны посылать на смерть ежегодно
Семь сыновей; вот жребий уже вынимают из урны.[646]
Кносские земли из волн на другой поднимаются створке:
Вот Пасифаи, к быку влекомой страстью жестокой,
Плод двувидный ее, Минотавр, порожденье царицы.[647]
Вот знаменитый дворец, где безвыходна мука блужданий;
Только создатель дворца, над влюбленной сжалясь царевной,
Сам разрешил западни загадку, нитью направив
Места немало Дедал, если б скорбь его не сковала:
Дважды гибель твою он пытался на золоте высечь,
Дважды руки отца опускались. Разглядывать двери
Долго бы тевкры могли, если б к ним не вышли навстречу
Главка дочь, Деифоба[649], и так царю не сказала:
«Этой картиной, Эней, сейчас любоваться не время:
В жертву теперь принеси из ярма не знавшего стада
Семь быков молодых и столько же ярок отборных».
Тевкры спешат и во храм по зову жрицы вступают.
В склоне Эвбейской горы зияет пещера, в нее же
Сто проходов ведут, и из ста вылетают отверстий,
На сто звуча голосов, ответы вещей Сивиллы.
«Время судьбу вопрошать! Вот бог! Вот бог!» Восклицала
Так перед дверью она и в лице изменялась, бледнея,
Волосы будто бы вихрь разметал, и грудь задышала
Чаще, и в сердце вошло исступленье; выше, казалось,
Только лишь бог на нее дохнул, приближаясь. «Ты медлишь,
Медлишь, Эней, мольбы вознести? Вдохновенного храма
Дверь отворят лишь мольбы!» Так сказала дева — и смолкла.
Тевкров страх до костей пронизал холодною дрожью.
«Феб, ты всегда сострадал Илиона бедствиям тяжким,
Ты дарданской стрелой поразил Эакида, направив
Руку Париса,[650] и ты по морям, омывающим земли,
Многие годы нас вел — вплоть до пашен, за Сиртами скрытых,
Вот я настиг наконец убегающий брег Италийский —
Трои злая судьба пусть за нами не гонится дальше!
Сжалиться также и вам над народом пора илионским,
Боги все и богини, кому Пергам ненавистен
Вещая, дай троянцам осесть на землях Латинских, —
То, о котором прошу, мне судьбой предназначено царство!
Дай поселить бесприютных богов и пенатов троянских.
Тривии с Фебом тогда я воздвигну из мрамора прочный
В царстве моем и тебя ожидает приют величавый:
В нем под опекой мужей посвященных буду хранить я
Тайны судьбы, которые ты, о благая, откроешь
Роду нашему впредь.[652] Не вверяй же листам предсказаний,
Молви сама, я молю!» И на этом речь он окончил.
Вещая жрица меж тем все противится натиску Феба,
Точно вакханка, она по пещере мечется, будто
Бога может изгнать из сердца. Он же сильнее
Вот уже сами собой отворились святилища входы,
В сто отверстий летят прорицанья девы на волю:
«Ты, кто избавлен теперь от опасностей грозных на море!
Больше опасностей ждет тебя на суше. Дарданцы
Но пожалеют о том, что пришли. Лишь битвы я вижу,
Грозные битвы и Тибр, что от пролитой пенится крови.
Ждут тебя Симоент, и Ксанф, и лагерь дорийский,
Ждет и новый Ахилл в краю Латинском, и также
Гнать не устанет, и ты, удрученный нуждою проситель, —
Сколько ты обойдешь городов и племен италийских!
Вновь с иноземкою брак и жена, приютившая тевкров,
Будут причиной войны.[653]
Шествуй, доколе тебе позволит Фортуна. Начнется
Там к спасению путь, где не ждешь ты, — в городе греков».
Так из пещеры гостям возвещала Кумская жрица
Грозные тайны судьбы — и священные вторили своды
Деву безумную гнал и вонзал ей под сердце стрекало.
Пыл безумный угас, и уста исступленные смолкли;
Молвит на это герой: «Я не вижу нежданных и новых
Бед и трудов впереди: их лицо привычно мне, дева!
Лишь об одном я прошу: если вход к царю преисподней —
Здесь, где водой Ахеронт питает мрачные топи,[654]
Дай туда мне сойти и лицо родителя видеть,
Путь укажи, отвори предо мной заповедные двери.
Спас от вражеских толп, что за нами с копьями гнались,
Спутником был он моим в морских скитаньях, со мною
Все сносил наравне, чем грозили нам небо и волны,
Больше в нем, немощном, сил, чем отпущено старости, было.
Мне с мольбой наказал. Над отцом и сыном, о дева,
Сжалься, благая, молю! Ты можешь все, и недаром
Тривия власти твоей поручила Авернские рощи.
Некогда маны жены повел Орфей за собою,
Поллукс, избавив ценой половины бессмертья от смерти
Брата,[655] вперед и назад проходит этой дорогой;
Шел здесь Тесей и Алкид.[656] Но и я громовержца потомок!»
Так он Сивиллу молил, к алтарю прикасаясь рукою.
Сын Анхиза, поверь: в Аверн спуститься нетрудно,
День и ночь распахнута дверь в обиталище Дита.
Вспять шаги обратить и к небесному свету пробиться —
Вот что труднее всего! Лишь немногим, кого справедливый
Детям богов удалось возвратиться оттуда, где темный
Вьется Коцит[657], ленивой струей леса обегая.
Но если жаждет душа и стремится сердце так сильно
Дважды проплыть по стигийским волнам[658] и дважды увидеть
Слушай, что сделать тебе придется. В чаще таится
Ветвь, из золота вся, и листы на ней золотые.
Скрыт златокудрый побег, посвященный дольней Юноне,[659]
В сумраке рощи густой, в тени лощины глубокой.
Прежде чем с дерева он не сорвет заветную ветку.
Всем велит приносить Прозерпина прекрасная этот
Дар для нее. Вместо сорванной вмиг вырастает другая,
Золотом тем же на ней горят звенящие листья.
Рви безоружной рукой: без усилья стебель поддастся,
Если судьба призывает тебя; если ж нет — никакою
Силой ее не возьмешь, не отрубишь и твердым железом.
Знай и о том, что пока ты у нашего медлишь порога,
Тело его погребения ждет, корабли оскверняя.
Прежде приют ему дай в глубокой гробнице, а после
Черных овец заколи искупительной жертвою первой,
Или же ты не узришь для живых недоступное царство —
Грустный потупивши взор и нахмурив чело, из пещеры
Вышел родитель Эней. Неизвестностью душу томила
Мысль о грядущем ему. За героем медленным шагом
Брел неразлучный Ахат, тревогой той же томимый.
Умер, кого хоронить им придется, по слову Сивиллы?
Так они подошли к побережью сухому — и видят:
Спутник их верный Мизен унесен недостойною смертью,
Сын Эола Мизен, что не знал себе равных в искусстве
Некогда Гектору был он соратником, с Гектором рядом
В грозные битвы ходил с копьем и витою трубою;
После ж того как Ахилл похитил жизнь у героя,
Спутником стал отважный Мизен дарданца Энея,
Ныне он звонко трубил в одну из раковин полых
И, оглашая простор, вызывал богов состязаться;
Тут соперник Тритон, — если верить можно преданью, —
В пенные волны меж скал безумца надменного сбросил.
Благочестивый Эней. Повеленья Сивиллы исполнить
Все со слезами спешат и воздвигнуть алтарь погребальный,[660]
Чтобы — из целых стволов возведен — до небес он поднялся.
Тевкры торопятся в лес, приют зверей стародавний:
Клинья вонзаются в ствол, и клен и ясень расколот,
Буки огромные вниз по горным катятся склонам.
В новом труде никому не уступит Эней: за секиру
Сам берется герой и примером друзей ободряет;
Лес бесконечный кругом озирая с мольбою безмолвной:
«Если бы в дебрях таких на дереве вдруг мне сверкнула
Ветвь золотая в глаза! Ведь, на горе, слишком правдиво
Вещая жрица нам все о тебе, Мизен, предсказала».
С неба слетела, мелькнув перед самым лицом у героя,
И на зеленой траве уселась. Немедля пернатых
Матери спутниц[661] узнал и взмолился он, радости полон:
«Если дорога здесь есть, — провожатыми будьте моими,
Тень драгоценный побег. И ты, бессмертная, сына
В трудный час не оставь». И, промолвив, за птицами следом
Он поспешил и глядел, куда упорхнут они дальше,
Знак подавая ему, — а они отлетали за кормом,
Так очутились они возле смрадных устий Аверна.[662]
Птицы взмыли стремглав, рассекая воздух летучий,
И на раздвоенный ствол желанного дерева сели;
Золота отсвет сверкал меж ветвей его темно-зеленых, —
Зеленью чуждой листвы и яркостью ягод шафранных
Блещет омелы побег, округлый ствол обвивая.
Так же блистали листы золотые на падубе темном,
Так же дрожали они, дуновеньем колеблемы легким.
И, отломивши ее, унес в обитель Сивиллы.
Тевкры у моря меж тем по Мизене все так же рыдали,
Правя последний обряд над бесчувственным прахом героя.
Сложен высокий костер из дубовых стволов и смолистых
Ставят дарданцы пред ним печальный ряд кипарисов,
Сверху кладут на костер блестящие мужа доспехи,
После снимают с огня котлы с бурлящей водою,
Чтобы омыть и потом умастить охладелое тело.
Алый набросив покров — одежду, знакомую тевкрам.
Грустный долг исполняют друзья: поднимают носилки,
В сторону глядя, несут к костру опрокинутый факел,
Отчий обычай блюдя. И сгорают в пламени жарком
После того как огонь прогорел и угли угасли,
Жаждущий пепел вином, омывая останки, залили;
Кости собрал Кориней и сокрыл их в бронзовой урне,
Он же, с чистой водой обошедши спутников трижды,
Этим очистив мужей, произнес он прощальное слово.[663]
Благочестивый Эней, курган высокий насыпав,
Сам возложил на него трубу, весло и доспехи,
Возле подножья горы, что доныне имя Мизена
Все совершив, он спешит наставленья Сивиллы исполнить.
Вход в пещеру меж скал зиял глубоким провалом,
Озеро путь преграждало к нему и темная роща.
Птица над ним ни одна не могла пролететь безопасно,
Все отравляя вокруг, поднималось до сводов небесных.
Жрица сюда привела четырех тельцов черноспинных,
После, над их головой сотворив вином возлиянье,
Эти сожгла на священном огне, призывая Гекату,
Мощную между богов, и в Эребе и в небе владыку.
Спутники, снизу ножи вонзив им в горло, собрали
В чаши теплую кровь. Овцу чернорунную в жертву
Сам Эней заклал и телицу — Дита супруге.
Стикса владыке затем алтари воздвиг он ночные,[667]
Целые туши быков на огонь возложил и обильно
Жирным елеем полил горевшие в пламени жертвы.
Вздрогнув, на склонах леса закачались, земля загудела,
Псов завыванье[668] из тьмы донеслось, приближенье богини
Им возвещая. И тут воскликнула жрица: «Ступайте,
Чуждые таинствам, прочь![669] Немедля рощу покиньте!
Вот теперь-то нужна и отвага, и твердое сердце!»
Вымолвив, тотчас она устремилась бурно в пещеру,
Следом — бесстрашный Эней, ни на шаг не отстав от вожатой.
Боги, властители душ, и вы, молчаливые тени,
Дайте мне право сказать обо всем, что я слышал; дозвольте
Все мне открыть, что во мгле глубоко под землею таится.[671]
Шли вслепую они под сенью ночи безлюдной,
В царстве бесплотных теней, в пустынной обители Дита, —
Путник бредет, когда небеса застилает Юпитер
Темной тенью и цвет у предметов ночь отнимает.
Там, где начало пути, в преддверье сумрачном Орка
Скорбь ютится и с ней грызущие сердце Заботы,
Страх, Нищета, и Позор, и Голод, злобный советчик,
Муки и тягостный Труд — ужасные видом обличья;[672]
Смерть и брат ее Сон на другом обитают пороге,
Злобная Радость, Война, приносящая гибель, и здесь же
Волосы-змеи у ней под кровавой вьются повязкой.
Вяз посредине стоит огромный и темный, раскинув
Старые ветви свои; сновидений лживое племя
Там находит приют, под каждым листком притаившись.
Сциллы двувидные тут и кентавров стада обитают,
Тут Бриарей[673] сторукий живет, и дракон из Лернейской
Топи шипит, и Химера огнем врагов устрашает,[674]
Гарпии стаей вокруг великанов трехтелых[675] летают…
Выставил острый клинок, чтобы встретить натиск чудовищ,
И, не напомни ему многомудрая дева, что этот
Рой бестелесных теней сохраняет лишь видимость жизни,
Ринулся он бы на них, пустоту мечом рассекая.
Мутные омуты там, разливаясь широко, бушуют,
Ил и песок выносят в Коцит бурливые волны.
Воды подземных рек стережет перевозчик ужасный —
Мрачный и грязный Харон[677]. Клочковатой седой бородою
Плащ на плечах завязан узлом и висит безобразно.
Гонит он лодку шестом и правит сам парусами,
Мертвых на утлом челне через темный поток перевозит.
Бог уже стар, но хранит он и в старости бодрую силу.
Жены идут, и мужи, и героев сонмы усопших,
Юноши, дети спешат и девы, не знавшие брака,
Их на глазах у отцов унес огонь погребальный.
Мертвых не счесть, как листьев в лесу, что в холод осенний
Сбившись в стаи, летят к берегам, когда зимняя стужа
Гонит их за моря, в края, согретые солнцем.
Все умоляли, чтоб их переправил первыми старец,
Руки тянули, стремясь оказаться скорей за рекою.
Иль прогоняет иных, на песок им ступить не давая.
Молвил Сивилле Эней, смятенью теней удивляясь:
«Дева, ответь мне, чего толпа над рекою желает?
Души стремятся куда? Почему одни покидают
Жрица старая так отвечала кратко Энею:
«Истинный отпрыск богов, Анхиза сын! Пред тобою
Ширь Стигийских болот и Коцита глубокие воды.
Ими поклявшийся бог не осмелится клятву нарушить.[678]
Лодочник этот — Харон; перевозит он лишь погребенных.
На берег мрачный нельзя переплыть через шумные волны
Прежде тенями, чем покой обретут в могиле останки.
Здесь блуждают они и сто лет над берегом реют, —
Шаг Эней задержал, погружен в глубокую думу,
Жребий несчастных ему наполнил жалостью душу.
Видит; меж тех, кто лишен последних почестей, грустно
Флота ликийского вождь Оронт стоит и Левкаспид.
В день, когда ветры, напав, и корабль и мужей потопили.
Тут же бродил Палинур, что держал лишь недавно кормило,
Бег направляя судов, из ливийского города плывших;
В море упал он с кормы, наблюдая ночные светила.
Первым к нему обратился Эней: «О, кто из всевышних
Отнял тебя у нас, Палинур, и бросил в пучину?
Все расскажи! Ибо только в одном Аполлон, обманул нас,
Хоть и доселе во лжи уличен он не был ни разу:
Через моря проплывешь. Таковы богов обещанья!»
Но Палинур отвечал: «Правдив был Феба треножник:
Я от руки божества не погиб в пучине глубокой.
В воду внезапно упав, я с силой вырвал кормило, —
И за собою увлек. Клянусь тебе морем суровым,
Я не так за себя, как за твой корабль испугался:
Что, если он, потеряв и кормило, и кормчего сразу,
Справиться с натиском волн, все сильней вскипавших, не сможет?
Гнал по безбрежным морям. На рассвете четвертого утра
С гребня волны увидал я вдали Италии берег.
Медленно плыл я к земле, и прибой уже не грозил мне,
Но на меня напало с мечом, на добычу надеясь,
Стал на скалу карабкаться я, за вершину цепляясь.
Ныне катают меня у берега ветер и волны.
Сладостным светом дневным и небом тебя заклинаю,
Памятью старца-отца и надеждой отрока Юла, —
Тело мое схорони — ибо все ты можешь, великий, —
Или же, если тебе всеблагая мать указала
Путь (ибо думаю я, что не против воли всевышних
Ты собираешься плыть по широким Стигийским болотам),
Чтобы мирный приют я обрел хотя бы по смерти».
Так он сказал, и ему отвечала вещая жрица:
«Как ты посмел, Палинур, нечестивой жаждой гонимый,
Непогребенным прийти к стигийским водам суровым,
И не надейся мольбой изменить решенья всевышних!
Но запомни слова, что тебе я скажу в утешенье:
Явлены будут с небес городам и народам окрестным
Знаменья, чтобы они искупили вину и воздвигли
Место же это навек Палинура имя получит».
Девы слова изгнали печаль из скорбного сердца,
Рад Палинур, что будет земля его именем зваться.
Путь продолжали они и к реке подходили все ближе.
Как они шли меж безмолвных дерев, поспешая на берег.
Первым окликнул он их, прокричав пришельцам сердито:
«Ты, человек, что к нашей реке с оружьем спустился!
Стой и скажи, зачем ты пришел! И дальше ни шагу!
В этом стигийском челне возить живых я не вправе;
Был я не рад, когда взял на эту лодку Алкида
Или на берег на тот перевез Пирифоя с Тесеем,
Хоть от богов рождены и могучи были герои.[680]
Прямо у царских дверей[681] и дрожащего вывел на землю,
Те госпожу увести из покоев Дита хотели».
Так отвечала ему Амфризийская[682] вещая дева:
«Козней таких мы не строим, старик, оставь опасенья!
Вечно лаем своим бескровные тени пугает,
Пусть блюдет в чистоте Прозерпина ложе Плутона.
Видишь: троянец Эней, благочестьем и мужеством славный,
К теням Эреба сошел, чтобы вновь родителя встретить.
Эту узнаешь ты ветвь!» И под платьем скрытую ветку
Вынула жрица и гнев укротила в сердце Харона,
Больше ни слова ему не сказав; и старец, любуясь
Блеском листвы роковой, давно не виданным даром,
Души умерших прогнав, что на длинных лавках сидели,
Освободил он настил и могучего принял Энея
В лодку. Утлый челнок застонал под тяжестью мужа,
Много болотной воды набрал сквозь широкие щели;
Бог перевез и ссадил в камышах на илистый берег.
Лежа в пещере своей, в три глотки лаял огромный
Цербер, и лай громовой оглашал молчаливое царство.
Видя, как шеи у пса ощетинились змеями грозно,
Бросила жрица, и он, разинув голодные пасти,
Дар поймал на лету. На загривках змеи поникли,
Всю пещеру заняв, разлегся Цербер огромный.
Сторож уснул, и Эней поспешил по дороге свободной
Тут же у первых дверей он плач протяжный услышал:
Горько плакали здесь младенцев души, которых
От материнской груди на рассвете сладостной жизни
Рок печальный унес во мрак могилы до срока.[683]
Но без решенья суда не получат пристанища души;
Суд возглавляет Минос[684]: он из урны жребии тянет,
Всех пред собраньем теней вопрошает о прожитой жизни.
Дальше — унылый приют для тех, кто своею рукою
Сбросил бремя души. О, как они бы хотели
К свету вернуться опять и терпеть труды и лишенья!
Но не велит нерушимый закон, и держит в плену их
Девятиструйный поток и болота унылые Стикса.
Ширь бескрайних равнин, что «полями скорби» зовутся:
Всех, кого извела любви жестокая язва,
Прячет миртовый лес,[686] укрывают тайные тропы,
Ибо и смерть не избавила их от мук и тревоги.
Раны зияли на ней, нанесенные сыном свирепым;
Здесь и Эвадна была, Лаодамия и Пасифая,
С ними бродил и Кеней, превращенный из юноши в деву,[688]
Ибо по смерти судьба ему прежний облик вернула.
Тенью блуждала в лесу. Герой троянский поближе
К ней подошел — и узнал в полумраке образ неясный:
Так на небо глядит в новолунье путник, не зная,
Виден ли месяц ему или только мнится за тучей.
«Значит, правдива была та весть, что до нас долетела?
Бедной Дидоны уж нет, от меча ее жизнь оборвалась?
Я ли причиною был кончины твоей? Но клянусь я
Всеми огнями небес, всем, что в царстве подземном священно, —
Те же веленья богов, что теперь меня заставляют
Здесь во тьме средь теней брести дорогой неторной,
Дальше тогда погнали меня. И не мог я поверить,
Чтобы разлука со мной принесла тебе столько страданий!
Рок в последний ведь раз говорить мне с тобой дозволяет».
Речью такой Эней царице, гневно глядевшей,
Душу старался смягчить и вызвать ответные слезы.
Но отвернулась она и глаза потупила в землю,
Твердая, словно кремень иль холодный мрамор марпесский.[689]
И наконец убежала стремглав, не простив, не смирившись,
Скрылась в тенистом лесу, где по-прежнему жаркой любовью
Муж ее первый, Сихей, на любовь отвечает царице.
Вслед уходящей смотрел, и жалостью полнилось сердце.
Снова пустился он в путь, назначенный труд продолжая,
Края равнины достиг, где приют воителей славных.
Здесь повстречались ему Тидей, прославленный в битвах,
Здесь же дарданцы, по ком на земле так долго рыдали,
Павшие в битвах; Эней застонал, когда длинной чредою
Тевкры прошли перед ним: Полифет, посвященный Церере,[691]
Антенориды, Идей,[692] — он и тут колесницею правит,
Тени со всех сторон обступили с криком Энея,
Мало им раз взглянуть на него: всем хочется дольше
Рядом побыть и спросить, для чего он спустился к усопшим.
Рати данайской вожди, Агамемнона воинов тени,
В страхе дрожат перед ним: одни бросаются в бегство, —
Так же, как раньше они к кораблям убегали; другие
Еле слышно кричат, ибо голос нейдет из гортани.
Вдруг Деифоб Приамид предстал перед взором Энея:
Обе руки в крови, и оба отрезаны уха,
Раны на месте ноздрей безобразно зияют. Несчастный
Страшные эти следы прикрывал рукою дрожащей;
Друга с трудом лишь узнал Эней и окликнул печально:
Кто решился тебе отомстить так жестоко и гнусно?
Так над тобою кому надругаться дозволено было?
Мне донесла молва, что в последнюю ночь ты немало
Греков сразил и упал, изнемогший, на груду убитых.
Трижды к манам твоим над гробницей воззвал громогласно.
Имя твое и доспех пребывают там; но не мог я,
Друг, увидеть тебя и землей родною засыпать».
Молвил в ответ Деифоб: «Все, что должно, ты свято исполнил:
Только роком моим и спартанки[694] злодейством погублен
Я, — такую она по себе оставила память!
Как последнюю ночь в ликованье обманчивом все мы
Встретили, — знаешь ты сам: слишком памятно все, что свершилось.
Поднят был и принес врагов и оружье во чреве,
Тотчас она повела, как бы оргию Вакха справляя,
Жен хороводом вокруг; выступая сама между ними
С факелом ярким в руках, с высоты призывала данайцев.
В брачный злосчастный покой ушел и забылся на ложе
Сладким, глубоким сном, безболезненной смерти подобным.
Славная эта жена между тем уносит оружье
Из дому все — даже верный мой меч, что висел в изголовье, —
Думала, видно, она угодить любимому мужу,
Тем заставив молву о былых преступленьях умолкнуть.
Что же еще? Ворвался Эолид[695], подстрекатель убийства,
Вместе с Атридом ко мне… О боги, если о мести
Но и ты мне ответь, тебя, живого, какие
Бедствия к нам привели? Заблудился ль ты, в море скитаясь,
Боги ль прислали тебя? Какая судьба тебя гонит
В мрачный край, в унылый приют, где солнце не всходит?»
Мира срединную ось миновала в эфире Аврора.
Мог бы Эней весь отпущенный срок в разговорах растратить,
Если б Сивилла ему не напомнила речью короткой:
«Близится ночь, пролетают часы в бесполезных стенаньях!
Путь направо ведет к стенам великого Дита, —
Этим путем мы в Элизий пойдем; а левой дорогой
Злые идут на казнь, в нечестивый спускаются Тартар».
Ей отвечал Деифоб: «Не сердись, могучая жрица,
Ты, наша гордость, иди! Пусть судьба твоя будет счастливей!»
Так он сказал и прочь отошел с напутствием этим.
Влево Эней поглядел: там, внизу, под кручей скалистой
Город раскинулся вширь, обведенный тройною стеною.
Мощной струей Флегетон увлекает гремучие камни.
Рядом ворота стоят на столпах адамантовых прочных:
Створы их сокрушить ни людская сила не может,
Ни оружье богов. На железной башне высокой
Глаз не смыкая, она стережет преддверия Дита.
Слышится стон из-за стен и свист плетей беспощадных,
Лязг влекомых цепей и пронзительный скрежет железа.
Замер на месте Эней и прислушался к шуму в испуге.
Казни свершаются там? Что за гул долетает оттуда?»
Жрица в ответ начала: «О вождь прославленный тевкров,
Чистому боги вступать на преступный порог запрещают.
Но Геката, отдав мне под власть Авернские рощи,
Кносский судья Радамант суровой правит державой;
Всех он казнит, заставляет он всех в преступленьях сознаться,
Тайно содеянных там, наверху, где злодеи напрасно
Рады тому, что придет лишь по смерти срок искупленья.
Хлещет виновных бичом, и подносит левой рукою
Гнусных гадов к лицу, и свирепых сестер созывает.
Только потом, скрежеща, на скрипучих шипах распахнутся
Створы священных ворот. Посмотри, — ты видишь обличье
Гидра огромная там, пятьдесят разинувши пастей,
Первый чертог сторожит. В глубину уходит настолько
Тартара темный провал, что вдвое до дна его дальше,
Чем от земли до небес, до высот эфирных Олимпа.
Корчится в муках на дне, низвергнуто молнией в бездну.
Видела там я и двух сыновей Алоэя[698] огромных,
Что посягнули взломать руками небесные своды,
Тщась громовержца изгнать и лишить высокого царства.
Тот, кто громам подражал и Юпитера молниям жгучим.
Ездил торжественно он на четверке коней, потрясая
Факелом ярким, у всех на глазах по столице Элиды,
Требовал, чтобы народ ему поклонялся, как богу.
Грохотом меди хотел и стуком копыт он подделать,
Но всемогущий Отец из туч густых огневую
Бросил в безумца стрелу — не дымящий факел сосновый, —
И с колесницы низверг, и спалил его в пламенном вихре.
Тития[700]: телом своим распластанным занял он девять
Югеров; коршун ему терзает бессмертную печень
Клювом-крючком и в утробе, для мук исцеляемой снова,
Роется, пищи ища, и гнездится под грудью высокой,
Надо ль лапифов назвать, Иксиона и Пирифоя?
Камень черный висит над тенями и держится еле,
Будто вот-вот упадет. Золотые ложа, как в праздник,
Застланы пышно, и пир приготовлен с роскошью царской,
То за столом возлежит, не давая к еде прикоснуться,
То встает и, громко крича, поднимает свой факел.[701]
Те, кто при жизни враждой родных преследовал братьев,
Кто ударил отца, или был бесчестен с клиентом,
Не уделял ничего (здесь таких бессчетные толпы),
Или убит был за то, что бесчестил брачное ложе,
Или восстать на царя дерзнул, изменяя присяге,
Казни здесь ждут. Но казни какой — узнать не пытайся,
Катят камни одни, у других распятое тело
К спицам прибито колес. На скале Тесей горемычный[702]
Вечно будет сидеть. Повторяя одно непрестанно,
Громко взывая к теням, возглашает Флегий[703] злосчастный:
Этот над родиной власть за золото продал тирану
Или законы за мзду отменял и менял произвольно,
Тот на дочь посягнул, осквернив ее ложе преступно, —
Все дерзнули свершить и свершили дерзко злодейство.
Если бы голос мой был из железа, — я и тогда бы
Все преступленья назвать не могла и кары исчислить!»
Долгий окончив рассказ, престарелая Фебова жрица
Молвила: «Дальше ступай, заверши нелегкий свой подвиг.
Кованы; вижу я там под высоким сводом ворота:
Нам возле них оставить дары велят наставленья».
Молвила так — и они, шагая рядом во мраке,
Быстро прошли оставшийся путь и приблизились к стенам.
Тело[704] себе и к дверям прибивает ветвь золотую.
Сделав это и долг пред богиней умерших исполнив,
В радостный край вступили они, где взору отрадна
Зелень счастливых дубрав, где приют блаженный таится.
Солнце сияет свое, и свои загораются звезды.
Тело себе упражняют одни в травянистых палестрах
И, состязаясь, борьбу на песке золотом затевают,
В танце бьют круговом стопой о землю другие,
Мерным движениям их семизвучными вторит ладами,
Пальцами бьет по струнам или плектром[706] из кости слоновой.
Здесь и старинный род потомков Тевкра прекрасных,
Славных героев сонм, рожденных в лучшие годы:
Храбрый дивится Эней: вот копья воткнуты в землю,
Вот колесницы мужей стоят пустые, и кони
Вольно пасутся в полях. Если кто при жизни оружье
И колесницы любил, если кто с особым пристрастьем
Вправо ли взглянет Эней или влево, — герои пируют,
Сидя на свежей траве, и поют, ликуя, пеаны[707]
В рощах, откуда бежит под сенью лавров душистых,
Вверх на землю стремясь, Эридана поток многоводный.
Или жрецам, что всегда чистоту хранили при жизни,
Тем из пророков, кто рек только то, что Феба достойно,
Тем, кто украсил жизнь, создав искусства для смертных,
Кто средь живых о себе по заслугам память оставил, —
Тени вокруг собрались, и Сивилла к ним обратилась
С речью такой, — но прежде других к Мусею[708], который
Был всех выше в толпе, на героя снизу взиравшей:
«Ты, величайший певец, и вы, блаженные души,
С ним пришли мы сюда, переплыли реки Эреба».
Ей в немногих словах Мусей на это ответил:
«Нет обиталищ у нас постоянных: по рощам тенистым
Мы живем; у ручьев, где свежей трава луговая, —
Надо хребет перейти. Вас пологим путем поведу я».
Так он сказал и пошел впереди и с горы показал им
Даль зеленых равнин. И они спустились с вершины.
Старец Анхиз между тем озирал с усердьем ревнивым
Где до поры пребывают они, подняться на землю.
Сонмы потомков своих созерцал он и внуков грядущих,
Чтобы узнать их судьбу, и удел, и нравы, и силу,
Но лишь увидел, что сын к нему по лугу стремится,
Слезы из глаз полились и слова из уст излетели:
«Значит, ты все же пришел? Одолела путь непосильный
Верность святая твоя? От тебя и не ждал я иного.
Снова дано мне смотреть на тебя, и слушать, и молвить
День считая за днем, — и надежды мне не солгали.
Сколько прошел ты морей, по каким ты землям скитался,
Сколько опасностей знал, — и вот ты снова со мною!
Как за тебя я боялся, мой сын, когда в Ливии был ты!»
Часто являлся ко мне, призывая в эти пределы.
Флот мой стоит в Тирренских волнах. Протяни же мне руку,
Руку, родитель, мне дай, не беги от сыновних объятий!»
Молвил — и слезы ему обильно лицо оросили.
Трижды из сомкнутых рук бесплотная тень ускользала,
Словно дыханье, легка, сновиденьям крылатым подобна.
Тут увидел Эней в глубине долины сокрытый
Остров лесной, где кусты разрослись и шумели вершины:
Там без числа витали кругом племена и народы.
Так порой на лугах в безмятежную летнюю пору
Пчелы с цветка на цветок летают и вьются вкруг белых
Лилий, и поле вокруг оглашается громким гуденьем.
Что за река там течет — в неведенье он вопрошает, —
Что за люди над ней такой теснятся толпою.
Молвит родитель в ответ: «Собрались здесь души, которым
Вновь суждено вселиться в тела, и с влагой летейской
Эти души тебе показать и назвать поименно
Жажду давно уже я, чтобы наших ты видел потомков,
Радуясь вместе со мной обретенью земли Италийской».
«Мыслимо ль это, отец, чтоб отсюда души стремились
Злая, видно, тоска влечет несчастных на землю!»
«Что ж, и об этом скажу, без ответа тебя не оставлю, —
Начал родитель Анхиз и все рассказал по порядку.[709] —
Землю, небесную твердь и просторы водной равнины,
Все питает душа, и дух, по членам разлитый,
Движет весь мир,[711] пронизав его необъятное тело.
Этот союз породил и людей, и зверей, и пернатых,
Рыб и чудовищ морских, сокрытых под мраморной гладью.
Наделены — но их отягчает косное тело,
Жар их земная плоть, обреченная гибели, гасит.
Вот что рождает в них страх, и страсть, и радость, и муку,
Вот почему из темной тюрьмы они света не видят.
Им не дано до конца от зла, от скверны телесной
Освободиться: ведь то, что глубоко в них вкоренилось,
С ними прочно срослось — не остаться надолго не может.
Кару нести потому и должны они все — чтобы мукой
Будут висеть в пустоте, у других пятно преступленья
Выжжено будет огнем или смыто в пучине бездонной.
Маны любого из нас понесут свое наказанье,
Чтобы немногим затем перейти в простор Элизийский.
Вновь обретет чистоту, от земной избавленный порчи,
Душ изначальный огонь, эфирным дыханьем зажженный.
Времени бег круговой отмерит десять столетий, —
Души тогда к Летейским волнам божество призывает,
Светлого неба и вновь захотели в тело вселиться».
Вот что поведал Анхиз, и сына вместе с Сивиллой
В гущу теней он повлек, и над шумной толпою у Леты
Встали они на холме, чтобы можно было оттуда
«Сын мой! Славу, что впредь Дарданидам сопутствовать будет,
Внуков, которых тебе родит италийское племя,
Души великих мужей, что от нас унаследуют имя, —
Все ты узришь: я открою тебе судьбу твою ныне.
Близок его черед, он первым к эфирному свету
Выйдет, и в нем дарданская кровь с италийской сольется;
Будет он, младший твой сын, по-альбански Сильвием зваться,
Ибо его средь лесов взрастит Лавиния.[713] Этот
С этой поры наш род будет править Долгою Альбой.
Следом появится Прок,[714] народа троянского гордость,
Капис, Нумитор и тот, кто твоим будет именем назван, —
Сильвий Эней; благочестьем своим и доблестью в битвах
Вот она, юных мужей череда! Взгляни на могучих!
Всем виски осенил венок дубовый гражданский.[716]
Ими Пометий, Момент, и Фидены, и Габии будут
Возведены, и в горах Коллатия крепкие стены,
Дав имена местам, что теперь имен не имеют.
Вот и тот, кто навек прародителя спутником станет,[718]
Ромул, рожденный в роду Ассарака от Марса и жрицы
Илии. Видишь, двойной на шлеме высится гребень?
Им направляемый Рим до пределов вселенной расширит
Власти пределы своей, до Олимпа души возвысит,
Семь твердынь на холмах окружит он единой стеною,
Гордый величьем сынов, Берекинфской богине[719] подобен,
Счастлива тем, что бессмертных детей родила, что и внуки
Все — небожители, все обитают в высях эфирных.
Взоры теперь сюда обрати и на этот взгляни ты
Род и на римлян твоих. Вот Цезарь и Юла потомки:
Вот он, тот муж, о котором тебе возвещали так часто:
Август Цезарь, отцом божественным вскормленный,[720] снова
Век вернет золотой на Латинские пашни, где древле
Сам Сатурн был царем, и пределы державы продвинет,
Где не увидишь светил, меж которыми движется солнце,[721]
Где небодержец Атлант вращает свод многозвездный.
Ныне уже прорицанья богов о нем возвещают,
Край Меотийских болот и Каспийские царства пугая,
Столько стран не прошел ни Алкид в скитаниях долгих,
Хоть и сразил медноногую лань и стрелами Лерну
Он устрашил и покой возвратил лесам Эриманфа,
Ни виноградной уздой подъяремных смиряющий тигров
Что ж не решаемся мы деяньями славу умножить?
Нам уж не страх ли осесть на земле Авзонийской мешает?
Кто это там, вдалеке, ветвями оливы увенчан,
Держит святыни в руках? Седины его узнаю я!
Бедной рожденный землей, из ничтожных он явится Курий,
Чтобы принять великую власть.[723] Ее передаст он
Туллу[724], что мирный досуг мужей ленивых нарушит,
Двинув снова в поход от триумфов отвыкшее войско.
Слишком уж он и сейчас дорожит любовью народа.
Хочешь Тарквиниев[726] ты увидать и гордую душу
Мстителя Брута[727] узреть, вернувшего фасции Риму?
Власти консульской знак — секиры грозные — первым
На смерть осудит отец во имя прекрасной свободы;
Что бы потомки о нем ни сказали, — он будет несчастен,
Но к отчизне любовь и жажда безмерная славы
Все превозмогут. Взгляни: вдалеке там Деции, Друзы,[728]
Видишь — там две души одинаковым блещут оружьем?
Ныне, объятые тьмой, меж собой они в добром согласье,
Но ведь какою войной друг на друга пойдут,[730] если света
Жизни достигнут! Увы, как много крови прольется
Спустится, зять же его с оружьем встретит восточным![732]
Дети! Нельзя, чтобы к войнам таким ваши души привыкли!
Грозною мощью своей не терзайте тело отчизны!
Ты, потомок богов, ты первый о милости вспомни,
Этот, Коринф покорив,[733] поведет колесницу в триумфе
На Капитолий крутой, над ахейцами славен победой.
Тот повергнет во прах Агамемнона крепость — Микены,
Аргос возьмет, разобьет Эакида, Ахиллова внука,[734]
Косс и великий Катон,[736] ужель о вас умолчу я?
Гракхов не вспомню ли род? Сципионов, как молния грозных,
Призванных гибель нести Карфагену?[737] Серрана, что ниву
Сам засевал? Иль Фабриция, кто, довольствуясь малым,
Максим, и ты здесь, кто нам промедленьями спас государство![739]
Смогут другие создать изваянья живые из бронзы,
Или обличье мужей повторить во мраморе лучше,
Тяжбы лучше вести и движенья неба искусней
Римлянин! Ты научись народами править державно —
В этом искусство твое! — налагать условия мира,
Милость покорным являть и смирять войною надменных!»
Так Анхиз говорил изумленным спутникам; после
Ростом он всех превзошел, победитель во многих сраженьях,
Тот, кто Рим укрепит, поколебленный тяжкою смутой,
Кто, воюя в седле, разгромит пунийцев и галлов, —
Третий доспех,[741] добытый в бою, посвятит он Квирину».
Юношу дивной красы[742] в доспехах блестящих, который
Шел с невеселым лицом, глаза потупивши в землю:
«Кто, скажи мне, отец, там идет с прославленным мужем?
Сын ли его иль один из бессчетных потомков героя?
Но осеняет чело ему ночь печальною тенью».
Слезы из глаз полились у Анхиза, когда отвечал он:
«Сын мой, великая скорбь твоему уготована роду:
Юношу явят земле на мгновенье судьбы — и дольше
Племя римлян богам, если б этот их дар сохранило.
Много стенаний и слез вослед ему с Марсова поля[743]
Город великий пошлет! И какое узришь погребенье
Ты, Тиберин[744], когда воды помчишь мимо свежей могилы!
Больше таких не взрастит себе во славу питомцев
Ромулов край. Но увы! Ни у чему благочестье и верность,
Мощная длань ни к чему. От него уйти невредимо
Пусть бы шпоры вонзал в бока скакуна боевого.
Отрок несчастный, — увы! — если рок суровый ты сломишь,
Будешь Марцеллом и ты![745] Дайте роз пурпурных и лилий:
Душу внука хочу я цветами щедро осыпать,
Так бродили они по всему туманному царству,
Между широких лугов, чтобы всех разглядеть и увидеть.
После того, как сыну Анхиз перечислил потомков,
Душу его распалив стремленьем к славе грядущей,
О племенах лаврентских сказал, о столице Латина,
Также о том, как невзгод избежать или легче снести их.
Двое ворот открыты для снов: одни — роговые,
В них вылетают легко правдивые только виденья;
Маны, однако, из них только лживые сны высылают.
К ним, беседуя, вел Анхиз Сивиллу с Энеем;
Костью слоновой блестя, распахнулись ворота пред ними,
К спутникам кратким путем и к судам Эней возвратился.
С носа летят якоря, корма у берега встала.
Здесь же скончалась и ты, Энея кормилица, чтобы
Память навек о себе завещать побережиям нашим:
Место, где прах твой зарыт, сохраняет имя Кайеты,[746]
Чтят гесперийцы его; так не это ли славой зовется?
Холм насыпал над ней и, когда успокоилось море,
В путь поспешил на всех парусах и гавань покинул.
Ветер в ночи понес корабли, и луна благосклонно
Свет белоснежный лила и дробилась, в зыбях отражаясь.
Где меж дремучих лесов распевает денно и нощно
Солнца могучая дочь[747] и, в ночную темную пору,
В пышном дворце, засветив душистый факел кедровый,
Звонкий проводит челнок сквозь основу ткани воздушной.
Звери и рвутся с цепей, оглашая безмолвную полночь;
Мечется с визгом в хлеву свиней щетинистых стадо,[748]
Грозно медведи ревут, завывают огромные волки, —
Все, кого силою трав погубила злая богиня,
Чтобы Цирцеи волшба не коснулась троянцев, чтоб волны
К берегу их не снесли, не пригнали в опасную гавань,
Ветром попутным Нептун паруса энеадов наполнил,
Бег ускорил судов и пронес через бурные мели.
С неба, где мчалась в своей колеснице алой богиня.
Ветер внезапно упал, дуновенья больше не морщат
Мраморной глади — одни с безветрием борются весла.
Видит с моря Эней берега, заросшие лесом,
Это струит Тиберин от песка помутневшие воды
В море по склонам крутым. Над лесами стаи пернатых,
Что по речным берегам и по руслам вьют себе гнезда,
Носятся взад и вперед, лаская песнями небо.
К берегу; так он вошел, торжествуя, в тенистые устья.
Ныне о древних веках, Эрато[749], дозволь мне поведать,
О стародавних царях и о том, что в Лации было
В дни, когда с войском приплыл к берегам Авзонийским пришелец,
Ты певца вдохнови, о богиня! Петь начинаю
Я о войне, о царях, на гибель гневом гонимых,
И о тирренских бойцах, и о том, как вся Гесперия
Встала с оружьем в руках. Величавей прежних событья
Мирно старый Латин городами и нивами правил.
Фавну его родила[750] лаврентская нимфа Марика, —
Так преданье гласит; был Пик[751] родителем Фавна,
Пика отцом был Сатурн, положивший роду начало.
После того как судьбой был похищен сын юный.
Дочь лишь была у него, наследница многих владений:
Стала невестой она, по годам созрела для брака,
Много из Лация к ней женихов и со всей Гесперии
Турн, могучих отцов и дедов славный потомок.
Юношу всем предпочла и мечтала царица скорее
Зятем сделать его — но мешали ей знаменья свыше.
Лавр посредине дворца стоял меж высоких чертогов,
Сам Латин, говорят, когда клал основанья твердыни,
Дерево это нашел и его посвятил Аполлону,
Город же новый нарек по имени лавра Лаврентом.
Вдруг на вершину его, — и рассказывать дивно об этом! —
Пчелы тучей густой, и, сцепившись ножками плотно,
Рой нежданный повис, точно плод, меж листьев на ветке.
Вмиг прорицатель изрек: «Я зрю иноземного мужа,
С той же он стороны, что и рой, сюда же стремится
Факела чистый огонь к алтарям подносила однажды,
Стоя рядом с отцом, во дворце Лавиния-дева;
Тут привиделось им, будто длинные кудри царевны —
Чудо грозное! — вдруг охватило шумное пламя,
Царский венец — и вот, золотым окутана дымом,
Сеет она Вулканов огонь по просторным палатам.
Дивное знаменье так всем на страх истолковано было:
Слава Лавинию ждет и удел высокий в грядущем,
Царь в тревоге спешит обратиться к оракулу Фавна,
Вещего старца-отца вопросить в лесу Альбунейском,[752]
Самом большом из лесов, где звенит источник священный,
Воздух смрадом своих испарений густых заражая.
Сходятся лес, чтоб сомненья свои разрешить. Если щедрый
Дар принесет в него жрец, и расстелит в ночи молчаливой
Жертвенных шкуры овец, и уснет на ложе овчинном,
Много узрит он во сне витающих дивных видений,
Вечных богов и теней, прилетевших из глуби Аверна.
Здесь и родитель Латин искал в тревоге ответа.
Сто тонкорунных заклал он сам овец по обряду,
Шкуры в лесу расстелил — и едва лишь возлег на овчинах,
«Дочери мужа найти, о мой сын, не стремись средь латинян,
С тем, кто избран тобой, не справляй задуманной свадьбы:
Зять из чужбины придет и кровью своей возвеличит
Имя наше до звезд, и к ногам наших правнуков общих
В долгом пути меж двумя Океанами, — им покорится».
Этих советов отца, что ему в ночи молчаливой
Фавном были даны, не таил Латин — и повсюду
Мчалась на крыльях Молва и о них городам авзонийским
Встал на причал у крутых берегов, травою поросших.
Вышли с Энеем вожди и прекрасный Асканий на сушу,
Наземь легли отдохнуть в тени высокого бука.
Тут же друзья на траве расставляют для трапезы яства,
Диких приносят плодов, на столы из хлеба кладут их…
Быстро скудный запас истребили троянцы, и голод
Их заставил доесть и Цереры дар необильный.
Только успели они хлебов, отмеченных роком,[753]
Юл воскликнул: «Ну вот, мы столы теперь доедаем!»
Он пошутить лишь хотел, — но, услышав слово такое,
Понял Эней, что конец наступил скитаньям, и сыну
Смолкнуть велел, поражен изъявленьем божественной воли.
Молвит он. — Вам привет, о пенаты верные Трои!
Здесь наш дом и родина здесь! Вспоминаю теперь я:
Тайну судьбы мне открыв, завет оставил родитель:[754]
«Если ты приплывешь на неведомый берег и голод
Знай, что там обретешь пристанище ты, истомленный,
Первые там дома заложи и стены воздвигни».
Голод наш тем голодом был — последним из бедствий,
Нашим кладет он скитаньям конец.
В разные стороны всем разойтись от гавани, чтобы
Эти разведать места, разузнать о селеньях и людях.
Ныне Юпитеру вы сотворите из чаш возлиянье,
Снова налейте вина и Анхиза с мольбой призовите».
Гения места призвал и первую между бессмертных
Землю, и нимф, и богов неизвестных покуда потоков,
После, порядок блюдя, он призвал Фригийскую матерь,[755]
Бога Идейского,[756] Ночь и ее восходящие звезды,
Тут с небесных высот всемогущий светлый Родитель
Трижды удар громовой послал и руки мановеньем
Облако тевкрам явил, золотым осиянное светом.
Гул пробежал по троянским рядам: исполнились сроки,
Тевкры готовят пир, и, великому радуясь чуду,
Ставят кратеры они, вином их наполнив до края.
Только лишь день озарил лучами первыми землю,
Тевкры окрест разбрелись и вкруг стана разведали местность.
Эта река, и живет здесь отважное племя латинян.
Сын Анхиза тогда ото всех выбирает сословий
Сто послов и велит им взять увитые шерстью
Ветви Паллады[758] с собой и пойти к чертогам владыки,
Без промедленья послы исполняют приказ и поспешным
Шагом пускаются в путь. А Эней воздвигает жилища,
Место для них над водой бороздой неглубокой наметив,
И, словно лагерь, дома частоколом и валом обводит.
Кровель верхушки крутых и приблизились к стенам латинян.
Отроки там у ворот и юноши в первом расцвете
Гнали резвых коней, укрощая в пыли колесницы,
Лук напрягали тугой, метали гибкие дроты
Вдруг верховой гонец Латину доносит седому:
Прямо к столице идут мужи огромного роста
В платье неведомом. Царь велит в чертоги позвать их,
Сам же на отчий престол в срединном покое садится.
С множеством гордых колонн — дворец лаврентского Пика,
Рощей он был окружен и священным считался издревле.
Здесь по обычаю все цари принимали впервые
Жезл и фасции, здесь и храм и курия[759] были,
Долгие дни за столом отцы проводили нередко.
Дедов царственных здесь изваянья из кедра стояли
В должном порядке: Итал и отец Сабин,[760] насадитель
Лоз (недаром кривой виноградаря серп у подножья
Были в преддверье дворца, и властителей образы древних,
Что за отчизну в бою получили Марсовы раны.
Здесь надо всеми дверьми прибито было оружье:
Взятые в плен колесницы видны, кривые секиры,
С вражеских сняты судов, и с мохнатою гривою шлемы.
Пик, укротитель коней, сидел в короткой трабее,
Щит священный держа и загнутый жезл квиринальский.[762]
Страстной любовью к нему горя, превратила Цирцея,
В пеструю птицу его, по стволам стучащую громко.
Так изукрашен был храм, куда посланцев троянских
Царь латинский призвал, восседавший на отчем престоле.
С речью приветливой он обратился первый к вошедшим:
Ведомы нам, и слышали мы, что сюда вы плывете, —
Что вам нужно? Зачем, какой гонимы нуждою
Вы через столько морей к берегам пришли Авзонийским?
Сбились ли вы с пути, принесла ли вас непогода
Если уж в устье реки вы зашли и в гавани встали,
То не презрите наш кров, дружелюбью латинян доверьтесь.
Мы справедливость блюдем не под гнетом законов: Сатурнов
Род добровольно хранит обычай древнего бога.
Так старики аврункские[763] мне говорили когда-то:
Родом отсюда Дардан, что отплыл на Самос Фракийский
(Назван теперь Самофракией[764] он) и добрался до Иды,
Начал отсюда он путь, из Корита в крае Тирренском,
Свой прибавив алтарь[765] к алтарям бессмертных высоким».
Илионей отвечал на эти речи Латину:
«Фавна царственный сын, не волна, не черная буря
К вашей земле подойти нас принудила натиском злобным,
Сами избрали мы путь и в твой город пришли добровольно,
Мы, изгнанники царств, которые в славе и блеске
Солнце видело встарь, восходя от края Олимпа;
Род от Юпитера наш, Юпитера племя дарданцев
Царь наш рожден, троянец Эней, к тебе нас пославший.
Что за губительный вихрь поднялся в Микенах жестоких
И пролетел по Идейским полям, каким приговором,
Рок два мира столкнул — Европу и Азию[766] — в битве,
Ток Океана,[767] и тот, чье жилище в поясе пятом,
Меж четырех поясов простертом под солнцем жестоким.
Мы от потопа спаслись и, скитаясь по водным равнинам,
Малого просим клочка земли безопасной — приюта
Равно смертные все. Мы для вас бесчестьем не будем,
Вы же славу навек стяжаете добрым деяньем;
Трою на лоно приняв, не раскается край Авзонийский.
Я Энея судьбой клянусь и могучей десницей, —
Много племен и народов чужих (презирать нас не должно,
Если с ветвями в руках и с мольбой на устах мы приходим)
Звали в свои нас края, чтобы мы среди них поселились,
Но веленья богов и судьба заставляли Энея
Вновь обрести мы должны — такова необорная воля
Феба — и Тибр Тирренский найти, и Нумиций священный.
Кроме того, наш вождь от былых богатств посылает
Дар ничтожный тебе, из горящей Трои спасенный:
В этом уборе Приам, по обычаю граждан созвавши,
Суд перед ними творил; вот наряд, троянками тканный,
Вот и жезл, и священный венец».
Илионея словам Латин внимал неподвижно,
В землю потупленных глаз. Ни наряд с пурпурным узором
Не занимает его, ни Приамов жезл драгоценный:
Дочери будущий брак владеет думой Латина,
Царь повторяет в душе прорицанье старого Фавна.
Зять, которого он назовет царем равноправным,
Чьи потомки, в веках грядущих доблестью славны,
Мощью своей покорят весь круг земель населенных.
Радостно молвит Латин: «Да помогут нам боги, исполнив
И не отвергну даров. И пока Латин на престоле,
Тук изобильных полей и богатства не меньше троянских
Будут у вас. Но пусть, если узы гостеприимства
Хочет Эней меж нами скрепить и союзником зваться,
Будет пожатие рук залогом мира меж нами.
Вы же царю своему передайте то, что скажу я:
Выросла дочь у меня, но из нашего племени зятя
Выбрать ни знаменья мне не велят, ни в святилище отчем
Явится к нам и, слив свою кровь с латинскою кровью,
Имя наше до звезд вознесет. Это он мне указан
Роком, — так думаю я и, если правду провидит
Дух мой, желаю того». И, промолвив так, выбирает
Каждому дарит послу скакуна крылоногого старец,
В пестрых все чепраках и в пурпурных попонах узорных;
Звонко бренчат у коней золотые подвески под грудью,
В золоте сбруя у всех и в зубах удила золотые.
Пышет огонь из ноздрей у коней, что от предков небесных
Род свой ведут — от тех полукровок, которых Цирцея
Тайно добыла,[768] впустив к коням отцовским кобылу.
Эти дары получив, унося порученья Латина,
Тою порой в колеснице своей громовержца супруга
Мчалась воздушным путем, покинув Инахов Аргос.[769]
Вдруг увидала она, над Пахином летя сицилийским,
Издали тевкров суда и Энея, который, ликуя,
Брошенный флот. Замерла Юнона, пронзенная болью,
И, головою тряхнув, излила в стенаниях сердце:
«О, ненавистный народ! О, моей непокорная воле
Воля судьбы их! Ужель не могли они пасть на сигейских
Трое? Но нет, средь огня и средь вражеских толп находили
Выход они! Или сила моя, быть может, иссякла
И успокоилась я, неустанной враждою пресытясь?
Нет, и средь волн я осмелилась гнать лишенных отчизны
Сил, чтобы тевкров сломить, не хватило и морю и небу.
Чем зияющий зев Харибды, и Сцилла, и Сирты
Мне помогли? От меня и от моря в устье желанном
Тибра укрылись они! Но ведь Марсу силы достало
Сам родитель богов Каледон на расправу старинный.
Так ли была велика Каледона вина[771] и лапифов?
Я же, царица богов, супруга Юпитера, средства
Все, что могла испытать, испытала, ничем не гнушаясь, —
Власти великой моей — я молить других не устану.
Если небесных богов не склоню — Ахеронт я подвигну.
Пусть не дано мне Энея лишить грядущего царства,
Пусть Лавинии рок, предназначивший деву пришельцу,
Вправе я истребить у царей обоих народы.
Тесть и зять за союз пусть жизнью граждан заплатят!
Дева! Приданым твоим будет рутулов кровь и троянцев,
В брачный покой отведет тебя Беллона[772]! Не только
Также рожден и тобой, Венера, для Трои воскресшей
Новый Парис и второй губительный свадебный факел».
Вымолвив это, она устремилась в гневе на землю,
Там из приюта богинь, приносящих муки, из мрака
Ярость, и гнев, и война, и злодейства коварные козни.
Все ненавидят ее — и отец Плутон,[774] и родные
Сестры: так часто она изменяет гнусный свой облик,
Так свиреп ее вид, так черны на челе ее змеи.
«Ради меня потрудись, о дочь безбрачная Ночи,
Ради меня, чтобы честь и слава моя оставались
Неколебимы, чтоб царь обольщен энеадами не был,
Чтоб не досталися им ни лаврентские пашни, ни дева.
Дом наполнить враждой и бедой, чтобы в нем погребальный
Факел не гас, ты сотни имен принимаешь и сотни
Способов знаешь губить. Так найди в душе своей щедрой
Средство разрушить союз и посеять преступную распрю,
В тот же миг Аллекто, напоенная ядом Горгоны,
В Лаций летит, в крутоверхий чертог владыки Лаврента,
Там садится она у дверей молчаливых Аматы.
Тевкров нежданный приход и брак отвергнутый с Турном
Черную вырвав змею из волос, богиня метнула
Гада царице на грудь и под платьем скрыла у сердца,
Чтобы, беснуясь, она весь дом возмутила безумьем.
Гад под одеждой скользит, по гладкой груди извиваясь,
Буйное сердце ее наполняет он злобой змеиной,
То повисает у ней золотым ожерельем на шее,
То, как венец, обвивает чело, то по телу блуждает.
В душу покуда ее проникала первая порча,
Но не пылало еще пожаром пагубным сердце, —
Речь, привычную всем матерям, повела она кротко,
Стала оплакивать дочь и с фригийцем брак ненавистный:
«Дочь неужели отдашь ты, отец, изгнанникам-тевкрам?
Ты не жалеешь и мать, от которой с первым порывом
Ветра разбойник умчит за моря широкие деву?
Разве не так же проник пастух фригийский[775] к спартанцу,
Чтобы Елену с собой увести к троянским твердыням?
Где обещанья, что ты давал племяннику Турну?[776]
Если латиняне взять должны чужеземного зятя,
Если незыблемо то, что родителем велено Фавном, —
Все, что жезлу твоему неподвластны, земли чужими
Вспомни и Турна род: он возник в далеких Микенах,
Инах там и Акрисий ему положили начало».[777]
Тщетно к Латину она подступалась с такими речами:
Старец стоял на своем. Между тем все глубже и глубже
Бредом рассудок ее помутив, — и вот по Лавренту
Стала метаться она, одержимая бешенством буйным.
Так от ударов бича кубарь бежит и кружится,
Если дети его на дворе запускают просторном;
И, позабыв за игрой обо всем, глядит и дивится
Дружно проворству его толпа простодушных мальчишек,
Пуще стараясь взбодрить кубарь ударами. Так же
Средь разъяренной толпы по Лавренту носилась Амата.
Бешенство все тяжелей, тяжелей беззаконье вершится:
Дочь увлекает она и в лесистых горах укрывает,
Чтобы у тевкров отнять невесту и свадьбу расстроить.
«Вакх, эвоэ! только ты, — голосит она, — девы достоин!
Лишь для тебя растила она священные кудри![778]»
Мчится Молва и сердца матерей зажигает безумьем,
То же неистовство их в убежища новые гонит.
Все покидают дома, распускают по ветру косы,
Копья из лоз в руках, на плечах — звериные шкуры.
Мать несется меж них с горящей веткой смолистой.
Брачные песни поет, величая Лавинию с Турном;
Кровью налившийся взгляд блуждает; вдруг восклицает
Если, как прежде, жива любовь к несчастной Амате
В преданных ваших сердцах, если прав материнских лишиться
Горько вам — рвите с волос повязки, оргию правьте
Вместе со мной!» Так по чащам лесным, где лишь звери таились,
Видит богиня: сильны порывы первые буйства,
Рухнули замыслы все царя, и дом его рухнул.
Мрачная, тотчас она на черных крыльях взлетает,
Быстрый Нот ее мчит к безрассудному рутулу в город
Так преданье гласит, — и назвали предки то место
Ардеей[779]; ныне оно сохраняет гордое имя,
Но не величье свое). Здесь Турн в чертоге высоком
Сон отрадный вкушал во мраке ночи беззвездной.
Злобное скрыла лицо под обличьем дряхлой старухи,
Гнусный изрезала лоб морщинами, в кудри седые
Ветку оливы вплела и стянула их туго повязкой.
Так превратилась она в Калибу, жрицу Юноны,
«Стерпишь ли, Турн, чтоб труды твои все понапрасну пропали,
Чтобы твой жезл перешел так легко к пришельцам дарданским?
Царь невесту тебе с приданым, купленным кровью,
Дать не желает: ему иноземный нужен наследник!
Даром иди хоть на смерть, покой охраняя латинян.
Мирный сон твой смутить и все сказать тебе прямо
Дочь Сатурна сама всемогущая мне приказала.
Так не замедли призвать италийцев юных к оружью,
Стан у прекрасной реки, и сожги корабли расписные!
Мощная воля богов такова. И если невесту
Царь Латин не отдаст и своих обещаний не сдержит, —
Пусть узнает и он, каково оружие Турна».
«Нет, заблуждаешься ты, если думаешь, что не достигла
Слуха нашего весть о заплывших в Тибр чужеземцах.
Мнимыми страхами нас не пугай. Меня не забудет
Вышних царица богов!
Вот и терзает она тебя напрасной тревогой,
Вещую страхом пустым средь раздоров царских морочит.
Мать! Забота твоя — изваянья богов и святыни,
Битвы и мир предоставь мужам, что сражаются в битвах».
Речь свою Турн оборвал, внезапной дрожью охвачен,
Взор застыл у него: зашипели эринии змеи,
Страшный лик открылся пред ним, и очи, блуждая,
Пламенем злобным зажглись. В замешательстве вновь порывался
Гады, и, щелкнув бичом, Аллекто его оттолкнула.
«Вот я, — вскричала, — кого побежденная немощью старость,
К правде слепая, средь битв морочит ужасом тщетным!
Видишь меня? Я пришла из приюта сестер ненавистных,
В бешенстве вымолвив так, горящий пламенем черным
Факел метнула она и вонзила юноше в сердце.
Ужас тяжкий прервал героя сон беспокойный,
Пот все тело ему омыл холодной волною.
Страстью к войне ослеплен и преступной жаждой сражений,
Буйствует, гневом гоним, — так порой, когда с треском пылает
Хворост и медный котел окружает шумное пламя,
В нем начинает бурлить огнем нагретая влага,
Тесно ей стало в котле, и клубами пара взлетает.
Мир презрев и союз, призывает в поход на Латина
Турн друзей молодых и велит готовить оружье,
Встать на защиту страны и врага из Италии выбить:
Только лишь молвил он так и вознес всевышним моленья,
Рутулы все, как один, за оружье с жаром берутся:
В бой призывает одних красотой цветущая юность,
Предки цари — других, а третьих — подвигов слава.
Прочь летит Аллекто и несется на крыльях стигийских
К тевкрам и новые там затевает козни: приметив
Место, где дичь над рекой травил прекрасный Асканий,
Бешенством свору его распаляет исчадье Коцита,
Чтобы упорней гнались за оленем собаки. И это
Было началом всех бед, пастухов толкнуло на битву.
Жил там красавец олень, высокими гордый рогами,
Был он еще сосунком похищен у матки и вскормлен
Царские пас стада и стерег окрестные пашни.
Сильвия, дочь пастуха, о ручном заботилась звере,
Нежных цветов плетеницы ему вкруг рогов обвивала,
Гребнем чесала шерсть и купала в источнике чистом.
И, набродившись в лесах, всегда к знакомым порогам
Сам возвращался назад, хоть порой и позднею ночью.
Это его вдалеке учуяли Юла собаки.
Зверя вспугнули они, когда, от зноя спасаясь,
Сам Асканий, горя желаньем охотничьей славы,
Лук согнул роговой и стрелу в оленя направил.
Бог неверной руке помог: с тетивы зазвеневшей
С силой стрела сорвалась и в утробу зверю вонзилась.
В стойло со стоном бежит, истекая кровью обильной,
И, словно слезной мольбой, весь дом своей жалобой полнит.
Сильвия, первой его увидав, ударяет руками
В грудь, и на помощь зовет, и соседей суровых скликает.
Все прибегают: один узловатую тащит дубину,
Кол обожженный — другой. Превращает ярость в оружье
Все, что нашлось под рукой. И Тирр, что, клинья вгоняя,
В щепы раскалывал дуб, топор поспешно хватает,
Злая богиня, решив, что для распри время приспело,
Из лесу мчится скорей и с кровли хлева покатой
Громко трубит в изогнутый рог и пастушьим призывом
Все будоражит вокруг: содрогнулась от адского рева
Тривии озеро звук услыхало, услышал сернистый
Нар с белесой водой и Велина исток отдаленный,
Матери в страхе тесней к груди прижали младенцев.[780]
Быстро труба Аллекто собирает зычным призывом
В бой земледельцы бегут; но из лагеря Юлу на помощь
Воины Трои спешат, распахнувши настежь ворота.
Стали противники в строй. Началась уж не дикая свалка,
В ход не дубины идут и не колья с концом обожженным, —
Частой стернею клинков ощетинилась черная нива,
Медь на солнце горит и мечет отблески к небу.
Так под ветром сперва покрывается белою пеной
Море, потом все сильней и выше вздымаются волны,
Вот просвистела стрела, и в переднем ряду италийцев
Юный Альмон[781] упал, прекрасный первенец Тирра:
В горло впилось острие, и дорогой голоса влажной
В рану хлынула кровь, пресекая жизнь и дыханье.
В миг, когда вышел вперед, чтобы стать посредником мира
(Всех справедливей он был и богаче в краю Авзонийском:
Пять овечьих отар, пять стад коров загонял он
В хлевы, и сто плугов поля его бороздило).
Взмыла ввысь Аллекто, обещанье исполнив и кровью
Павших в первом бою напоив ненасытную распрю,
К своду крутому небес унеслась от земли Гесперийской,
Гордо Юноне она, торжествуя победу, сказала:
Вновь попробуй теперь их связать союзом и дружбой,
После того как гостей окропила я кровью латинской.
Больше сделаю я, если воля твоя неизменна:
Ближние все города подниму и, слухи посеяв,
Всех на подмогу пошлю, все поля покрою оружьем».
Молвит Юнона в ответ: «Довольно страхов и козней,
Повод есть для войны, и враги схватились вплотную,
Случай вручил им мечи — но клинки уж отведали крови.
Славный Венеры сын и царь Латин вероломный.
Но не дозволил Отец, повелитель великих Олимпа,
Чтобы при свете дня ты носилась по небу вольно.
Прочь уходи! Если нужны еще труды и усилья,
Фурия, крылья раскрыв, на которых змеи шипели,
Верхний покинула мир, улетела в обитель Коцита.
Есть в Италийской земле меж горами высокими место,
Славится всюду оно, и молвой поминается часто
Кручи с обеих сторон нависают здесь, и меж ними
Речка, гремя по камням и клубясь воронками, мчится,
Здесь зияет провал пещеры — в страшное царство
Дита отверстая дверь; Ахеронта волной вредоносной
Мерзкая всем, от себя избавив землю и небо.
Дочь Сатурна меж тем, завершая фурии дело,
Пуще раздор разжигать принялась. Устремляется в город
С поля рать пастухов и несет с собою убитых —
Все взывают к богам и Латина в свидетели кличут,
Тевкров в убийстве винят. Появляется Турн средь смятенья,
Множит укорами страх: недаром призваны тевкры,
Сам он отвергнут не зря — царь желает с кровью фригийской
Матери мчат без пути, увлекаемы славой Аматы, —
Их сыновья, собравшись толпой, к Маворсу взывают.
Знаменьям всем вопреки, вопреки велениям рока,
Требуют люди войны, извращая волю всевышних.
Царь же незыблем и тверд, как утес в бушующем море,
Словно в море утес, когда он средь растущего гула
Всей громадой своей отражает бешеный натиск
Воющих волн, а вокруг громыхают скалы и камни
Но, уж не в силах сломить слепую волю сограждан
(Все совершалось в тот миг по манию гневной Юноны),
Царь, взывая к богам и к пустому небу, воскликнул:
«Рок одолел нас, увы! За собой нас вихрь увлекает!
О злополучные! Ждет и тебя, о Турн, за нечестье
Горькая казнь, и поздно богам принесешь ты обеты.
Мне ж уготован покой, но, хоть гавань открыта для старца,
Мирной кончины и я лишился». Вымолвив, смолк он
Есть обычай один в Гесперийском Лации; прежде
Свято его блюли города альбанцев, а ныне
Рим державный блюдет, начиная Марсовы брани,
Гетам ли он готовит войну и плачевную участь,
Шлет ли войска навстречу заре, чтоб значки легионов
Римских отнять у парфян.[783] Почитают все как святыню
Двери двойные войны,[784] перед Марсом яростным в страхе;
На сто засовов они из железа и меди надежно
Но коль в сенате отцы порешат, что война неизбежна,
Консул тогда, облачен по-габински надетою тогой[785]
И квиринальским плащом,[786] отворяет скрипучие створы,
Граждан на битву зовет, и за ним идут они следом,
Должен был бы Латин, объявляя войну энеадам,
Мрачную дверь отворить, соблюдая тот же обычай, —
Но погнушался отец совершить обряд ненавистный,
Скрылся во мраке дворца, роковых не коснувшись запоров.
Створы своею рукой; неподатливый шип повернулся,[787]
Прочный сломался засов — и двери войны распахнулись.
Мирный и тихий досель, поднялся весь край Авзонийский.
В пешем строю выходят одни, другие взметают
Тот натирает свой щит и блестящие легкие стрелы
Салом, а этот вострит топор на камне точильном,
Радуют всех войсковые значки и трубные звуки.
Звон наковален стоит в пяти городах: обновляют
В Ардее, в стенах Антемн башненосных и в мощной Атине.[788]
Тела прикрытье — щиты — плетут из ивовых прутьев,
Полый куется шлем и надежный панцирь из меди,
Мягкие гнутся листы серебра для блестящих поножей.
Мирным любовь; лишь наследственный меч накаляется в горне.
Трубы ревут, идет по руке дощечка с паролем.[789]
Шлем со стены снимает один, другой запрягает
Бьющих копытом коней, или верный меч надевает,
Настежь, богини, теперь отворите врата Геликона,[790]
Песнь о царях, что на бой поднялись, и о ратях начните,
Песнь о мужах, что цвели в благодатной земле Италийской
В давние эти века, о сраженьях, в стране запылавших.
Нам, до которых едва дуновенье молвы долетело.
Первым выстроил рать и на бой из Тирренского края
Враг надменный богов, суровый вышел Мезенций.
Юный сын его Лавз был рядом с ним; красотою
Лавз, укротитель коней и лесных зверей победитель,
Тысячу вел за собой — но вотще! — мужей агиллинских;
Был он достоин иметь не такого вождя, как Мезенций,
Лучшего также отца — не Мезенция — был бы достоин.
Гордый победой коней прекрасного сын Геркулеса,
Столь же прекрасный и сам, Авентин; в честь отца он украсил
Щит свой сотнею змей — оплетенной гадами гидрой.
Рея-жрица его средь лесов на холме Авентинском[791]
Тою порой как, убив Гериона,[792] Лаврентские пашни
Мощный тиринфский герой[793] посетил и в потоке Тирренском
Выкупал стадо быков, в Иберии с бою добытых.
Воины копья несут и шесты с оконечьем железным,
В шкуру огромного льва с ощетиненной грозною гривой
Был одет Авентин; голова с белозубою пастью
Шлемом служила ему. Так, набросив покров Геркулесов
На плечи, в царский дворец входил воитель суровый.
(Город был так наречен в честь Тибуртия, третьего брата),
Пылкий Кор и Катилл, молодые потомки аргивян.[794]
Братья всех впереди через чащу копий несутся, —
Так с Офрийских вершин или с круч заснеженных Гомолы[795]
И расступается лес перед ними, бегущими бурно,
С громким треском вокруг ломается частый кустарник.
Не уклонился от битв и создатель твердынь пренестинских[796]
Цекул; верят века преданью о том, что, Вулканом
Строем широким шагал за царем легион деревенский, —
Все, кто в Пренесте живет, кто холодным вспоен Аниеном
Иль Амазеном-отцом,[797] кто в полях Габинских, любезных
Сердцу Юноны, взращен, или в щедрой Анагнии, или
Без колесниц выступают они; свинец тускло-серый
Мечут одни из пращей, у других — два дротика легких
В крепких руках; вместо шлемов у всех чело защищают
Бурые шкуры волков, и босою левой ногою
Также Мессап, укротитель коней, Нептунова отрасль, —
Ранить его не дано никому ни огнем, ни железом, —
Весь свой праздный народ и от битв отвыкшее войско
Тотчас к оружью призвал и меч схватил в нетерпенье.
Тех, кто живет на Флавинских полях и на кручах Соракта,
В рощах Капены и там, где над озером холм Циминийский.
Мерно ступали они и властителя славили песней, —
Так средь туч дождливых лебедей белоснежная стая
Все оглашает вокруг, и ему Азийские вторят
Топь и поток.
Если б смешались ряды, то не ратью, в медь облаченной,
Всем бы казались они, но пернатых плотною тучей,
Мощные вывел войска и потомок древних сабинян,
Клавз, который и сам подобен мощному войску:
Клавдиев племя и род от него пошли и проникли
В Лаций, когда уделил место в Риме сабинянам Ромул.[799]
Все, что в Эрете живут и в оливковых рощах Метуски,
Иль на Розейских полях близ Велина, иль в стенах Номента,
Иль на Северской горе и на Тетрикских скалах суровых;
Все, что из Форул пришли, из Касперии, быстрой Гимеллы,
Нурсии прибыл и кто из Латинских пределов, из Горты,
Жители мест, где текут зловещей Аллии струи,[801] —
Воинов столько же шло, сколько волн бушует в Ливийском
Море, когда Орион в ненастные прячется воды,
Спелых колосьев стоит под солнцем нового лета.
Звон раздается щитов, и земля гудит под ногами.
Вслед Агамемнона друг, Алез,[802] ненавистник троянцев,
Впряг в колесницу коней и воинственных сотни народов
Вакха дарами,[803] и тех, кого аврункские старцы
Выслали в бой от высоких холмов и равнин Сидицина,
Тех, что из Калы пришли и от струй мелководных Вольтурна;[804]
Оски шли за царем и суровые сатикуланцы.[805]
Каждый воин несет и кожаный щит для прикрытья;
Меч кривой на боку, чтобы им в рукопашную биться.
Обал! Также тебя помянуть не забуду я в песне.
Нимфой Себета речной был рожден ты Гелону, который
Но уж давно его сын, не довольствуясь отчим наделом,
Власти своей подчинил племена, что живут на равнинах,
Сарна обильной струей орошенных; ему покорились
Жители Батула, Руфр, земледельцы на нивах Целемны,
Все на тевтонский лад бросают кельтские копья,
Пробковый дуб ободрав, из коры его делают шлемы,
Искрятся медью мечи, и щиты их искрятся медью.
В битву также тебя послали гористые Нерсы[807],
Тверд и суров твой народ и привычен к долгим охотам
В дебрях лесных и к нелегкой земле Эквикульских пашен.[808]
Здесь земледельцы идут за плугом с мечом и в доспехах,
Любят они за добычей ходить и жить грабежами.
Прибыл отважный Умброн по веленью владыки Архиппа,
Шлем увенчав зеленой листвой плодоносной оливы.
Гадов ползучий род и гидр с ядовитым дыханьем —
Всех он умел усыплять прикасаньем руки иль заклятьем,
Но, поражен дарданским копьем, не мог исцелить он
Рану свою: ни слова навевающих дрему заклятий
Не помогли ведуну, ни травы с марсийских нагорий.
Рощ Ангитийских листвой и Фуцина стеклянной волною,[810]
Шел сражаться и ты, Ипполита[811] отпрыск прекрасный,
Вирбий. Ариция[812] в бой тебя послала родная,
В ней ты вырос, где шумит Эгерии[813] роща, где влажен
Берег, где тучный алтарь благосклонной Дианы дымится.
Мачехи козни и месть отца, когда растерзали
Тело его скакуны, в исступленном летевшие страхе, —
Вновь под небесный свод и к святилам эфира вернулся
Он, воскрешен Пеана травой[814] и любовью Дианы.
Смертный из царства теней к сиянью сладкому жизни,
Молнию бросил в того, кто лекарство создал искусно,
Феборожденного[815] сам к волнам стигийским низринул.
А Ипполит между тем унесен благодатной Дианой
Имя себе изменив и назвавшись Вирбием, здесь он
Век в безвестности свой средь лесов провел италийских.
Вот почему и теперь в заповедную Тривии рощу
К храму доступа нет крепконогим коням, что на скалы
С пылом отцовским и сын скакунов гонял по равнинам.
Он и сейчас на битву летел, колесницею правя.
Турн средь первых рядов, то там, то тут появляясь,
Ходит с оружьем и всех красотой превосходит и ростом.
Дышит огнем ее пасть, как жерло кипящее Этны, —
Чем сраженье сильней свирепеет от пролитой крови,
Тем сильней и она изрыгает мрачное пламя.
В левой руке его щит, а на нем — златорогая Ио,[816]
Аргус ее стережет на щите огромном, и рядом
Инах-отец[817] изливает поток из урны чеканной.
В пешем строю за царем щитоносное движется войско,
Плотною тучей поля покрывая: выходят аврунки,
Вслед — из Лабиция рать, со щитами цветными сакраны,[818]
Те, кто долины твои, Тиберин, и Нумиция берег
Пашут священный и плуг ведут по холмам рутулийским,
Иль по Цирцейским горам,[819] или там, где нивами правит
Там ли, где Сатуры топь, где по темным низинам студеный
Уфент ищет пути, чтобы в море излить свои воды.
Вместе с мужами пришла и Камилла из племени вольсков,
Конных бойцов отряд привела, блистающий медью.
Дева-воин, она трудов Минервы не знала, —
Бранный был ведом ей труд и с ветрами бег вперегонки.
В поле летела она по верхушкам злаков высоких,
Не приминая ногой стеблей и ломких колосьев,
Не успевая стопы омочить в соленой пучине.
Смотрит ей вслед молодежь, поля и кровли усеяв,
Издали матери ей дивятся в немом изумленье;
Глаз не в силах толпа отвести от нее, лишь завидит
Золото пряжки в кудрях, ликийский колчан за спиною,
Острый пастушеский дрот, из прочного сделанный мирта.
Только лишь выставил Турн на Лаврентской крепости знамя,[821]
Знак подавая к войне, и трубы хрипло взревели,
Только лишь резвых коней он стегнул, потрясая оружьем,
Дрогнули тотчас сердца, и весь, трепеща в нетерпенье,
Первые между вождей — Мессап и Уфент и с ними
Враг надменный богов, Мезенций, — приводят на помощь
Войску отряды, согнав земледельцев с полей опустевших
Венул отправлен послом к Диомеду великому[823] в город,
Тевкров суда и с собой привезли побежденных пенатов,
Что утверждает Эней, будто царский престол предназначен
Роком ему, что много племен к дарданцам примкнуло,
Ибо слава вождя возрастает в крае Латинском.
Если будет к нему благосклонна в битвах Фортуна, —
То Диомеду видней, чем царю Латину иль Турну.
Вот что в Латинской земле совершалось в то время. И это
Видит Эней — и в душе, словно волны, вскипают заботы,
Выхода ищет в одном и к другому бросается тотчас.
Так, если в чане с водой отразится яркое солнце
Или луны сияющий лик, — то отблеск дрожащий
Быстро порхает везде, и по комнате прыгает резво,
Ночь опустилась на мир, и в глубокой дреме забылись
Твари усталые — птиц пернатое племя и звери.
Только родитель Эней, о печальной войне размышляя,
Долго в тревоге не спал и лишь в поздний час под холодным
Тут среди тополей, из реки поднявшись прекрасной,
Старый бог этих мест, Тиберин явился герою;
Плащ голубой из тонкого льна одевал ему плечи,
Стебли густых тростников вкруг влажных кудрей обвивались.
«Славный потомок богов! От врагов спасенную Трою
Нам возвращаешь ты вновь и Пергам сохраняешь навеки.
Гостем ты долгожданным пришел на Лаврентские пашни,
Здесь твой дом и пенаты твои — отступать ты не должен!
Гнев укротится, поверь.
Думаешь ты, что тебя сновиденье морочит пустое?
Знай: меж прибрежных дубов ты огромную веприцу встретишь,
Будет она лежать на траве, и детенышей тридцать
Место для города здесь, здесь от бед покой обретешь ты.
Тридцать кругов годовых пролетят — и Асканий заложит
Стены, и городу даст он имя славное — Альба.[824]
Это ты знаешь и сам. А теперь со вниманьем послушай:
В этом краю аркадцы живут, Палланта потомки;[825]
В путь за Эвандром они, за знаменем царским пустились,
Выбрали место себе меж холмов, и построили город,
И нарекли Паллантеем его в честь предка Палланта.
С ними союз заключи, призови в свой лагерь на помощь.
Сам вдоль моих берегов по реке тебя поведу я,
Чтобы на веслах ты мог подняться против теченья.
Сын богини, проснись! Уж заходят ночные светила,
Гнев ее грозный смирить. А меня и после победы
Можешь почтить. Пред тобой полноводной смыкающий гладью
Склоны двух берегов, через тучные нивы текущий
Тибр, лазурный поток, небожителей сердцу любезный.
Кончил речь свою бог и в глубокой заводи скрылся.
Тотчас же сонная тьма с очей Энея слетела,
Встал он, взгляд устремил восходящему солнцу навстречу,
Влагу речную в горсти по обряду поднял высоко,
«Нимфы лаврентские, вы, породившие племя потоков,
Ты, отец Тиберин, с твоей рекою священной,
Нас храните от бед и на лоно примите Энея!
Где бы ни бил из земли твой родник, в каких бы озерах
Будешь всегда дарданцами чтим, всегда одаряем,
Бог рогоносный речной,[826] Гесперийских вод повелитель, —
Знак мне яви, о благой, подтверди свои прорицанья!»
Вымолвив, два корабля двухрядных выбрал из флота,
Тут изумленным очам внезапно чудо явилось:
Веприцу между стволов увидали белую тевкры,
С выводком белым она на траве лежала прибрежной.
Тотчас справляет обряд дарданский вождь и приносит
Воды Тибр укротил, всю ночь бурлившие грозно,
Ток свой быстрый сдержал и смирил шумливые волны,
Тихая, словно в пруду иль в стоячем топком болоте,
Гладь простерлась реки, не противясь весел усильям.
Плавно скользит смоленая ель, и волны дивятся,
Берег дивится лесной небывалому зрелищу, видя,
Как на корме расписной сверкает медью оружье.
Веслами влагу гребцы и днем и ночью тревожат.
И рассекают ладьи в реке отраженную зелень.
Солнца огненный круг с вершины неба спускался
В час, когда тевкры вдали увидали твердыню и стены,
Редкие кровли домов, что теперь до неба возносит
Царь Эвандр. И к нему корабли повернули дарданцы.
Праздничным был этот день: приносил владыка аркадцев
Сыну Алкмены[827] и всем богам торжественно жертвы
В роще у стен городских. Паллант с родителем рядом,
Ладан жгли, и алтарь дымился теплою кровью.
Вдруг сквозь чащу они увидали: мчатся все ближе
Стройные два корабля, и бесшумно работают весла.
Смотрят со страхом на них и срываются с места аркадцы,
Им священный обряд и, с копьем к реке устремившись,
Издали кличет с холма: «Какая нужда, о пришельцы,
Вас погнала в неизведанный путь? Куда вы плывете?
Кто вы? Откуда ваш род? Нам войну или мир принесли вы?»
К юноше руку простер с миротворной ветвью оливы:
«В Трое мы рождены, и враждебны латинянам наши
Копья: на нас, беглецов, нападает надменное племя.
Мы к Эвандру плывем. Так скажите ж ему, что явились
Замер Паллант, поражен незнакомцев именем славным:
«Кто бы ты ни был, сойди на берег скорей и поведай
Сам отцу обо всем и гостем будь в нашем доме!»
Юноша долго в руке сжимает руку героя,
Дружеской речью Эней царя приветствовал, молвив:
«Лучший из греков, из всех, к кому по воле Фортуны
Я обращался с мольбой, простирая увитые ветви!
Не устрашило меня, что данайцев ты вождь и аркадец,
Вера в доблесть мою и богов прорицанья святые,
Громкая слава твоя и наши общие предки, —
Все заставляло меня стремиться к тебе и с охотой
Выполнить волю судьбы. Ведь был среди тевкров пришельцем
(Греки так говорят). А отцом прекрасной Электры
Был многомощный Атлант, подпирающий небо плечами.
Вам же Меркурий — отец, а он на студеной Киллене
В горных лесах был зачат и рожден Юпитеру Майей;
Тот же Атлант, подъемлющий свод многозвездного неба.
Значит, вырос твой род из того же корня, что род мой.
Помня об этом, к тебе я послов не слал, не старался
Ловко тебя испытать, но, судьбу и жизнь тебе вверив,
Давново племя[829] на нас, как на вас, ополчилось войною;
Рутулы мнят, что, тевкров изгнав, уж не встретят преграды
И Гесперийскую всю повергнув землю под иго,
Оба себе подчинив ее омывающих моря.
В битвах сердец, немало бойцов, испытанных в деле».
Так Эней говорил. А царь собеседнику в очи
Пристальным взором смотрел и разглядывал долго героя.
Кратко он молвил в ответ: «О как, храбрейший из тевкров,
Облик Анхиза-отца и голос друга услышать!
Помню я: некогда сын владыки Лаомедонта,
Ехал к сестре Гесионе Приам в Саламинское царство[830]
И по пути посетил холодной Аркадии землю.
Всем я дивился гостям — и троянским вождям, и Приаму, —
Но выделялся Анхиз и средь них красотою и ростом.
Юной любовью к нему загорелось в груди моей сердце,
Жаждал я с ним в беседу вступить, пожать ему руку.
В дом Финея. И он на прощанье плащ златотканый
Мне подарил, и колчан, ликийскими стрелами полный,
И золотую узду, — я теперь ее отдал Палланту.
Тот, что ты просишь, союз уж давно заключен между нами,
Новый рассвет, вы пуститесь в путь, подкрепленьем довольны.
Ныне же, если пришли вы на праздник наш ежегодный,
С нами справьте его (отложить мне не вправе обряды),
К новым союзникам вы привыкайте за трапезой общей!»
Яства подать и гостей усадил на сиденья из дерна;
Только Энея Эвандр отличил, пригласив его рядом
Сесть на кленовый престол, на мохнатую львиную шкуру.
Юноши тут во главе с жрецом приносят проворно
Тяжкие ставят на стол кувшины с Вакховой влагой.
Мясо с бычьих хребтов вкушают Эней и троянцы,
Также и части берут, что для жертв очистительных нужны.[831]
Только лишь голод гостей утолен был лакомой пищей,
Древних деянья богов, нам навязаны эти обряды:
Чтим мы обычай пиров и алтарь великого бога
В память о том, как все мы спаслись от страшной напасти,
И по заслугам дары избавителю снова приносим.
Видишь, — отброшены вдаль обломки скал, и покинут
Дом на склоне горы, и с откоса осыпались камни.
Там пещера была, и в глубинах ее недоступных
Прятался Как-полузверь и скрывал от света дневного
Кровью дымилась земля, и прибиты над дверью надменной
Головы были мужей, оскверненные гноем кровавым.
Чудище это Вулкан породил, — потому-то из пасти
Черное пламя и дым изрыгал, великан кровожадный.
Бога к нам привело. Появился мститель великий:
Подвигом гордый, сразив Гериона трехтелого в битве,
Прибыл в наш край победитель Алкид и добычу, ликуя, —
Стадо огромных быков — вдоль реки он гнал по долине.
Хитрость любая; не мог он и тут удержаться от козней:
Самых прекрасных быков четырех увел он из стада,
Столько же телок украл, отобравши самых красивых.
Но, чтобы след их прямой похитителя тотчас не выдал,
Дерзкий разбойник за хвост, и упрятал в недрах пещеры.
Ищущим путь указать не могли никакие приметы.
С пастбища тою порой погнал Юпитера отпрыск
Сытое стадо свое, чтобы дальше в дорогу пуститься.
Рощи окрест, и с холмов побрели они с жалобным ревом.
Голос в ответ подала из пещеры глубокой корова,
Сделав напрасным вмиг сторожившего Кака надежды.
Гневом вспыхнул Алкид, разлилась от обиды по жилам
Мчится по склонам крутым к поднебесной горной вершине.
Тут-то впервые мы все увидали испуганным Кака:
Бросился тотчас бежать в испуге он прямо к пещере,
Эвра быстрей полетел, словно выросли крылья от страха.
Камень тяжелый висел, прилаженный отчим искусством,
Глыбою дверь завалил и в пещере заперся прочно.
Но приближался уже, скрежеща зубами свирепо,
Славный тиринфский герой и рыскал яростным взором
Трижды весь Авентин, понапрасну трижды пытался
Камень-затвор отвалить и садился трижды, усталый.
Глыба кремня на хребте над пещерой Кака стояла,
Между утесов крутых выдаваясь острой вершиной;
Влево клонилась она, над рекой нависая высоко, —
Справа налег Геркулес и скалу расшатал, обрывая
Корни в недрах горы, и, со склона обрушившись, глыба
Пала; паденье ее отдалось словно громом в эфире,
Кака подземный чертог открылся взору Алкида,
Новый провал обнажил глубины темной пещеры, —
Так разверзает порой напор неведомой силы
Пропасть в толще земной, и богам ненавистное царство
И от проникших лучей трепещут бледные маны.
Вор, застигнут врасплох внезапно хлынувшим светом,
Заперт в полой скале, метался с воем истошным;
Стрелами сверху его осыпал Геркулес и любое
Видит Как, что ему от погибели некуда скрыться;
Начал он дым изрыгать из пасти, — дивное дело! —
Все свое логово мглой непроглядной наполнил поспешно.
Зренья героя лишив, сгустилась под сводом пещеры
Тут не стерпел Геркулес и в провал, огнем полыхавший,
Прыгнул стремглав — туда, где сильней колыхался волнами
Дым, где черный туман по пещере бурно клубился.
Кака во тьме он настиг, изрыгавшего дым бесполезный,
Вылезли тотчас глаза, пересохло бескровное горло.
Двери сорвав, отворил Геркулес пещеру злодея,
Небо увидело вновь похищенный скот (отпирался
Вор понапрасну) и труп безобразный, который Алкидом
Страшным дивимся глазам и мохнатой груди полузверя,
Смотрим в раскрытую пасть, из которой не бьет уже пламя.
С той поры Геркулеса мы чтим, и потомки охотно
Праздник этот блюдут. А Потиций — его учредитель,
Этот алтарь, что у нас будет зваться Великим вовеки,
Бог воздвиг, чтобы он был для нас великим вовеки.[832]
Юноши! С нами и вы почтите подвиг столь славный,
Свежей листвой увенчайте чело и, кубки подъемля,
Молвил — и в кудри себе Геркулесова тополя ветви
Вплел он, и пали ему на чело двухцветные листья.
Кубок священный своей он наполнил рукой — и немедля
Гости, взывая к богам, над столом творят возлиянье.
Вот подходят жрецы во главе с Потицием ближе,
Факелы держат они, по обычаю в шкуры одеты.
Вновь накрывают на стол: те, что после пира приятны,
Яства несут и алтарь отягчают блюдами щедро.
Тополя ветви у всех вкруг висков обвиваются мягко.
Слева — юношей хор, а справа — старцев, и песней
Подвиги бога они прославляют: как задушил он
Змей, что ему в колыбель были посланы мачехой[834] злобной,
Приступом взял и сколько трудов он вынес суровых,
Отданный в рабство царю Эврисфею по воле Юноны.
«Ты, кто стрелами настиг, необорный, Гилея и Фола —
Тучи двувидных сынов, ты, сразивший критское диво[836]
Страшен и Стиксу ты был, и псу, что Орк охраняет,
Лежа на груде костей обглоданных в гроте кровавом, —
Ты же страха не знал: ни чудовищ вид, ни Тифея[838]
Поднятый меч не пугали тебя, был ясен твой разум
Праздник свой посети, громовержца истинный отпрыск,
К нам благосклонен пребудь, Олимпа новая гордость![839]»
Бога песней такой прославляли они, прибавляя
Повесть о Каке, о том, как наполнил он дымом пещеру.
Праздничный был закончен обряд, и в город обратно
Двинулись все. Впереди шел Эвандр, удрученный годами,
Рядом с собой удержал Энея он и Палланта
И, чтобы путь скоротать, о многом беседовал с ними.
Место ему по душе. Обо всем расспросить он стремится,
Радостно слушает все, что о древних мужах повествует
Царственный старец Эвандр, основатель римской твердыни:
«Жили в этих лесах только здешние нимфы и фавны;
Дикие нравом, они ни быков запрягать не умели,
Ни запасаться ничем, ни беречь того, что добыто:
Ветви давали порой да охота им скудную пищу.
Первым пришел к ним Сатурн с высот эфирных Олимпа,
Он дикарей, что по горным лесам в одиночку скитались,
Слил в единый народ, и законы им дал, и Латинской
Землю назвал, в которой он встарь укрылся надежно.[840]
Век, когда правил Сатурн, золотым именуется ныне:
Худший век наступил, и людское испортилось племя,
Яростной жаждой войны одержимо и страстью к наживе.
Вскоре явились сюда авзонийская рать и сиканы,
Стали менять имена[841] все чаще Сатурновы пашни.
Тибр, — в честь него нарекли и реку италийскую Тибром,
И потеряла она старинное Альбулы имя.
Так же меня, когда я, из родного изгнанный края,
В море бежал, всемогущая власть Фортуны и рока
И Аполлоном самим мне остаться велено было».
Молвив, прошел он вперед и алтарь показал и ворота,
Что и по сей еще день Карментальскими в Риме зовутся,
Ибо доныне у всех здесь в почете имя Карменты,
Роду Энея в веках и удел Паллантея высокий.
Рощу царь показал, которой Убежища имя
Ромул дарует опять,[843] и под камнем холодным Луперкал
(Имя дано ему в честь паррасийского Пана-Ликея);[844]
Этим местом, гостям о кончине Арга поведал;[845]
Дальше к Тарпейской горе[846] он повел их — теперь Капитолий
Блещет золотом там, где тогда лишь терновник кустился.
Но и тогда уже лес и скала вселяли священный
Молвил Эвандр: «Ты видишь тот холм с вершиной лесистой?
Там обитает один — но не ведаем, кто — из бессмертных.
Верят аркадцы, что здесь мы Юпитера видим, когда он
Темной эгидой своей потрясает и тучи сзывает.
Память о древних мужах, следы времен стародавних:
Янусом был основан один, другой же — Сатурном,
Звался Сатурнией он, а первый Яникулом звался».
Так в разговорах они до чертогов дошли небогатых
Там, где Форум теперь и Карин[847] роскошных кварталы.
Царь у порога сказал: «Сюда входил победитель —
Сын громовержца и был во дворце этом принят радушно.
Гость мой, решись, и презреть не страшись богатства, и дух свой
Молвив, под низкий свой кров он могучего вводит Энея
И предлагает ему опочить на ложе из листьев,
Сверху набросив на них ливийской медведицы шкуру.
Ночь опустилась, обняв крылами темными землю.
Смутой встревожена злой и угрозами буйных латинян,
Речи такие вела в золотых палатах Вулкана,
Чтобы опять воспылал супруг божественной страстью:
«В годы, когда разоряли войной цари Арголиды
Я не просила тебя несчастным помочь и оружье
Выковать тевкрам твоей рукой искусной, супруг мой:
Я не хотела, чтоб ты свой растрачивал труд понапрасну,
Хоть перед царскими я была в долгу сыновьями[848]
В землю рутулов он по веленью Юпитера прибыл,
Значит, вправе я — мать — молить о доспехах для сына.
К просьбе да будет твоя благосклонна священная воля:
Некогда внял ты Авроры слезам и мольбам Нереиды.[849]
Точат они на погибель и мне, и сыну, и внуку!»
Молвив, она обвила белоснежными мужа руками,
Нежно прильнула к нему, ибо он все медлил с ответом;
Жаром знакомым Вулкан загорелся тотчас, и пламя
Огненной трещиной так разрывает темные тучи
Молний мигающий блеск под удары могучие грома.
Хитростям рада всегда и власть красоты своей зная,
Видит Венера, что вновь побежден он вечной любовью.
Где же твое доверье ко мне? Если б ты захотела,
Я и тогда бы посмел сковать для тевкров оружье:
Не запрещал ведь ни рок, ни Отец всемогущий, чтоб Троя
Десять еще простояла бы лет и продлилась Приама
Все посулю, что стараньям моим и искусству под силу,
Все, что создать я могу, расплавляя электр и железо,
Все, что горнам моим и мехам доступно. Не нужно
Просьб: на силу мою положись». С такими словами
Он опочил, поникнув на грудь супруги прекрасной.
Ночь прошла полпути, и часы покоя прогнали
Сон с отдохнувших очей. В это время жены, которым
Надобно хлеб добывать за станом Минервы и прялкой,
И, удлинив дневные труды часами ночными,
Новый урок служанкам дают, ибо ложе супруга
Жаждут сберечь в чистоте и взрастить сыновей малолетних.
Столь же бодро восстал в такую же раннюю пору
В море Синайском лежит близ Липары Эоловой остров,
Скалы крутые на нем день и ночь окутаны дымом,
Почву под ними изъел огонь циклоповых горнов,
Гулко в пещерах звучат удары молотов тяжких,
Пламя гудит в очагах, и несется грохот наружу.
Здесь — Вулкана чертог, и Вулканией остров зовется.
С выси небесной сюда низошел огнемощный владыка.
Тут железо куют в огромном гроте циклопы:
Форму и блеск под руками у них в тот миг обретала
Молнии грозной стрела, какие во множестве мечет
С неба на землю Отец. Не закончили труд свой циклопы:
Облака три волокна, три нити ливня, три части
Сплавить успели они, а теперь добавляли сверканье,
Гул, и смятенье, и страх, и пожара проворного ярость.
Тут же крылатых колес ободья для Марса ковали,
Чтобы их грохотом в бой поднимал он мужей и твердыни.
Спешно лощили — затем, чтобы золотом ярче блестела
Змей чешуя, чтоб грозней с груди богини глядела
Взором мертвых очей голова Горгоны убитой.
Молвит этнейским Вулкан циклопам: «Оставьте немедля
Храброму мужу сковать доспехи. Теперь-то потребны
Сила, и рук быстрота, и наставник надежный — искусство.
Время терять нам нельзя!» И едва он закончил, циклопы
Сразу за дело взялись, разделив по жребью работы.
Льется халибский металл, наносящий смертельные раны, —
Щит создается такой, чтобы стрелы и копья латинян
Все он один отразил: в огромный круг семислойный
Семь скрепляют кругов. Нагнетают, мехи раздувая,
В воду. Пещера гудит от ударов молота гулких,
Мерно один за другим поднимают руки циклопы
И, зажимая в клещах, раскаленное вертят железо.
Бог лемносский[850] пока на Эолии спешно трудился,
Утра и песнею птиц, что под низкою кровлей гнездились.
Старец с ложа восстал, облачился туникой белой,
Голени плотно обвил ремнями тирренских сандалий,
Перевязь через плечо с мечом тегейским повесил,
Тут же к нему подбежали два пса, сторожившие двери,
Рядом пошли, ни на шаг от хозяина не отставая.
К гостю в дальний покой поспешил герой седовласый,
Помня и речи свои, и вчерашние все обещанья.
С ним был верный Ахат, а с Эвандром — сын его юный.
Встретившись, руки они пожали друг другу и сели
В среднем покое дворца, чтоб вести без помехи беседу.
Начал Эвандр:
Я, что погиб Илион и потеряно дело троянцев.
Силы наши, поверь, нашей славе не равны, и мало
Проку от нас в столь грозной войне: Этрусским потоком
Здесь отрезаны мы, а оттуда рутул теснит нас.
Царств обильных войска: этот путь к спасенью надежный
Случай пред вами открыл. Ты самой приведен к нам судьбою!
Здесь по соседству живет, основав на старинных утесах
Город Агиллу, народ, отвагой воинской славный:
Долгие годы потом угнетал надменный Мезенций
Этот гордый народ, подчинив его силой оружья.
Что вспоминать о жестоких делах, о неслыханных казнях?
О, если б их на него самого обрушили боги!
Так, чтобы руки сплелись и уста к устам прижимались, —
Пытки мучительной род, убивавший медленной смертью
Тех, кто в объятьях лежал среди тленья, гноя и смрада.
Дольше не в силах терпеть несказанные эти злодейства,
Факелы мечут в него и тирана друзей истребляют.
Но средь резни ускользнул и у рутулов скрылся Мезенций,
Гостя преступного Турн под защиту принял охотно.
Ныне Этрурия вся, справедливой местью пылая,
Я тебя, о Эней, во главе этих полчищ поставлю:
Сомкнутым строем стоят их суда, к сраженьям готовы,
Рвутся войска знамена поднять; лишь седой прорицатель
Тщится их удержать, предрекая: «О, цвет меонийцев[851],
Вас влекут на врага, и Мезенций мести достоин, —
Но не дано победить столь могучий народ италийцам:
Нужно вождей иноземных найти!» И рати этрусков
В здешних остались полях, устрашенные волей бессмертных.
Знаки власти — венец и царский жезл, чтобы только
В лагерь к ним я пришел и власть над тирренцами принял.
Но не дают мне властителем стать леденящая тело
Старость и долгий мой век: не по силам подвиги старцу!
Более с этой землей, чем с чужбиной, связан он. Ты лишь
Призван богами, тебе ни года, ни род не преграда:
К ним ступай, о могучий вождь италийцев и тевкров!
Вместе с тобой я пошлю утешенье мое и надежду —
Был наставник ему, чтоб твои он подвиги видел,
Чтобы тобою привык он с юных лет восхищаться.
Двести отборных мужей, аркадских всадников крепких
Дам я тебе, и столько же даст союзник твой юный».
Сын Анхиза Эней и верный Ахат, и томили
Грустное сердце мужам непрестанные мрачные думы.
Тут ниспослала им знак Киферея с ясного неба:
Вспыхнул мерцающий блеск высоко над землей, и внезапный
Ревом тирренской трубы огласились неба просторы,
Снова и снова звучал оглушительный грохот над ними.
Подняли взоры они: там, где неба не застили тучи,
В алом блеске мечи и копья с шумом сшибались.
Тотчас постиг, что дает бессмертная мать обещанье…
Молвил он: «Друг, не старайся понять, какие невзгоды
Знаменья эти сулят: лишь ко мне взывают с Олимпа!
Мать-богиня мне знак подает: если грянут сраженья,
Помощь нам будет дана.
Горе! Сколько смертей ожидает несчастных лаврентцев!
Как ты поплатишься, Турн! Как много, Тибр, повлечешь ты
Панцирей, шлемов, щитов и тел троянцев отважных!
Так промолвил Эней и с высокой поднялся скамейки.
Прежде всего пробудил он уснувший огонь Геркулесов
На алтаре и лара почтил, и малых пенатов,
Радости полный; и с ним Эвандр и юноши Трои
После того, к кораблям и спутникам вновь воротившись,
Самых отважных средь них отобрал Эней, чтобы в битвы
С ними вместе идти; а другим предстояло спуститься
Вниз по реке и проплыть, не тратя труда, по теченью,
Дали аркадцы коней отъезжавшим в Этрурию тевкрам,
Лучший скакун был вождю приведен: как чепрак, покрывала
Львиная шкура его и сверкала когтей позолотой.
Тотчас молва понеслась и наполнила маленький город
Вдвое усердней мольбы возносят матери; ближе
Марса пугающий лик; обгоняют страхи опасность.
Долго держит Эвандр уходящего сына в объятьях,
Не оторвется никак, и ему говорит со слезами:
Вновь Юпитер таким, каким под Пренестой сразил я
Строй передний врагов и щиты их сжег, победитель;
Этой отправил рукой я владыку Эрула в Тартар,
Хоть при рожденье ему Ферония-мать даровала —
Трижды его пришлось убивать — но этой рукою
Три души я исторг и сорвал с него столько ж доспехов.
Мне бы тогда не пришлось от твоих отрываться объятий,
Сын мой! Тогда б не посмел от меня так близко Мезенций
Стольких граждан лишить, на меня позор навлекая.
К вам, о боги, к тебе, о Юпитер, богов повелитель,
Я взываю теперь: над властителем сжальтесь аркадцев,
Просьбам внемлите отца! Если вашей воле угодно
Если живу я, чтоб вновь увидать его, встретиться снова, —
Дайте мне жизнь! Я бремя ее понесу терпеливо.
Если же мне небывалый удар ты готовишь, Фортуна,
Дайте, о дайте сейчас оборваться жизни жестокой,
Сына доколе — ведь в нем лишь одном моя поздняя радость
Крепко в объятьях держу, доколе вестник несчастья
Ранить мой слух не успел». Так отец, стеная, прощался
С сыном; и тут же без чувств унесли его слуги в чертоги.
Ехал Эней впереди, и с ним Ахат неразлучный,
Следом — Трои вожди, и меж них — Паллант, привлекавший
Взоры широким плащом и украшенным ярко доспехом.
Так же средь звездных огней увлажненный водой Океана
Лик свой являя святой и с неба тьму прогоняя.
Матери, встав на стенах, провожают взором тревожным
Облако пыли и в нем горящие медью отряды.
Мчит напролом по кустам, сократить стараясь дорогу,
Глухо копыта коней колотят по рыхлому полю.
Есть близ Церейской реки[852] прохладная роща густая, —
Издавна чтима она как святыня; ее окружают
Склоны крутые холмов, темнохвойной елью поросших.
Богу пашен и стад, в старину посвятили пеласги,
Первыми в давние дни владевшие краем Латинским.
Неподалеку Тархон и тирренцы в местах безопасных
Лагерь разбили; с холма крутого был всадникам виден
Спешился здесь родитель Эней и отряд его юный,
Чтобы могли отдохнуть и усталые люди, и кони.
Тою порой в облаках эфирных летела Венера,
Дар Энею несла, и, в долине укрытой увидев
Вышла навстречу ему и такое молвила слово:
«Вот он, обещанный дар, искусством создан Вулкана,
Можешь ты вызвать теперь из надменных лаврентцев любого
Без колебаний на бой, не страшась и отважного Турна».
И положила пред ним под дубом доспех лучезарный.
Рад богини дарам и горд великою честью,
Смотрит и смотрит Эней, и очей не может насытить,
Вертит подолгу в руках и со всех сторон озирает
Меч, роковой для врагов, и прочный панцирь из меди
Алой, как свежая кровь иль как туча на небе закатном,
В час, когда солнца лучи раскалят ее блеском пурпурным.
Легкие он поножи берет из чистейшего сплава
Бог огнемощный на нем италийцев и римлян деянья
Выковал сам, прорицаний не чужд и грядущее зная:
Был там Аскания род до самых далеких потомков,
Были и все чередой сраженья грядущих столетий.
Щенная; возле сосцов у нее играют без страха
Мальчики — два близнеца — и сосут молоко у мохнатой
Матери; нежно она языком их лижет шершавым,
Голову к ним повернув, и телам их расти помогает.
В пору Великих игр беззаконно сабинские девы,[854]
Из-за которых войной на дружину Ромула тотчас
Старец Татий[855] пошел, властитель Курий суровых.
Тут же оба царя, прекратив сраженье,[856] стояли
Вместе они приносили свинью Юпитеру в жертву;
Меттия лживого рвут — чтоб держал ты слово, альбанец!
По лесу Тулл за собой влечет клочки его тела,[857]
Здесь же Порсенна велит, чтоб Тарквиний изгнанный принят
В Риме был вновь, и город теснят осадой этруски,
Но за свободу идут на мечи врагов энеады.
Вот он — словно живой, словно дышит гневной угрозой —
Что, через Тибр переплыв, избежала Клелия плена.[858]
Вот в середине щита, высокий заняв Капитолий,
Манлий у храма стоит, охранитель твердыни Тарпейской;[859]
Воинам громко кричит, что противник уже у порога, —
Галлы меж тем по кустам под защитой тьмы и безлунной
Ночи идут в тишине и уже занимают твердыню.
Золотом ярко горят и волосы их и одежды,
Вьются цепи у них; в руках у каждого по два
Дрота альпийских, и каждый щитом прикрывается длинным.
Рядом выковал бог островерхие фламинов[860] шапки,
Салиев древних прыжки и щиты, упавшие с неба,[861]
Строгих везущий матрон. А поодаль виден был Тартар,
Дита глубокий провал и жестокие кары злодеев:
Здесь, Катилина[863], и ты, прикованный к шаткому камню,
В лица фурий глядишь, неотступным терзаемый страхом.
Весь опоясало щит из червонного золота море,
Волны седые на нем взметают пенные гребни,
Светлым блестя серебром, проплывают по кругу дельфины,
Влагу взрывая хвостом и соленый простор рассекая.
Выковал бог на щите; кипели Марсовы рати,
Всю Левкату заняв, и плескались валы золотые.
Цезарь Август ведет на врага италийское войско,
Римский народ, и отцов, и великих богов, и пенатов;
Пламя объемлет чело, звездой осененное отчей.[866]
Здесь и Агриппа[867] — к нему благосклонны и ветры и боги —
Радостно рати ведет, и вокруг висков его гордо
Блещет ростральный венок[868] — за морские сраженья награда.
Берега алой Зари и далеких племен победитель:
В битву привел он Египет, Восток и от края вселенной
Бактров; с ним приплыла — о нечестье! — жена-египтянка.[869]
В бой устремились враги, и, носами трехзубыми взрыта,
Дальше от берега мчат корабли; ты сказал бы — поплыли
Горы навстречу горам иль Циклады сдвинулись с места —
Так толпятся мужи на кормах, громадных, как башни,
Копий летучий металл и на древках горящую паклю
Войску знак подает царица египетским систром[870]
И за спиной у себя не видит змей ядовитых.[871]
Чудища-боги идут и псоглавый Анубис[872] с оружьем
Против Нептуна на бой и Венеры, против Минервы.
Мрачные Диры парят над бойцами в эфире высоком,
В рваной одежде своей, ликуя, Распря блуждает,
Ходит следом за ней с бичом кровавым Беллона.
Сверху взирая на бой, Аполлон Актийский сгибает
Следом инды бегут и арабы из Савского царства.
Вот и царица сама[873] призывает попутные ветры,
Все паруса распустить и ослабить снасти готова.
Как побледнела она среди сечи в предчувствии смерти,
Выковал все огнемощный кузнец. А напротив горюет
Нил: одежды свои на груди распахнул[875] он широкой,
Кличет сынов побежденных к себе на лазурное лоно.
Здесь же, с триумфом тройным[876] вступивший в стены столицы,
Триста по Риму всему освящая храмов огромных.[877]
Улицы вкруг ликованьем полны и плеском ладоней,
В каждом святилище хор матрон и жертвенник в каждом,
Пред алтарем тельцы на земле в изобилье простерты.
Разных племен разбирает дары и над гордою дверью
Вешает их; вереницей идут побежденные длинной, —
Столько же разных одежд и оружья, сколько наречий.
Здесь и номадов народ, и не знающих пояса афров
С луками; тут и Евфрат, укротивший бурные воды,
Рейн двурогий. Аракс, над собой мостов не терпящий,[880]
Даги, морины[881] идут, дальше всех живущие смертных.
Видит все это Эней, материнскому радуясь дару,
Славу потомков своих и дела на плечо поднимает.
Эти покуда дела вдалеке от Лаврента вершатся,
Дочь Сатурна с небес посылает на землю Ириду
К дерзкому Турну, — в тот час он сидел в долине священной,
Там, где предка его Пилумна роща шумела.
«Турн, по воле своей быстротечное время дарует
То, что тебе обещать не дерзнул бы никто из бессмертных.
Спутников, город и флот Эней покинул и отбыл
В царство, где старец Эвандр с Палатина аркадцами правит.
Чтобы к оружью призвать земледельцев лидийских отряды.
Что же ты медлишь? Пора заложить коней в колесницу!
Время не трать! Врасплох напади на лагерь смятенный!»
Тут вознеслась к небесам на раскинутых крыльях богиня,
Вестницу Турн узнал и, простерши к звездам ладони,
Молвил такие слова вослед убегавшей Ириде:
«Неба краса! Кто тебе повелел на облаке легком
К нам на землю слететь? Отчего лучи золотые
Взору блужданье светил? Повинуюсь знаменьям, боги,
Кто бы из вас к оружью ни звал!» И, промолвив, спустился
Турн к реке и, воды зачерпнув с поверхности светлой,
Он к бессмертным воззвал, эфир наполнив мольбами.
Гордых обильем коней, и одежд узорных, и злата.
В первых рядах выступает Мессап, отряд замыкают
Тирра сыны, а Турн, предводитель войск, — посредине
Едет с оружьем и всех красой превосходит и ростом.
Ганг молчаливый течет или Нил, когда тучная влага
Схлынет с полей и в привычное вновь воротится русло.
Видят троянцы, как пыль поднимается облаком темным,
Как внезапная тьма закрывает равнину от взора.
«Тевкры, взгляните, какой туман там стелется черный!
Быстро несите мечи, поднимайтесь на стены с оружьем!
Эй! Подступают враги!» И немедля с криком дарданцы
В лагере скрыться спешат и взбегают на стену, ибо
Чтобы они, если вдруг неожиданно что приключится,
В строй не смели вставать, не вверялись открытому полю,
Но защищали свой стан под прикрытьем стен укрепленных.
Гонит их стыд с врагом схватиться вплотную,
В башнях с оружьем засев, приближенья врагов ожидают.
Вдруг, вперед пролетев и медлительный строй обогнавши,
Двадцать отборных бойцов на конях за собой увлекая,
К лагерю Турн подскакал. Фракийский в яблоках белых
«Кто со мною, друзья? На врага кто бросится первый?..
Вот вам!» И, вымолвив так, метнул он дротик с размаху —
Новой начало войны — и стремглав по равнине понесся.
Встретило пущенный дрот грознозвучным криком и шумом
Что же не выйдут они на равнину, не встретят с оружьем
Натиск врагов, но за валом сидят? Вдоль всех укреплений
Рыщет Турн и в стене неприступной ищет прохода;
Так, пытаясь попасть за ограду полной овчарни,
Бродит вокруг и рычит, — но в укрытье надежном ягнята
Блеют и маток сосут; к недоступной рвется добыче
В ярости зверь, ощетинивши шерсть, и по крови томится
Жадная глотка его, иссушенная голодом долгим.
Башен и стен, и до мозга костей проникает обида:
Как подступиться ему, как троянских бойцов из-за вала
Выбить? Как выманить их, чтоб в открытом поле сразиться?
Ринулся Турн к кораблям, что стояли с лагерем рядом,
Мчится он вскачь и огня у соратников радостных просит,
Жадно хватает рукой сосны горящие сучья.
Бросились воины вслед, увлеченные натиском Турна,
Из очагов расхищают огонь — и каждый несется
Ярко пылают, до звезд взметая искры и пламя.
Муза! Кто из богов от такого избавил пожара
Тевкров? Кто уберег корабли от Вулкановой силы?
Молвите! Повесть о том стара, но слава нетленна.
Строил, готовясь отплыть в морские безвестные дали,
К сыну, — преданье гласит, — богов Берекинфская Матерь[884]
С просьбой такою пришла и промолвила: «Сын мой! Исполни
Матери милой мольбу, о властитель, Олимп усмиривший!
Лес мой стоял на вершине горы; приносили мне жертвы
В сумраке между стволов тенистых кленов и сосен.
Внуку дарданскому я, когда флот пришлось ему строить,
С радостью их отдала, — а теперь тревожится сердце.
Пусть мой лес ни тягостный путь, ни ветры, ни вихри
Не одолеют — затем, что моими взращен он горами».
Матери сын отвечал, вращающий звездное небо:
«Волю рока склонить ради них ты мнишь, о родная?
Жребий бессмертный обрел и путем, опасностей полным,
Плыл безопасно Эней? Не дано богам это право!
Те лишь челны, что, все одолев, Авзонийских достигнут
Гаваней, те, что средь волн уцелеют и к пашням Лаврентским
Станут они по воле моей божествами морскими,
Будут, подобно Дото, Галатее прекрасной подобно,
Грудью бессмертной простор пучины пенить безбрежной».
Молвив, поклялся Отец рекой стигийского брата,
И головою кивнул, сотрясая Олимпа громаду.
Ныне настал обещанный день, исполнился ныне
Паркой отпущенный срок, и, разгневана Турна нечестьем,
Мать от священных челнов отвратила огонь дерзновенный.
По небу туча летит; за ее завесой огромной
Хор идейский[885] звучит, и с высот разносится грозный
Голос, дарданским бойцам и рати рутулов внятный:
«Страх за мои корабли отбросьте, тевкры! Не нужно
Турн скорей, чем священный мой лес. А вы уплывайте
Вольно, богини морей: так велит вам Великая Матерь!»
Тотчас же все корабли обрывают причальные путы,
Ростры в реку погрузив, ныряют, словно дельфины,
Выплыли вдруг из глубин и в открытом море исчезли.
Рутулов ужас сковал, и Мессап, охваченный страхом,
Робких сдержал скакунов, и поток внезапно замедлил
Турн один среди всех не утратил спесивой отваги,
Вновь окликая друзей, он сердца им вновь ободряет:
«Тевкрам одним это чудо грозит: отнимает привычный
Путь к спасенью у них Юпитер сам, не дождавшись
Нет надежды бежать: им теперь полвселенной закрыто!
Что же до суши, — она в руках у нас, италийцев, —
Столько нас вышло на бой. И богов роковые вещанья
Мне ничуть не страшны, хоть и хвалятся ими фригийцы:
Щедрых Авзонии нив. Я тоже призван судьбою,
Мне повелевшей мечом истребить преступное племя
За похищенье жены. Не одних лишь коснулась Атридов
Эта печаль, и дозволена месть не одним лишь Микенам.
Было грехов, чтобы стало навек для них ненавистно
Женщины имя само? Не на этот ли вал полагаясь,
Стали отважны они, не на этот ли ров, что отсрочит
Гибель едва ли на миг? Но они ль не видали, как стены
Кто же из вас, отборная рать, со мною решится
Эту преграду взломать и ворваться в трепещущий лагерь?
Мне не нужны ни тьмы кораблей, ни доспехи Вулкана,
Чтобы на тевкров идти, — пусть хоть все этруски вступают
Стражей твердыни убив, украдем трусливо Палладий
Или во чреве глухом коня мы прятаться будем:
Нет, я верю, и днем окружим мы их стены пожаром!
Я их заставлю признать, что они не с полками пеласгов
Гектора мощь. Но лучшая дня половина минула,
Сделали дело свое мы на славу; отдайте же вечер
Отдыху вы и веселью, мужи, перед завтрашней битвой».
Но против каждых ворот не забыл Мессап караулы
Чтобы следить за врагом, высылают в дозор италийцы
Дважды семь человек, и за каждым — юношей сотня
Следует, в золоте все и в шлемах с гривой багряной;
Стражи расходятся врозь и, черед караульным назначив,
Тьму разогнав огнями костров, без сна коротают
Ночь за игрой.
Тевкры смотрят на них, с оружьем стоя на стенах;
Воины створы ворот проверяют, полны тревоги,
Пылкий Сергест и Мнесфей ободряют их и торопят.
Им двоим повелел родитель Эней, коль нежданно
Грянет беда, возглавить мужей и начальствовать в битвах.
Рать на валах залегла, разделив по жребью опасный
Нис, неудержный в бою, у ворот стоял в карауле,
Сын Гиртака; его охотница Ида[887] послала
В путь за Энеем — стрелка и метателя легкого дрота.
С Нисом был Эвриал; ни в рядах энеадов, ни прежде
Юность лишь первым пушком ему отметила щеки.
Общая их связала любовь и подвигов жажда.
Ныне они у ворот в одном карауле стояли.
Нис говорит: «То боги ли жар нам в душу вливают,
Битву с врагом завязать иль на дело иное решиться
Дух мой давно мне велит, не довольствуясь праздным покоем.
Видишь: поверив в успех, разлеглись италийцы беспечно,
Сну и вину предались, — лишь мигают костры, догорая;
Мой Эвриал, и какое в душе решение зреет.
Требуют все — и народ и сенат — к Энею отправить
Вестников, чтоб о войне он узнал и вернулся скорее.
Если награду тебе посулят, о какой попрошу я, —
Путь я сумею найти и пробраться к стенам Паллантея».
Жаждою славы тотчас загорелась душа Эвриала;
Так, в изумленье застыв, он ответил пылкому другу:
«Что же, меня допустить ты не хочешь к славному делу?
Нет, не таким мой родитель Офельт, привычный к сраженьям,
Вырастил сына средь бед, что терпела Троя родная,
И средь аргосских угроз! Разве так поступал я с тобою,
Следуя воле судеб, с благородным скитаясь Энеем?
Светом дня заплатить за обоим желанную славу».
Нис отвечал: «Неужто я мог в тебе усомниться?
Нет — или пусть мне не даст к тебе вернуться с победой
Сам Юпитер иль тот из богов, кто на нас благосклонно
Это бывает не раз средь опасностей, — нужно, чтоб друга
Ты пережил: тому, кто младше, жить подобает.
Будет тогда, кому унести мое тело из боя,
Выкуп ли дать за него, коль позволит Фортуна, и в землю
И причинить не могу я такого тяжкого горя
Матери бедной твоей, — ведь из всех матерей наших с сыном
Только она уплыла, не осталась в Акесте великой».
Молвил в ответ Эвриал: «Отговорки напрасно ты множишь:
Так поспешим же!» И вот, остальных разбудив караульных,
Вместо себя на часах оставляет он их и уходит
В лагерь царя отыскать, и уводит друга с собою.
Твари все на земле успокоились в мирной дремоте,
Только тевкров вожди и лучшие воины ночью
Долгий держали совет о первейших делах государства:
Что предпринять им теперь и кого к Энею отправить.
В лагере темном кружком стояли на площади средней
Вдруг подбегают к ним Нис с Эвриалом и выслушать просят:
Время не даром вожди, но на важное дело потратят!
Первым Юл разрешил подойти друзьям оробевшим,
Нису велел говорить. «Я прошу, энеады, без гнева
Глядя на наши года. За стенами рутулы смолкли,
Сломлены сном и вином. Заприметили место мы сами:
Там, где к развилке дорог, и там, где к морю выходят
Наши ворота, у них все костры погасли, и к небу
Нам дозволите вы в Паллантей пойти за Энеем,
В лагерь троянский войдет он с обильной добычею вскоре,
Всех врагов истребив. А уж мы не собьемся с дороги:
Часто охотились мы и в долине видели темной
Молвил на это Алет, поседелый и опытом зрелый:
«Отчие боги, всегда в вашей воле судьба Илиона!
Но до конца погубить вы тевкров род не хотите,
Если с такою душой, с таким бестрепетным сердцем
Обнял за плечи он, проливая обильные слезы. —
Чем — я не ведаю сам — наградить мы можем достойно
Подвиг такой? Ваших собственных дум величье и боги
Лучшую вам воздадут награду. А все остальное
Он не забудет вовек великой вашей заслуги».
«Также и я, для кого лишь одно остается спасенье, —
Скорый возврат отца, — подхватил Асканий, — молю вас
Весты седой очагом, Ассарака ларом, святыней
Снова увидеть его! Вся судьба моя, все упованья —
В ваших руках. Лишь его обрету — и покинет нас горе,
Кубка серебряных два, самоцветами ярко горящих, —
Их как добычу отец захватил в побежденной Арисбе[888], —
С ними старинный кратер, поднесенный тирийской Дидоной.
Если же нам над Италией власть подарит победа,
Если придется делить меж бойцов по жребью добычу, —
Видели вы, на каком скакуне, весь в золоте, мчался
Я на раздел не отдам — все в награду достанется Нису.
Даст и отец мой тебе из захваченных пленных двенадцать
Лучших рабынь-матерей и бойцов со всем их оружьем,
Землю тебе пожалует он из надела Латина.
Друга такого, как ты, я всей душой принимаю,
Чтобы со мной средь превратностей был ты всегда неразлучен.
Пусть без тебя никогда не стяжаю я подвигом славы!
В мирные дни и в бою докажу я делом и словом,
«День не наступит, когда уличен я буду в измене
Дерзкой отваге моей, — только б нам явила Фортуна
Милость свою, не вражду. Но превыше всякой награды
Я молю об одном: не покинь моей матери старой!
Вместе со мной уплывала она, нигде не осталась.
Ей об опасностях знать, ожидающих сына, не должно,
Я не простившись уйду, ибо — тьмой ночной и рукою
Правой твоею клянусь — не снести мне слез материнских.
Если с этой уйти мне позволишь надеждой, — смелее
Встречу превратности я». Всколыхнулись души дарданцев,
Пролили слезы мужи, и всех обильней — Асканий:
Образ сыновней любви об отце напомнил и сердце
«Верь, исполню я все, что твоих достойно деяний.
Именем лишь для меня от родной моей матери будет
Впредь отличаться она: благодарность за сына такого
Ей воздастся. И знай: чем бы ваш ни кончился подвиг, —
Все, чем тебя наградить я сулил при счастливом исходе,
Матери будет твоей и вашему отдано роду».
Так он промолвил в слезах и снял свой меч золоченый, —
Выкован был этот меч Ликаоном, искусником кносским,
Нису Мнесфей отдает мохнатую львиную шкуру,
Сняв ее с плеч, и верный Алет с ним меняется шлемом.
Быстро доспехи надев, друзья уходят — и всюду,
Вплоть до ворот, где стоит караульный отряд, пожеланья
Бремя несущий забот, что лишь зрелому мужу под силу,
Просит отцу передать и то и это — но ветер
Тщетные речи его между туч летучих разносит.
Вышли друзья, в ночной темноте через рвы перебравшись,
Рутулам. Видят они: на траве лежат италийцы,
Скованы сном и вином; над рекою в ряд колесницы
Дышлами кверху стоят; меж колес и разбросанной сбруи
Люди вповалку лежат, и кувшины с вином, и оружье.
Здесь нам идти. Но чтоб нас враги врасплох не застигли,
В спину вонзив нам мечи, — сторожи, назад озираясь,
Я же расчищу твой путь, проложу тебе шире дорогу».
Шепотом вымолвив так, на Рамнета надменного тотчас
Сон выдыхал из широкой груди в забытьи непробудном;
Царь и Турну-царю из гадателей самый любезный,
Все же не мог он свою отсрочить гибель гаданьем.
Рема прислужников трех, где попало лежавших меж копий,
Что у ног лошадей примостился, голову свесив,
Шею ударом меча разрубает; потом господину
Голову сносит и труп на подстилке, пропитанной кровью,
Он оставляет лежать. Не щадит и Ламира и Лама
Долго в ту ночь веселился Серран, но Лиэем обильным
Был побежден и уснул; а счастливей бы все обернулось,
Если б веселье и пир продолжались всю ночь до рассвета.
Словно несытый лев, что в овчарне мечется полной, —
Пастью кровавою скот беззащитный, затихший от страха, —
Так же сеял смерть Эвриал: увлеченный убийством,
Воинов он безымянных разил без числа и без счета;
К спящим подкравшись, убил он Абариса, Фада, Гербеза;
Спрятаться в страхе хотел, за огромным присевши кратером,
В грудь вонзил Эвриал, едва лишь враг приподнялся,
До рукояти клинок и вновь из раны смертельной
Алый выдернул меч. Умирающий Рет изрыгает
К стану Мессапа уже подбирается он, где последний
Хворост в костре догорал и, стреножены, кони щипали
В сумраке ночи траву. Но окликнул Нис Эвриала,
Видя, что друг обуян сверх меры жаждой убийства:
Путь мы открыли себе! Не довольно ли мстить италийцам?»
Тут побросали они серебра литого доспехи,
Снятые с вражеских плеч, и ковры, и прекрасные чаши, —
Только взял Эвриал золотым блиставший набором
Щедрым Цедиком в дар тибуртинскому Ремулу послан, —
Дружбы взаимной залог, — и завещан Ремулом внуку.
Им — ненадолго, увы! — Эвриал опоясался храбрый;
Стан покидают друзья, поспешая к местам безопасным.
Той порою отряд из столицы ехал латинской,
Выслан был он вперед на равнине оставшимся войском
С вестью к Турну-царю. Прикрываясь большими щитами,
К стану царя приближались они и к стенам троянцев,
Но увидали вдали, как на левую тропку свернули
Двое друзей: ударил в глаза лучом отраженным
Шлем Эвриала во мгле и беспечного юношу выдал.
«Стойте! Кто вы, мужи? Зачем спешите с оружьем?
Держите путь свой куда?» Но, в ответ не промолвив ни слова,
Юноши в лес устремились бегом, на тьму полагаясь.
Тотчас всадники врозь по знакомым рассыпались тропам,
Лес был велик и дремуч, и в дебрях падубов черных,
В гуще колючих кустов, в непролазных терновника чащах
Редко виднелся просвет и по просеке тропка бежала.
Мрак под густою листвой и добычи груз Эвриалу
Нис незаметно ушел вперед и, врагов миновавши,
Места достиг, где тогда загоны были Латина,
Ныне ж зовется оно по имени Альбы Альбаном[889].
В поисках друга лишь здесь он назад оглянулся — но тщетно!
Выбрать из путаных троп, чтобы тем же путем мне пробраться
Вспять средь обманчивых чащ?» И вот, ни мгновенья не медля,
В лес он спешит по следам, в молчаливых дебрях блуждает.
Вдруг услыхал он топот копыт и врагов перекличку,
Вот наконец перед ним Эвриал: коварные тропы,
Смутный сумрак лесной и смятенье предали друга
Рутулам в руки, хоть он отбиваться напрасно пытался.
Что предпринять? С оружьем напасть и отбить Эвриала?
Чтобы от множества ран самому погибнуть со славой?
Тотчас же Нис размахнулся с плеча и с копьем занесенным,
Взоры к Луне обратив, произнес такую молитву:
«Ты, что взираешь на нас, помоги в беде, о Латоны
Если Гиртак, мой отец, хоть однажды принес на алтарь твой
Дар за меня, если сам я хоть раз добычу лесную
В храме повесил твоем иль прибил над дверью священной, —
Дай мне врагов расстроить ряды, направь мои копья!»
С силой копье. Непроглядную тень на лету рассекая,
Быстро помчалось оно и Сульмону в спину вонзилось.
Древко сломалось, пробив навылет рутулу сердце,
Всадник скатился с седла, захлебнувшись горячей струею,
Стали враги озираться вокруг. Ободрен успехом,
Нис с размаху копье метнул от правого уха.
Рутулы в страхе дрожат. А копье впивается Тагу
В череп и, оба виска пронзив, в мозгу застревает,
Не с кем сражаться ему и в погоню не за кем мчаться.
«Ты мне один за двоих заплатишь кровью горячей!» —
Пленнику крикнул Вольцент и, занесши меч обнаженный,
Кинулся в гневе к нему. Но тут от страха за друга
Больше во мраке ночном и боль сносить молчаливо:
«Вот я, виновный во всем! На меня направьте оружье,
Рутулы! Я задумал обман! Без меня б недостало
Сил и отваги ему, — мне свидетели небо и звезды!
Так он Вольценту кричал, но уже направленный с силой
Меч меж ребер впился в белоснежную грудь Эвриала.
Тело прекрасное кровь залила, и, поверженный смертью,
Весь он поник, и к плечу голова бессильно склонилась.
Никнет, мертвый, к земле, и на стеблях склоняют бессильных
Маки головки свои под напором ливней осенних.
В гущу врагов бросается Нис — но только к Вольценту
Рвется он сквозь толпу, одного лишь видит Вольцента.
Колют, теснят, — но сдержать не могут натиск упорный,
Быстрый как молния меч их сечет, — и вот, умирая,
Нис вонзает клинок орущему рутулу в горло.
Только тогда он упал и приник израненным телом
Счастье вам, други! Коль есть в этой песне некая сила,
Слава о вас никогда не сотрется из памяти века,
Капитолийским доколь нерушимым утесом владеет
Род Энея и власть вручена родителю римлян.[890]
Рутулы с плачем несли бездыханное тело Вольцента
В лагерь, где горестный стон стоял с тех пор, как Рамнета
Труп бескровный нашли, и Серрана, и Нуму, и многих
Сгубленных тайно вождей. Вкруг убитых толпы теснятся,
Мест и полных ручьев, струящих алую пену.
Рутулы все узнают Мессапа шлем и наборный
Пояс Рамнета, назад дорогой ценою отбитый.
Вот и Аврора, восстав с шафранного ложа Тифона,
Солнце зажглось, от темных пелен весь мир избавляя.
В битву с утра снаряжен, вождей поднимает на битву
Турн, и каждый из них собирает строй меднобронный,
Гнев зажигает в сердцах о ночном побоище вестью.
Головы юных друзей, и толпой спешат италийцы
С громкими криками вслед.
Дать готовы отпор, энеады стойкие слева
Заняли вал, — ибо справа его ограждали потоки, —
Скорби полны: не узнать не могли несчастные тевкры
Вздетых на копья голов, истекавших черною кровью.
Тут понеслась на крылах, облетая трепещущий город,
Вестница горя — Молва, и несчастную мать Эвриала
Выпал челнок у нее, опрокинулась с пряжей корзинка.
Вон выбегает она и, с пронзительным воплем терзая
Волосы, мчится к валам и в безумье врывается в первый
Воинов ряд, позабыв о мужах и о вражеских копьях,
«Ты ли это, мой сын? Ты, опора старости поздней,
Как в одиночестве мог ты меня покинуть, жестокий?
О, почему на верную смерть уходившего сына
Бедная мать не могла последним напутствовать словом?
Ты — о горе! — лежишь, и тебя на костер погребальный
Мать не положит, и глаз не закроет, и ран не омоет,
И не укутает в плащ, что днем и ночью ткала я,
Тяготы старческих лет облегчая работой усердной.
В поле каком? Иль вернешь ты мне, сын, лишь голову эту?
Ради того ль за тобой по морям я скиталась и землям?
Копья в меня, в меня направьте, рутулы, стрелы,
Первой убейте меня, коль знакома душе вашей жалость!
Голову мне порази и низринь меня молнией в Тартар,
Чтобы жестокую жизнь хоть так могла оборвать я!»
Стон прошел по рядам потрясенных жалобой тевкров,
Души сковала печаль, надломила силы пред боем.
(Илионей дал им знак и рыдавший горько Асканий),
В дом отнесли на руках, уложили в дальнем покое.
Тут в отдаленье труба пропела громко и грозно,
Следом послышался крик и под небом гулко отдался.
Тщатся рвы завалить и за вал высокий прорваться,
Подступов ищут везде и по лестницам лезут на стены
Там, где реже ряды, где в строю троянцев нечастом
Бреши видны. Осыпают врагов потомки Дардана
Приступ от стен отражать после долгой войны им не внове.
Скатывать стали они с откоса тяжкие глыбы,
Кровлю щитов пытаясь пробить, — но любые удары
Стойким бойцам нипочем, черепахой построенным плотно.
Грянулась вниз с высоты, руками сброшена тевкров,
Сомкнутых кровлю щитов прорвала и наземь повергла
Рутулов. Больше враги наступать не решались вслепую,
Только дарданцев со стен пытались прогнать, осыпая
Веткой этрусской сосны потрясает страшный Мезенций,
Рвется к валам с другой стороны и огнем угрожает.
Рядом Мессап, укротитель коней, Нептунова отрасль,
Сам укрепленья крушит и для приступа требует лестниц.
Песнь помогите сложить о кровавых подвигах Турна,
Молвите, кто из мужей кого к Ахеронту отправил,
Свиток чудовищных битв разверните со мною, богини!
Башня стояла, заняв наилучшее место для боя;
Приступом взять и разрушить ее италийцы старались,
Все свои силы собрав, все отряды двинув, — но сверху
Сыпались густо на них из бойниц и камни и копья.
Тотчас стена занялась и огонь, раздуваемый ветром,
Доски настилов объял, затаился в тлеющих балках.
В трепете тевкры спешат от беды убежать — но напрасно!
Только лишь все подались назад и столпились у края,
С грохотом рухнула вдруг, и по небу гром прокатился.
Воинов полуживых засыпают руины громады,
Копья свои протыкают им грудь и пронзают обломки
Острых досок. Из всех спаслись только Лик с Геленором.
Тайно рожден меонийцев царю и послан под Трою;
Права он не имел похваляться пышным оружьем,
Меч лишь носил без ножон и гладкий щит без чеканки.
Встав, Геленор огляделся вокруг: отряды латинян
Словно как загнанный зверь в кольце охотников плотном,
Чуя верную смерть, в исступленье несется на копья,
Чтобы единым прыжком одолеть частокол из рогатин,
Юноша в гущу врагов устремился на верную гибель,
Рутулов строй. А Лик меж врагов, меж клинков занесенных
В бегство пустился к стенам, полагаясь на резвые ноги;
Руку уже протянул он к зубцам, к простертым навстречу
Тевкров рукам — но Турн, с беглецом состязаясь в проворстве,
Целым уйти?» И вот на зубцах повисшего Лика
С силой такой он схватил, что кусок стены обвалился.
Белого лебедя так или зайца кривыми когтями
Мощный хватает орел, громовержца стрелы носящий,
Марсов уносит волк[894] ягненка. Рутулы с громким
Криком бросаются в брешь: одни засыпают землею
Рвы, другие огонь на башни мечут и кровли.
Илионей Луцета сразил обломком утеса
Эматиона Лигер убил, Азил — Коринея,
Дротиком первый, второй — стрелою, разящей нежданно.
Был Ортигий сражен Кенеем, Кеней-победитель —
Турном, и следом — Промол, Диоксипп, Сагарис и Клоний,
Капис Приверна поверг: его сначала задел лишь
Дротик Темилла, но он, безумец, щит свой отбросив,
К ране руку поднес — и тут стрела подлетела,
К левому боку ладонь пригвоздила и глубже проникла,
Сын Арцента стоял, красотой и убором блистая;
Плащ его алый горел, иберийским окрашенный соком,[895]
Золотом панцирь сиял; Арцент-родитель в сраженья
Сына послал, что в лесах материнских над током Симета[896]
Сам, отставив копье и пращой свистящею трижды
Круг над собой описав, свинцовый слиток в героя
Метко Мезенций послал: полетел свинец, расплавляясь[898] —
И с размозженным виском на песке противник простерся.
Юл, что привык устрашать лишь пугливых зверей на охоте:
Молвят, что храброй рукой поверг он наземь Нумана, —
Ремула прозвище тот носил и совсем лишь недавно
С младшею Турна сестрой сочетался браком счастливым.
Гордый с царями родством, надутый новою спесью,
Шествовал всех впереди и громко кричал осажденным:
«В третий раз не стыдно ли вам, завоеванным дважды,
Вновь за валами сидеть и от смерти стеной заслоняться?
Кто из богов лишил вас ума и в Лаций направил?
Нет Атридов средь нас, лжеречивого нету Улисса!
Крепкий от корня народ, мы зимой морозной приносим
К рекам младенцев-сынов и водой закаляем студеной;
Могут, играючи, лук напрягать и править конями.
Юность, упорна в трудах и довольна малым, привыкла
Землю мотыгой смирять и приступом брать укрепленья.
Панцирей мы не снимаем весь век и, словно стрекалом,
Наших сил не сломить, не убавить твердости духа.
Мы седины свои прикрываем шлемом, и любо
Нам за добычей ходить и все новыми жить грабежами.
Вам по сердцу наряд, что шафраном и пурпуром блещет,
С лентами митры у вас, с рукавами туники ваши, —
Истинно вам говорю: фригиянки вы, не фригийцы!
Вас на высокий Диндим[899] созывает Идейская Матерь
Звоном тимпанов своих и двухладным флейты напевом.
Наглой не снес похвальбы и речей обидных Асканий,
Лук он согнул, положил стрелу на конскую жилу,
Руки широко развел, лицом к врагу обратившись,
Тверже встал и пред выстрелом так громовержцу взмолился:
Сам я в храме твоем принесу торжественно жертву:
Там на алтарь бычок с золочеными рожками ляжет,
Белый, который уже сравнялся с матерью ростом,
В гневе песок копытами рыл и бодаться пытался».
Слева гром прогремел; зазвенел и лук смертоносный,
С грозным свистом стрела сорвалась с тетивы напряженной,
Ремулу в череп впилась и виски ему жалом пронзила.
«Что ж, насмехайся теперь над отвагой нашей, надменный!
Юный воскликнул герой, и дружно вторили кличем
Тевкры ему, и радость до звезд сердца вознесла им.
Тою порой с эфирных высот Аполлон пышнокудрый
На авзонийскую рать и на город глядел осажденный;
«Так восходят до звезд, о сияющий доблестью новой
Отрок, потомок богов и предок! Род Ассарака
Явится, призван судьбой, и конец всем войнам положит.
Троя тесна для тебя!»[900] И, промолвив, бог устремился
Прямо к Асканию он подошел, изменивши обличье,
Образ Бута приняв (Дарданиду Анхизу он верно
Оруженосцем служил и привратником в старые годы,
Ныне же к сыну его Эней-родитель приставил).
Голосом, и сединой, и бряцающим грозно доспехом;
Мальчика радостный пыл укротил он такими словами:
«Будет с тебя, мой Энид, и того, что повергнуть Нумана
Мог безнаказанно ты. С изволенья великого Феба
Меткий стрелок. Но теперь покинь сражения, мальчик!»
Речь он внезапно прервал и скрылся от смертного взора,
Быстро исчезнув из глаз, растворившись в воздухе легком.
Феба и стрелы его узнают предводители тевкров,
Волю его и наказ исполняя, с вала уводят
Юла вожди, хоть и рвется он в бой, а сами немедля
В битву вернуться спешат, чтоб опасностям душу подвергнуть.
Крик раздается по всем укрепленьям и башням: троянцы
Стрелы, равнину вокруг устилая; звенят от ударов
Шлемы врагов и щиты; разгорается жаркая битва.
Так равнину секут, налетая с запада, ливни
В дни, когда в небе горят дожденосные Геды; так зимний
Тучи летучие рвет и взметает влажные вихри.
Пандар и Битий, сыны Альканора, жителя Иды, —
В роще Юпитера их вскормила нимфа Иера,
Ростом подобных горам или елям лесистой отчизны, —
И зазывают врагов, на отвагу свою полагаясь,
Сами же, встав за стеной, словно башни, справа и слева,
Ждут с мечом, и горят в высоте их гривастые шлемы.
Так на двух берегах, высоко над водою бегучей,
Пышные кроны свои к небесам два дуба вздымают,
Из-за широкой реки головой друг другу кивая.
Рутулы вмиг ворвались, лишь увидели вход отворенный,
Вскоре, однако, Кверцент и Аквикол в пышных доспехах,
Или пустились бежать, за собой увлекая отряды,
Иль на пороге ворот полегли и с жизнью простились.
Пуще ярость и гнев сердца бойцов обуяли.
Вскоре у тех же ворот собрались троянцы, дерзая
Яростный Турн между тем по другую сторону поля
В битву мужей поднимал; но вестник донес, что погоней
Враг увлечен далеко и стоят открыты ворота.
Тотчас начатый бой покидает вождь и несется
Встретился первым ему Антифат — и первым упал он,
Сын Сарпедона-царя, фиванкой рожденный безвестной,
Дротиком Турна сражен: италийского ветка кизила,
Воздух разрезав пустой, вонзилась в горло, проникнув
Пенной хлынула кровь, и железо в теле согрелось.
После поверг он мечом Эриманта, Меропа, Афидна;
Битий, что шумно дышал и глядел пылающим взором,
Пал — но не дротом простерт, ибо дроту бы жизнь он не отдал:
Молнии быстрой стрела; не сдержала железного жала
Кожа двойная щита и двойной чешуйчатый панцирь,
Весь из пластин золотых, — и огромное рухнуло тело,
И застонала земля, и щит ответил ей звоном.
Глыба, когда, из камней изготовив заране громаду,
В море бросают ее, воздвигая мол, и в паденье
Гладь разбивает она и на дне глубоком ложится,
Воды вскипают вокруг, и песок клубится в них темный,
Где по веленью Отца придавлен Тифей Инаримой.[903]
Марс, повелитель войны, латинян силы умножил,
Мужество их подстегнул, вонзив им в сердце стрекало,
Мрачный Ужас наслал и постыдное Бегство на тевкров.
Бог-воитель душой овладел их.
Пандар, когда увидал простертого брата и понял,
С кем Фортуна теперь, как Случай битву направил,
Тотчас же створы ворот поворачивать стал, налегая
Путь отрезал назад, за стеной их оставив на гибель.
Но, пропуская других, затворяя за ними ворота,
Пандар не видел, увы, средь толпы вбежавшего Турна, —
Сам италийцев царя он в лагере запер, безумный,
Новым огнем загорается взор, грознее оружье
Турна звенит, и на шлеме колышется красная грива,
Мечет молнии медь щита. Устрашенные тевкры
Тотчас могучий рост и лицо ненавистного Турна
Пандар, горя отомстить убийце брата, и молвит:
«Здесь тебе не дворец, что хотел за дочкой Аматы
Взять в приданое ты, и не отчей Ардеи стены:
В лагерь врагов ты попал, и уж выхода нету отсюда!»
«Что ж, если мужество есть, начинай поединок; расскажешь
Сам ты Приаму о том, что и здесь нашли вы Ахилла».
Вымолвил он, — и копье с узловатым, покрытым корою
Древком Пандр метнул, изо всех своих сил замахнувшись.
Раной грозящий удар, и в ворота пика вонзилась.
«Видишь копье в руке у меня? От него не уйдешь ты,
Ибо тебе не чета тот, кто им наносит удары!»
Молвил Турн и, выпрямив стан, мечом замахнулся,
Раной рассек и виски, и пушком не покрытые щеки.
Грохот раздался, земля содрогнулась от тяжести страшной:
Пандар всем телом упал и простерся в песке, умирая,
Мозгом обрызган доспех, головы половина склонилась
Трепетный ужас погнал энеадов в постыдное бегство.
Если бы вспомнил в тот миг о воротах Турн-победитель,
Если б затворы взломал и впустил соратников в лагерь,
Был бы последним тот день и для битв, и для рода дарданцев.
Бросился он за врагом.
Первым Гига настиг и Фалерия рутул, и Гигу
Связки колена рассек. Из убитых выхватив копья,
В спину он бьет бегущих бойцов; умножает Юнона
Галис погиб, а за ним Ноэмон, Алькандр и Пританий
(Бились они на валах и противника с тыла не ждали).
Громко сзывая друзей, Линцей устремился на Турна,
Но, врага упредив и клинком замахнувшись проворным,
С плеч далеко голова отлетает вместе со шлемом.
Пал истребитель зверей Амик, который всех лучше
Жала копий умел смертоносным смазывать ядом;
Турн Эолида поверг и за ним любезного Музам
Мерные песни слагать и бряцать на струнах кифары,
Любо коней воспевать, и битвы мужей, и оружье.
Тевкров вожди наконец, о резне кровавой услышав,
К месту битвы спешат — Мнесфей с отважным Сергестом;
Молвил Мнесфей: «Куда же еще, куда убегать вам?
Где у вас другие дома, где стены другие?
Как же один человек, от подмоги отрезанный валом,
Граждане, мог пролить безнаказанно в городе вашем
Трусы! Не стыдно ли вам и не жаль несчастной отчизны,
Древних наших богов и великого духом Энея?»
Речью такой зажжены и ободрены, встали и строем
Плотным сомкнулись бойцы, а Турн отступать понемногу
С громким криком его теснят сильней и сильнее
Тевкры, собравшись в отряд; так порою, выставив пики,
Ловчих толпа наступает на льва, а он, ощетинясь,
В страхе свирепо глядит и отходит назад, ибо в бегство
Броситься против врагов хоть и жаждет он, но не может.
Так же, к дарданцам лицом, отступает шагом неспешным,
Будто бы нехотя, Турн, и в душе его ярость бушует.
Снова на вражеский строй нападает он дважды отважно —
Но наконец собрались отовсюду поспешно троянцы,
Турну же силы придать Сатурна дочь не дерзнула,
Ибо Юпитер послал на крылах воздушных Ириду,
Чтобы она отнесла наказ суровый Юноне, —
Сил не хватает ему щитом от стрел заслоняться,
Меч выпадает из рук; со всех сторон засыпают
Копьями тевкры его; у висков от частых ударов
Шлем протяжно звенит; уступает прочная бронза
Гнется выпуклый щит. Умножают удары дарданцы,
Быстрый Мнесфей впереди. По телу Турна стекает
Пота поток смоляной; не хватает дыханья герою, —
Только усталую грудь вздымают хриплые вздохи.
Ринулся с берега вниз — и поток в замутненные воды
Принял его и вынес наверх, и омытым от крови
Кроткие волны друзьям победителя Турна вернули.
Вновь распахнулся меж тем чертог всемогущий Олимпа;
Всех на совет родитель богов и людей повелитель
В звездный сзывает покой, из которого он озирает
Земли все с высоты, и дарданский стан, и латинян.
«О небожители, что изменило ваши решенья?
Вновь почему разделила вражда озлобленные души?
Я не желал, чтоб Италия шла войною на тевкров.
Что за раздор вопреки моему запрету? Какие
Сроки войны придут в свой черед — торопить их не смейте! —
Римским твердыням когда Карфаген необузданный будет
Гибелью страшной грозить и отверстые Альпы к ним двинет.[904]
Все расхищайте тогда, во вражде не знайте преграды!
Но на короткую речь Отца золотая Венера
Долгую речь произносит в ответ:
«О повелитель людей и природы предвечный властитель!
Кроме тебя, кого умолять мы о милости можем?
Гордый удачей в бою, на прекрасной мчится упряжке
Турн? А троянцам уже не защита ни стены, ни башни:
Битва врывается в стан, одолев и валы, и ворота,
Кровью наполнены рвы. И Эней в неведенье бедствий
Вызволить тевкров, отец? К стенам новорожденной Трои
Новые рвутся враги, подступает новое войско!
Вновь на дарданцев Тидид в этолийских сбирается Арпах.[905]
Верно, на долю и мне опять достанутся раны,
Если они вопреки твоей божественной воле
В Лаций стремились, то пусть свой грех искупят троянцы,
Помощь утратив твою. Но ведь их вели прорицанья
Манов и вышних богов, — почему же все, что велел ты,
Стоит ли вновь говорить о сожженном близ Эрикса флоте,
О властелине ветров, и о бешеном вихре, который
Выпущен был из пещер, и о посланной с неба Ириде?
Ныне же, все испытав, что возможно в мире надземном,
Словно вакханка, летит Аллекто по латинским селеньям.
Что мне держава теперь? Только в дни удач уповали
Мы на нее… Ты сам ниспошли, кому хочешь, победу.
Но если нет на земле страны, где приют энеадам
Дымом пожарищ ее, — дозволь, чтоб из битв невредимым
Вышел Асканий один, дозволь, чтоб хоть внук мне остался.
Пусть мой скитается сын по морям неведомым снова,
Пусть любыми плывет, что укажет Фортуна, путями, —
Есть у меня Амафунт, и высокий Пафос, и Кифера,[907]
Есть идалийский чертог; пусть, ни войн, ни славы не зная,
Там проживет он весь век. Прикажи — пусть Авзонию тяжкой
Властью гнетет Карфаген: города тирийцев не встретят
Тевкры избегли, что путь сквозь огонь проложили аргосский,
Что испытали в морях они опасностей столько,
Если новый Пергам ожидал их в крае латинян?
Разве не лучше бы им поселиться там, где стояла
Им, несчастным, верни и судьбу Илиона троянцам
Снова пытать разреши!» Но в ответ царица Юнона
С яростью ей говорит: «Для чего нарушить молчанье
Ты вынуждаешь меня и тайную боль обнаружить?
Вновь войну затевать, враждовать с владыкой Латином?
Знаю, в Италию он по велению рока стремился,
Веря безумным речам Кассандры; но лагерь покинуть
Я ль побудила его и вверить жизнь свою ветру,
Мирный народ подстрекать, добиваться с тирренцем союза?
Кто из богов на него наслал беду? Уж не я ли
Властью жестокой моей? Но при чем тут Юнона с Иридой?
Значит, преступно лишь то, что с огнем к новорожденной Трое
Внук Пилумна и сын Венилии, славной богини?[908]
Вправе троянцы зато чужие захватывать пашни,
Грабить, вторгаясь в страну латинян с факелом черным,
Вправе невест уводить, выбирая тестя любого,
Если могла ты спасти от рук ахейцев Энея,
Воздух пустой и туман под мечи вместо сына подставив,[910]
Если в нимф ты могла корабли превратить — почему же
Права мне не дано помогать моим италийцам?
Есть у тебя и Пафос, и Кифера, и храм Идалийский, —
Город, чреватый войной, и сердца суровые что же
Ты искушаешь? Ужель это я обломки фригийской
Мощи низвергнуть хочу? Кто троянцев предал ахейской
К брани подвигнуты? Кто разрушил мир похищеньем?
Спарту приступом взять обольстителю я ль помогала,
Я ли оружье дала, вожделеньем взлелеяла войны?
Надобно было тогда за своих опасаться, теперь же
Так говорила она. Кто одной, кто другой сострадая,
Боги взроптали вокруг. Так порывы первые ветра
Ропщут, встречая в пути преграду рощи, и смутный
Шорох вершин возвещает пловцам приближение бури.
Начал, и, внемля ему, небожители смолкли в чертоге,
В страхе глубины земли и выси небесные смолкли,
Стихли Зефиры, и зыбь улеглась на море безбурном.
«Запечатлейте в душе то, что вам теперь возвещу я:
Если меж вами раздор бесконечен, — будут отныне,
Кто бы каких надежд ни питал, какая бы участь
Их ни ждала, равны для меня троянец и рутул, —
Судьбы повинны ли в том, что тевкры снова в осаде,
Воли и рутулам я не даю. Пусть каждый получит
Долю трудов и удач. Для всех одинаков Юпитер.
Пусть без помех вершится судьба!» И, кивнув головою,
Стикса струей смоляной и пучиной черной поклялся
Этим и кончил он речь и с престола встал золотого,
И небожители все проводили его до порога.
Рутулы тою порой ко всем подступают воротам,
Стены огнем окружив и троянских бойцов истребляя.
Нет им надежды бежать. На высоких башнях, по стенам
Редким строем стоят понапрасну несчастные тевкры.
Азии, Имбраса сын, престарелый Кастор и Тимбрид,
Два Ассарака, Тимет, Гикетаона сын, занимают
Клар и Темой, что к Энею пришли с Ликийских нагорий.
Вот огромный валун, горы немалый обломок,
Акмон лирнесец[911] несет, напрягая могучие плечи,
Клитию ростом отцу под стать и брату Мнесфею.
Мечут огонь иль с тугой тетивы стрелу посылают.
Юл — воистину он попеченья Венеры достоин —
Блещет в троянском строю, головы не покрыв благородной, —
Так самоцвет в цепи золотой, обвивающей шею
В букс ли оправлена иль в теребинт орикийский, сверкает
Ярко слоновая кость; лишь из гибкого золота обруч
Кудри Юла прижал, ниспадавшие вольно на плечи.
Видели также тебя племена отважные, Исмар,
Исмар, рожденный в краю Меонийском, где тучные нивы
Мощные пашут мужи и Пактол золотой орошает.[912]
Был средь бойцов и Мнесфей, лишь вчера вознесенный высоко
Славой за то, что прогнал он проникшего за стену Турна,
Так меж собой племена в беспощадных битвах рубились.
Плыл между тем по волнам Эней среди ночи глубокой,
Ибо, когда от Эвандра пришел он в лагерь этрусский,
Там предстал пред царем и назвал ему имя и род свой,
Войско Мезенций собрал, примкнув к свирепому Турну,
Также напомнил о том, сколь дела людские непрочны,
К речи прибавив мольбы, — Тархон, ни мгновенья не медля,
С ним союз заключил. От запретов рока свободен,[914]
Вверясь пришельцу-вождю. Дарданида корабль выплывает
Первым; стоят на носу фригийские львы, и над ними
Ида возносится вверх, любезная изгнанным тевкрам.[915]
Тут и сидел родитель Эней, о войне размышляя
Мужа расспрашивал он о ночных путеводных светилах
И обо всем, что вынес Эней в морях и на суше.
Настежь, богиня, теперь отворите врата Геликона,
Песнь о мужах, что в Этрусской земле ополчились, начните,
Массик плывет впереди на «Тигре», окованном медью,
Тысячу юношей он ведет, покинувших стены
Козы и Клузия: все за плечами носят колчаны,
Легких полные стрел, и копье, и пук смертоносный.
Вся его рать, и горит на корме Аполлон золоченый.[916]
С ним Популония-мать шестьсот послала отважных,[917]
Опытных в битвах мужей, и остров Ильва[918] три сотни, —
Край, где халибский металл в нескудеющих недрах родится.
Чрева отверстые жертв и светила подвластны Азилу,
Внятен пернатых язык и зарницы вещие молний.[919]
Сомкнутым строем мужей копьеносный отряд его грозен,
Тысячу Пиза бойцов дала ему под начало
Астир, наездник лихой, пестроцветным сверкая доспехом,
Ратников триста ведет, в стремленье к битвам единых;
Цере — отчизна одним, с берегов Миниона другие,
Третьи — из древних Пирг и туманной Грависки явились.
Вождь, и тебя, Купавон, с малочисленной ратью прибывший,
Чье осенили чело лебединые белые перья,
В память о горькой любви и чудесном отца превращенье?
Ибо в тот час, когда Кикн, о любимом скорбя Фаэтоне,
Боль души и любовь утишая силою Музы,
Мягкими перьями вдруг, как сединами старец, одевшись,
Дол он покинул и взмыл с протяжной песнею к звездам.[920]
Сын его по морю плыл с отрядом сверстников храбрых,
С носа на волны глядел, угрожая им камнем огромным,
И по воде борозда за длинным килем тянулась.
Также и Окн привел отряд из отчего края,
Тибра этрусского сын и Манто[921], провидицы вещей;
Мантуя, предки твои от разных племен происходят:
Три здесь народа живут,[922] по четыре общины в каждом;
Кровью этрусской сильна, их столицей Мантуя стала.
Рать в пятьсот человек этот край на Мезенция выслал,
По морю вел сосновый корабль, на врага устремленный.
Плыл и могучий Авлест, и взметенная сотнею весел
Водная гладь за кормой беломраморной пеной вскипала.
Судно влечет могучий Тритон, пугая просторы
Как у пловца, поднялись над водой, а кончается тело
Рыбьим хвостом; рокочет волна у груди полузверя.
Лучшие эти вожди на помощь Трое спешили,
На тридцати кораблях бороздя соленое море.
Фебы благой полпути пролетела по высям Олимпа.
Но и во мраке Эней от забот не знает покоя,
Сам у кормила сидит и сам паруса направляет.
Вдруг посредине пути повстречался герою нежданно
И божествами морей по веленью великой Кибелы.
Рядом плыли они, словно в дни, когда были челнами, —
Столько же их, сколько прежде судов на причале стояло, —
И, лишь завидев царя, окружили его хороводом.
Судно догнав, за корму схватилась правой рукою,
Левою стала грести, поднимаясь из волн молчаливых,
И говорить начала: «Ты спишь, богами рожденный?
Встань ото сна и канаты ослабь, паруса распуская!
После — твои корабли, а ныне — нимфы морские.
В час, когда рутул грозил нам коварно огнем и железом,
Мы, поневоле порвав причалов путы, пустились
В море отыскивать вас. Ибо сжалилась Матерь над нами,
Знай же: Асканий теперь за стенами заперт и рвами,
Копий кольцом окружили его одержимые Марсом
Рутулы. Пусть отважный этруск и всадник аркадский
Встали уже на места — против них намерен направить
Встань же с зарей, призови к оружью союзников новых,
Чтобы врагов упредить, и возьми свой щит, что окован
Золотом весь по краям, огнемощного бога созданье.
Завтрашний день — коль мои не сочтешь ты напрасными речи, —
Молвив, она отплыла, но сначала рукою умелой
С силой толкнула корму — и корабль полетел меж зыбями,
Скоростью споря с копьем иль стрелой, настигающей ветер.
Следом и все корабли убыстряют свой бег. В изумленье
Взор устремил к небесам и вознес молитву Кибеле:
«Матерь благая богов, возлюбившая горы Диндима,
Башни, и стены, и львов, в колесницу парой впряженных!
Будь нам в битвах вождем, приблизь исполненье вещаний,
Так он сказал. Между тем заалела заря, воротилось
Утро, и темную ночь лучи его с неба прогнали.
Прежде всего приказал Эней друзьям, чтобы каждый
В битву готов был идти и послушен первому знаку.
Видит с высокой кормы, и когда на солнце горящий
Поднял он щит на левой руке, — до небес долетели
Крики дарданцев со стен; разжигают их ярость надежды,
Стрелы их чаще летят. Так весной к потокам Стримона
Между мятущихся туч уносимые Нотом попутным.
Крикам дивились и Турн, и вожди авзонийцев, покуда
К берегу мчавшийся флот не заметили все, оглянувшись,
Не увидали судов, подлетавших по глади все ближе.
Выпуклый щит золотой посылает огненный отсвет, —
Так в прозрачной ночи среди звезд алеет зловеще
Пламя кровавых комет или Сириус всходит, сверкая,
Жажду с собой принося и поветрия людям недужным,
Турн один среди всех не утратил спесивой отваги:
Верит, что берег займет и прибывших не пустит на сушу.
«Срок желанный настал с врагом схватиться вплотную!
Помнит свой дом и жену, пусть великие подвиги предков
Каждый в душе воскресит. Так захватим берег, покуда
Строем не стали враги и неверны шаги их на суше.
С теми Фортуна, кто храбр!»
К морю вести и кому поручить осажденные стены.
Той порою Эней высаживал на берег войско,
Сходни спустив с кормы. Отливом затихшего моря
Пользуясь, многие вниз в неглубокую прыгают воду
Где не бушует прибой, не рокочет волна, разбиваясь,
Но далеко на песок набегает вал безопасный,
Тотчас корабль направляет туда и соратников молит:
«Воины, славная рать, налегайте сильнее на весла,
Острые ростры, пусть киль бороздой ее ранит глубокой!
Что мне с того, что корабль разобьется, с разлету ударясь, —
Только бы на берег нам скорей ступить!» И едва лишь
Речь окончил Тархон, как гребцы, на скамьях приподнявшись,
Врезались в берег суда, и в дно их кили зарылись,
Все невредимы — лишь твой, о Тархон, корабль быстроходный
Встал на мели, налетев на песок, нанесенный волнами.
Долго противился он, шатаясь, напору прибоя,
Плавают вкруг и мешают идти им обломки и доски,
Зыбь сбивает их с ног и, отхлынув, относит от суши.
Времени Турн между тем не терял, но все свое войско
К морю повел за собой и построил, чтоб недруга встретить.
Первым Эней на полки земледельцев — и первою жертвой
Воин латинский упал: бегом навстречу герою
Бросился мощный Терон, но, пробив его медные латы,
Туники ткань разорвав, тяжелой от золота, в ребра
Фебу[925]: он был извлечен из утробы матери мертвой,
Но лишь младенцем ему удалось избегнуть железа.
Пали Гиас и Киссей, валившие палицей толстой
Толпы врагов: ни сила рук, ни оружье Алкида
С ним неразлучный, доколь земля отягчала трудами
Бога. Бросает Эней в понапрасну вопившего Фара
Дрот — и в раскрытых устах застревает острое жало.
Пал бы и ты, о Кидон, за возлюбленным следуя новым,
В прахе лежал бы и ты, от руки Дарданида погибнув,
Страстью, что к юношам лишь тебя влекла, не тревожим,
Если бы братья твои не примчались когортой сплоченной,
Форка сыны; как один, все семеро копья бросают,
Или, Венерой благой отклоненные, только задели
Тело ему. Тут верному царь промолвил Ахату:
«Копья подай! Из них ни одно не метнет понапрасну
В рутулов эта рука: ведь под Троей не раз оставались
Пику и бросил ее, и она у Меона с разлета
Медь пробивает щита и сквозь панцирь в грудь проникает.
Брат Альканор подбегает к нему, чтоб Меона в паденье
Правой рукой поддержать, но копье, не утративши силы,
И, омертвев, повисает рука, держась лишь на жилах.
Нумитор, вырвав копье из тела брата, в Энея
Метит, — но поразить не дано ему было героя:
Только Ахата в бедро могучего ранила пика.
Клавз, и Дриопа разит он издали пикой негибкой;
Брошена сильной рукой, говорившему что-то Дриопу
В горло вонзилась она, и речь и жизнь обрывая;
Вниз лицом он упал и кровью густой захлебнулся.
Идас-отец их прислал из отчего Исмара в битвы, —
Клавза рукой сражены, погибли от ран. Подбегает
С войском аврунков Алез, и Мессап, Нептунова отрасль,
Мчит на прекрасных конях. И одни, и другие стремятся
Грозно кипит. Так ветры порой, враждуя в эфире,
Борются между собой, равны отвагой и силой,
И не хотят уступить ни они, ни море, ни тучи:
Долго упорствуют все, и неясен исход их сраженья.
Грудью в грудь, нога к ноге, противники бьются.
В поле с другой стороны, где поток весенний оставил
Множество шатких камней и с обрыва смытых деревьев,
Дрогнул аркадцев отряд, непривычных к пешему строю
В бегство пустились они от латинян, в погоне упорных.
Это увидев, Паллант — что еще в нужде остается? —
Доблесть друзей стремится зажечь то мольбой, то упреком:
«Что же бежите вы все? Эвандра именем громким,
Сына сравняться с отцом и стяжать хвалу — заклинаю:
В бегстве спасенье себе не ищите! Мечами должны мы
Путь прорубить! Туда, где враги лавиной густою
Мчатся на нас, отчизна зовет и вас и Палланта.
Смертных, — не меньше у нас и сердец, и рук, и оружья!
Стойте! Волна преграждает нам путь, кончается суша:
Некуда дальше бежать! Иль помчитесь вы по морю в Трою?»
Так он промолвил — и сам врубился в гущу латинян.
Лага: тяжелый поднять хотел он камень, нагнувшись,
Но размахнулся Паллант и копье вонзил ему в спину
Там, где ребра хребет раздвигает, — и вытащил с силой
Жало копья из костей. Тут Гисбон, напрасно надеясь
Ум помрачил ему гнев и боль за убитого друга, —
Но принимает его на клинок Паллант и вонзает
В легкое меч. Анхемол, старинного рода потомок,
Рета дерзостный внук, осквернивший мачехи ложе,[927]
Давка сыны-близнецы, меж собой вы были похожи
Так, что мать и отец в заблужденье сладостном часто
Путали вас, — но отнял Паллант ваше сходство жестоко:
Голову, Тимбер, тебе мечом Эвандра отсек он,
Пальцы щупают меч, в содроганье предсмертном сжимаясь.
Речью вождя зажжены, на его деянья аркадцы
Смотрят — и вновь на врага посылают их стыд и обида.
Сбросил Ретея Паллант с колесницы двуконной, в которой
Ибо в Ила Паллант нацелил издали пику,
Но под удар попал Ретей, от вас убегавший,
Братья отважные, Тир и Тевтрант; с колесницы упал он,
В землю латинскую бьют стопы в содроганьях предсмертных.
В разных местах поджигает пастух жнивье — и, достигнув
Вмиг середины стерни, воедино сливается пламя,
Строем широким летит по полям Вулканово войско,
Он же, ликуя, с холма на пожар победный взирает, —
Все к Палланту спешат. Но Алез, безудержный в битве,
Бросился прямо на них, под прикрытьем щита пригибаясь,
Вмиг он Ладона сразил, и Ферета, и вслед Демодока,
Руку Стримоний занес над затылком Алеза — но тотчас
Камнем — и брызнул мозг вперемешку с осколками кости.
Рока страшась, укрывал средь лесов Алеза родитель,
Но лишь только смежил старик побледневшие веки,
Парки на сына тотчас наложили руку и в жертву
Тибру взмолился: «Отец, копью, которым я целюсь,
Дай удачу, открой дорогу в сердце Алеза!
Я же с доспехом врага копье на дуб твой повешу».
Внял мольбе Тиберин, и Алез, прикрыв Имаона,
Но италийцам не дал устрашиться гибелью мужа
Лавз, что в ратном труде нес один огромную долю:
Пал Абант, преграда врагам, средоточие битвы,
Тусков редеют ряды, погибают аркадцы и с ними
Рати вплотную сошлись, и вожди равны их, и силы.
Задние рвутся вперед, уплотняется строй, невозможно
Руку в толпе занести. Отсюда Паллант наступает,
Лавз оттуда теснит. Почти ровесники оба,
К отчим вернуться домам; повелитель великий Олимпа
Им не дозволил сойтись лицом к лицу в поединке:
Вскоре обоих ждала от врага сильнейшего гибель.
Турну меж тем благая сестра[928] указала, что должно
И, увидавши своих, закричал: «Покиньте сраженье!
Я нападу на Палланта один, обречен он в добычу
Мне одному! О, если бы нас и отец его видел!»
Молвит он так, и бойцы по приказу его отступают.
Рутулы вмиг отошли, и врага во весь рост исполинский
Мерит он взглядом угрюмым, и поле вокруг озирает,
И, выступая вперед, отвечает на речи тирана:
«Или доспех, что с тебя я сорву, прославит Палланта,
Равно готов. Угрозы оставь!» И, промолвив, средь поля
Встал Паллант — и в груди застыла кровь у аркадцев.
Спрыгнул и Турн с колесницы своей, чтобы пешим сражаться.
Сходятся ближе враги. Словно лев, что, завидев с утеса
Мчится, — так Турн подлетел, подобный хищному зверю.
Видя, что враг подошел на бросок копья, и решившись
Первым напасть, — если храбрым помочь при силах неравных
Жребий может, — Паллант к небесам с мольбой обратился:
Ты пришельцем сидел, Алкид, тебя заклинаю:
Подвиг свершить помоги! Пусть увидит Турн, умирая,
Как снимаю с него доспехи я, победитель!»
Слышит Палланта мольбу и глубоко в груди подавляет
Сына Юпитер меж тем утешает ласковой речью:
«Каждому свой положен предел. Безвозвратно и кратко
Время жизни людской. Но умножить деяньями славу —
В этом доблести долг. Под высокими стенами Трои
Пал в их числе Сарпедон. Знай, судьба уже призывает
Турна, и близок конец ему отмеренной жизни».
Так он промолвил и взор отвратил от пашен латинских.
С силой Паллант между тем метнул копье — и немедля
Вровень с плечом, одетым в броню, ударила Турна
Пика, у края щита пробив дорогу с разлета,
Но лишь задела слегка могучее рутула тело.
Турн, потрясая копьем с наконечником острым железным,
«Сам погляди, не острей ли у нас наточены копья!»
Так он сказал. В середину щита пришелся тяжелый
Турна удар, — и, пробив многослойную медь и железо,
Бычьи кожи прорвав, одевавшие щит, наконечник
Вытащить хочет Паллант копье из раны — но тщетно:
Кровь из тела и жизнь одним путем утекают.
Раною вниз умирающий пал; загремели доспехи;
К вражьей земле он приник обагренными кровью губами.
«Слово мое, — он сказал, — передайте Эвандру, аркадцы:
Сына ему возвращаю таким, каким заслужил он
Видеть его. Почетный курган, обряд погребальный —
Все в утешенье отцу я дарю. За союз с иноземцем
Левой ногою на труп, чтобы перевязь снять золотую:
Дев преступленье на ней, и фалангу мужей, умерщвленных
В первую брачную ночь,[930] и залитые кровью чертоги
Клон Эвритид на литом отчеканил металле искусно.
О человеческий дух! Судьбы он не знает грядущей,
Меры не может блюсти, хоть на миг вознесенный удачей!
Время настанет — и Турн согласится цену любую
Дать, лишь бы жив был Паллант, и добычу и день поединка
Юноши тело на щит, и друзья уносят героя.
Вновь ты вернешься домой, о родителя горе и гордость!
Тот же унес тебя день, который в битву отправил,
Но и короткий свой путь ты устлал телами убитых.
Тотчас к Энею летит: на краю погибели тевкры,
Самое время прийти разбитой рати на помощь.
Встречных косит клинком и сквозь вражеский строй пролагает
Путь широкий Эней: к тебе стремится он, гордый
Старец Эвандр, и Паллант, и столы, к которым явился
Он пришлецом, и пожатия рук… Рожденных в Сульмоне[931]
Юных бойцов четвертых и вспоенных Уфентом столько ж
В плен живыми берет, чтобы в жертву манам принесть их,[932]
После в Мага метнул он издали грозную пику,
Но пролетела над ним, увернувшимся с ловкостью, пика,
Сам же Маг, колена врага обнимая, взмолился:
«Тенью Анхиза тебя заклинаю, надеждами Юла:
В доме высоком моем серебра чеканного много,
Золота много лежит в издельях и слитках тяжелых,
Скрыто в земле. Решится не здесь победа троянцев,
Воина жизнь одного для исхода войны безразлична».
«Золото и серебро, которыми ты похвалялся,
Для сыновей сбереги: торговаться о выкупе поздно,
Выкупы Турн отменил, когда отнял он жизнь у Палланта.
Так же решают и Юл, и Анхиза родителя маны».
Левой рукою за шлем, и клинок погрузил ему в горло.
Феба и Тривии жрец Гемонид вдали показался,
Были виски у него обвиты священной повязкой,
Пышный доспех на солнце горел и одежда сверкала.
Сверху вонзил в него меч и укрыл его тьмой непроглядной,
Снял же доспехи Серест, чтоб царю посвятить их Градиву.[933]
Снова бойцов собирают в ряды рожденный Вулканом
Цекул и храбрый Умброн, от Марсийских нагорий пришедший.
Анксуру, — и со щитом отлетела она под ударом.
Веря, что сила — в словах, говорил надменные речи
Анксур не раз и душой до небес возносился, быть может,
Сам он себе и седины сулил, и долгие годы.
(Фавном, богом лесным, он рожден был и нимфой Дриопой),
Гневный героя напор сдержать он хотел, но с размаху
Пикой ударил Эней, и кольчугу и щит отягчая
Весом ее, и голову снес умолявшему тщетно,
Навзничь он повернул, и промолвил враждебное слово:
«Воин грозный, лежи отныне здесь! Не зароет
Прах твой добрая мать, не почтит родовою гробницей:
Хищные птицы тебя разнесут или волны в пучину
После погнался Эней за Антеем и Лукой, что бились
В первых рядах, и за Нумой лихим, и за рыжим Камертом
(Был угодьями он богаче всех авзонидов,
Царь молчаливых Амикл,[934] благородным рожденный Вольцентом).
Рук была у него, и полсотни уст, изрыгавших
Пламя, и тел пятьдесят, что от молний Отца заслонялся
Он полусотней щитов, пятьдесят мечей обнажая, —
Так победитель Эней по всей равнине носился,
Против четверки коней упряжных устремился он грудью.
Грозно крича, широко он шагал колеснице навстречу, —
Кони, завидев его, метнулись в испуге,
Сбросив Нифея и мча колесницу пустую к прибрежью.
Лигер держит бразды и конями правит, а рядом
Брат его, быстрый Лукаг, вращает мечом обнаженным.
Юношей яростный пыл преисполнил гневом Энея,
Тотчас занес он копье и, огромный, встал перед ними.
«Не Диомеда коней, не упряжку Ахилла ты видишь,
Здесь — не Пергама поля: и войну и жизнь ты окончишь
Нынче на этой земле!» Безрассудные Лигера речи
Слышны далеко вокруг, но в ответ не желает ни слова
Весь наклонившись вперед, погоняет ударами пики
Резвую пару Лукаг и, левую выставив ногу,
К схватке готовится он — но Энеев дрот пробивает
Нижнее поле щита и в пах впивается левый,
Благочестивый Эней проводил его словом недобрым:
«Нет, не медленный бег скакунов твою колесницу
Предал, Лукаг, и не призрак пустой на противников не дал
Ей налететь: ты сам соскочил и упряжку покинул!»
Лигер упал и к нему протянул безоружные руки:
«Ради тебя, ради тех, кто тебя родил столь могучим,
Сжалься, троянский муж, не губи молящего душу!»
Долгие просьбы Эней прервал: «Не такие недавно
Молвив, рассек он Лигеру грудь и выпустил душу.
Так летел по полям предводитель дарданцев и всюду
Сеял смерть, словно яростный смерч иль поток в половодье,
А уж навстречу ему из лагеря мчался Асканий,
Той порою к себе призвал Юпитер Юнону:
«Что же ты скажешь, сестра и любезная сердцу супруга?
Вправду ль сбылось, что предвидела ты? Помогает Венера
Тевкрам и впрямь, и нету у них ни проворных в сраженье
Кротко Юнона ему отвечала: «Супруг мой прекрасный!
Скорбную зря не тревожь! Мне страшны твои гневные речи.
Если бы прежней была и такой, какой подобает,
Сила твоей любви, — хоть в одном бы ты, всемогущий,
Вынесла Турна, спасла бы его для родителя Давна.
Но суждено ему умереть и невинною кровью
Тевкрам за все заплатить, хоть он и нашего рода,
Ибо прапрадед ему — Пилумн, хоть нередко дарами
Кратко сказал ей в ответ повелитель высот Олимпийских:
«Если для юноши ты, обреченного гибели скорой,
Просишь отсрочки и ждешь на то моего дозволенья, —
Турна заставь убежать, у судьбы настигающей вырви.
В просьбах твоих о большем мольба, если ты замышляешь
Битв исход изменить, знай, напрасны эти надежды».
Молвит Юнона в слезах: «О, когда бы ты согласился
В сердце на то, на что согласиться вслух не желаешь.
Иль заблуждаюсь я… О, если б так, если б сердце томилось
Тщетной тревогой и ты — ты ведь можешь! — смягчил приговор свой!»
Так сказала она и с высоких небес устремилась,
Воздух вихрями взвив, облеченная облаком плотным,
Здесь, из тумана соткав бессильный призрак летучий,
Образ Энея ему придает богиня, — о чудо! —
Всем снаряжает его: и щитом, и дарданским доспехом,
Поступь, божественный лик героя — все повторяет,
Тенью такой, говорят, человек после смерти витает,
Лживые сны таковы, что морочат спящие чувства.
Словно ликующий вождь, перед строем вьется троянским
Призрак и Турна зовет, и копьем, и голосом дразнит.
Призрак к нему повернулся спиной и в бегство пустился.
Тотчас поверил Турн, что воистину враг отступает,
Дух помраченный его загорелся напрасной надеждой.
«Что же бежишь ты, Эней, перед свадьбой покинув невесту?
Так, потрясая мечом, он кричал и, преследуя призрак,
Не замечал, что радость его развеяна ветром.
Вдруг, причален к скале, перед ним корабль оказался,
Спущены лестницы вниз, и на берег проложены сходни, —
Тотчас на судно взлетел Энея трепетный призрак,
Чтобы укрытье найти, — но, препятствия все презирая,
Турн вдогонку за ним по высоким сходням взбегает.
Только на палубу он ступил, немедля Юнона
В море понесся корабль. Из укрытья ненужного призрак
Быстро взмыл в высоту и смешался с темным туманом.
Рутула ищет меж тем и на бой Эней вызывает,
Встречных врагов по дороге разит, предавая их смерти, —
Смотрит он вспять и, руки подняв, в неведенье судеб
Небу такие слова вместо слов благодарности молвит:
«О всемогущий Отец, неужели такого позора
Счел ты достойным меня и такую кару послал мне?
Вновь увижу ли я лаврентского лагеря стены?
С теми, кто вышел за мной на бой, — что станется с ними?
Всех — о нечестье! — друзей я покинул на страшную гибель.
Вижу: в смятенье они разбрелись, умирающих стоны
Чтобы меня поглотить? Хоть вы пожалейте, о ветры!
Турн по воле своей вас молит: на скалы, на камни
Мчите проклятый корабль и на мели свирепые бросьте,
Чтобы ни рутулы там, ни молва меня не настигла!»
Броситься ль грудью на меч и, великий позор искупая,
Сердце пронзить беспощадным клинком в порыве безумном,
В море ли прыгнуть и плыть к излукам берега дальним,
Чтобы снова пойти под удары копий троянских.
Сжалившись, трижды его удержала царица Юнона.
По морю быстро скользит между тем корабль, и относят
Турна прибой и прилив к столице Давна старинной.
В битву на смену ему, подстрекаем Юпитером, вышел
Тут же тирренская рать, подбежав, его окружает;
Всем ненавистен один, в одного направлены копья.
Он же подобен скале, что в морском просторе далеко
Высится, ярости воли отовсюду открыта, и ветров
Но не дрогнет вовек. Сражены Мезенцием, пали
Гебр, Долихаона сын, и Латаг, и Пальм убегавший:
Тяжким обломком горы, огромным камнем ударил
Он Латага в лицо, а Пальму подсек под коленом
Лавзу добытый доспех подарил и шлем пышногривый.
Был и Эвант им убит, и Париса спутник и сверстник,
Сын Амика Мимант, рожденный жрицей Феано
В ту же самую ночь, когда в чреве носившая факел[935]
Пал Парис, а Мимант под Лаврентом лежит, позабытый.
Если согнанный с гор собак кусливою сворой
Вепрь, которого бор на склонах Везула диких
Долгие годы скрывал иль который средь топей Лаврентских
Злобно ворчит и на месте стоит, ощетинив загривок, —
Издали ловчие все, подойти к нему ближе не смея,
Дроты бросают в него и кричат с безопасного места;
Так и бойцам, в ком по праву сильна на Мезенция злоба,
Все лишь поодаль шумят и мечут копья и стрелы,
Он же стоит до поры, вокруг озираясь без страха,
Только зубами скрипит, отряхая бессильные копья.
С тусками прибыл Акрон из пределов старинных Корита;
Видит Мезенций: Акрон средь смятенного носится войска,
Пурпуром перья горят и плащ — подарок невесты.
Если несытый лев, что у хлева высокого рыскал,
Движимый голодом злым, заметит проворную серну
Страшно разинет он пасть, ощетинит гриву, ликуя,
К теплой добыче прильнет и терзает ее, омывая
Кровью клыки.
Так же в гущу врагов Мезенций ринулся быстрый.
В черную землю, и кровь на обломки копий струится.
Бросился в бегство Ород; но почел недостойным Мезенций
В спину удар нанести и сразить его брошенной пикой:
Сам обогнав беглеца, он лицом к лицу с ним сошелся,
Павшего грудь он ногой придавил, на копье опираясь,
Молвил: «Повержен Ород, вершивший немалую долю
Ратных трудов!» И соратники клич подхватили победный.
Но умирающий вдруг: «Кто бы ни был ты, победитель, —
Ждет тебя та же судьба, и на той же равнине падешь ты!»
С гневом в душе, но смеясь, отвечал Мезенций: «Умри же!
А обо мне родитель богов и людей повелитель
Пусть, что захочет, решит!» И копье он вырвал из раны.
Очи Орода застлав навеки тьмой непроглядной.
Цедик Альката поверг, сразил Сакратор Гидаспа,
Орс, бесстрашный силач, и Парфений Районом убиты,
Клоний и с ним Эрихет, Ликаонов отпрыск, — Мессапом:
Наземь упал, когда конь оступился. Агид-ликиец
В прахе Валером простерт, не чуждым доблести древней,
Фрония Салий убил и сам убит был Неалком,
Ловко владевшим копьем и стрелой, нежданно разящей.
То в свой черед побеждают одни, отступают другие,
То побежденный теснит — но никто не мыслит о бегстве.
С жалостью смотрят на них из чертогов Юпитера боги;
Тяжко невзгоды людей и гнев напрасный им видеть.
Как меж враждующих толп Тизифона[936] бледная рыщет.
Злобы неистовой полн, огромным копьем потрясая,
По полю битвы идет Мезенций. По морю так же
Шел великан Орион[937], когда сквозь Нереевы топи
Или, с высокой горы принося многолетние вязы,
Шествовал сам по земле, голова же пряталась в тучах.
Ростом подобен ему и огромным доспехом Мезенций.
Мужа увидев среди многолюдного строя, собрался
Храброго ждет врага, и стоит недвижимой громадой,
И, чтоб достигнуть копьем, расстоянье мерит глазами.
«Вы, о боги мои, копье и рука![938] Помогите
В этом бою! А ты, о мой сын, отцовской победы
Я тебе посвящу!» И, промолвив, издали бросил
Пику свистящую он, но, щитом отраженная прочным,
Прочь отлетела она и в живот вонзилась Антору;
Спутником был Геркулеса Антор, но, покинувши Аргос,
Пал он, несчастный, приняв за другого смертельную рану,
В небо глядел и родные края вспоминал, умирая.
Бросил копье и Эней. Три медных выпуклых круга
С бычьей кожей тройной и холстиной, щит одевавшей,
В пах неглубоко впилась. Но, кровь тирренца увидев,
Выхватил меч, что висел у бедра, и, радости полный,
Начал Эней наступать, повергая противника в трепет.
Видит все это Лавз — и любовь к отцу исторгает
Здесь о кончине твоей, о твоих прекрасных деяньях —
Пусть лишь поверят века преданьям о подвигах древних, —
Не промолчу и тебя, незабвенный отрок, прославлю.
Шаг за шагом назад отступал, обессилев, Мезенций,
Бросился Лавз к отцу из рядов и, встав меж врагами
В миг, когда руку с мечом занес Эней для удара,
Принял клинок на себя и сдержал напор смертоносный.
Ринулись с криком за ним друзья и, меж тем как Мезенций
Издали копья метать принялись, врага отгоняя.
Щит выставляет Эней и сильней загорается гневом.
Так иногда средь летнего дня из тучи нависшей
Крупный посыплется град, — и бегут с полей земледельцы,
Иль под обрывом речным, иль в скале под сводом пещеры,
Чтобы грозу переждать, а когда воротится солнце,
Взяться опять за труды; и Эней, словно градом, засыпан
Копьями, ждет, чтоб ушла смертоносная туча, пролившись;
Рвешься на верную смерть? Не по силам тебе, безрассудный,
То, на что ты дерзнул, ослепленный сыновней любовью!»
Не унимается Лавз. В душе предводителя тевкров
Выше вздымается гнев, и уже последние нити
Лавза Эней и клинок вонзает в тело глубоко,
Легкий пробив ему щит, в нападенье заслон ненадежный,
Туники ткань разорвав, что золотом мать вышивала.
Тотчас крови струя пропитала одежду, и грустно
Сын Анхиза, едва умиравшего очи увидел,
Очи его, и лицо, и уста, побелевшие странно,
Руку к нему протянул, застонал от жалости тяжко,
Мысль об отцовской любви потрясла его душу печалью.
Может тебя наградить Эней, благочестием славный?
Свой доспех ты любил, — сохрани же его. Возвращаю
Манам и праху отцов твой прах, коль об этом забота
Есть хоть кому-то. И пусть одно тебя утешает:
Медливших Лавза друзей он позвал и юношу поднял, —
Пряди коротких волос у него уже слиплись от крови.
Тою порой родитель его над струями Тибра
Влагою кровь унимал; изголовьем бессильному телу
Медный шлем, и в траве покоились праздно доспехи.
Между отборных бойцов лежал Мезенций, склонившись
Телом недужным на ствол; по груди борода разметалась,
Часто о Лавзе друзей вопрошал, задыхаясь, и часто
Но уж несли на щите рыдавшие воины тело
Лавза; в широкой груди широкая рана зияла.
Издали стон уловила душа, прозорливая в бедах.
Пылью седины свои осыпав и к небу простерши
«К жизни любовь, о мой сын, неужели во мне так упорна,
Что допустил я тебя, рожденного мною, погибнуть,
Встав за меня под удар? Твоею раной спасен я,
Гибель твоя мне жизнь сберегла! Увы мне! Теперь лишь
Я преступленьем, мой сын, уж давно запятнал твое имя,
Был с престола отцов я изгнан, всем ненавистный.
Если отчизне платить и согражданам должен я пеню, —
Казнью любой у меня самого пусть бы отняли душу.
Нет, я покину его!» И, промолвив, на ногу больную
Встал он, хоть силы ему и сковала широкая рана,
И, непреклонный, велел привести коня (в утешенье
Только скакун остался ему, на котором с победой
«Долго, мой Реб, — если есть для смертных долгие сроки, —
Мы зажились. Но теперь или вновь ты с победой вернешься,
Голову вражью неся и кровавый доспех и за сына
Вместе со мной отомстив, или, если пути не проложит
Ты не снесешь, мой храбрец, и не вытерпишь рабства у тевкров».
Так он сказал и верхом на коня уселся привычно,
В обе руки набрал побольше дротиков острых,
Шлем блестящий надел с мохнатой гривою конской,
В сердце, бушуя, слились и стыд, и скорбь, и безумье.
Трижды Мезенций воззвал к Энею голосом громким.
Мужа Эней тотчас же узнал и взмолился, ликуя;
Силой помериться с ним».
Так он сказал и, наставив копье, устремился навстречу.
Молвит Мезенций: «Меня ль устрашить ты задумал, жестокий,
После того, как сына убил? Но меня погубить ты
Ибо за смертью пришел! Не трать же слов! Но сначала
Эти подарки прими!» И, промолвив, дротик метнул он,
Следом еще и еще и, скача по широкому кругу,
Дрот за дротом бросал, — но все в щите застревали.
Трижды троянский герой повернулся на месте, и трижды
Круг описал устрашающий лес на щите его медном.
Но надоело ему извлекать бессчетные копья,
Медлить и пешим вести с верховым неравную битву:
Череп пронзил от виска до виска коню боевому.
Взвился конь на дыбы и сечет копытами воздух,
Наземь стряхнув седока, а потом на передние ноги
Рушится сам, придавив упавшего всадника грудью.
Выхватив меч из ножон, к врагу Эней подбегает,
«Где же теперь, — говорит, — души необузданной сила,
Где Мезенций-храбрец?» И ответил тирренец, впивая
Взором небесный свет и вновь ободрившись духом:
Вправе меня ты убить, я с тем и вышел на битву,
Лавз о том же с тобой договор заключил перед смертью.
Лишь об одном я молю: коль в тебе к врагам побежденным
Есть снисхожденье, дозволь, чтобы прах мой покрыли землею.
Ярость их, чтоб в могиле одной я покоился с сыном».
Так он сказал и горло под меч добровольно подставил,
Хлынула крови струя на доспех и душу умчала.
Встала Аврора меж тем, Океана лоно покинув.
Благочестивый Эней, хоть его и торопит забота
Павших предать земле, хоть печаль мрачит ему душу,
Все же с рассветом спешит богам обеты исполнить.[941]
Он воздвигает трофей в честь тебя, Владыка сражений,[942]
И одевает его с Мезенция снятым оружьем:
В брызгах кровавой росы косматый шлем и обломки
Копий вешает он и тяжелый панцирь, пробитый
Щит из меди и меч в ножнах из кости слоновой.
После к друзьям — ибо плотно его обступили, ликуя,
Тевкров и тусков вожди — обратился он с речью такою:
«Главный труд совершен! Пусть и то, что сделать осталось,
Вот во что превращен моей рукою Мезенций.
Ныне поход предстоит на царя, на стены латинян.
Души свои и мечи с надеждой к битвам готовьте,
Чтобы, как только дадут всевышние нам изволенье
Праздными мыслями страх к промедленью нас не принудил.
Прежде, однако, земле предадим соратников павших;
Ждут погребенья они: ведь для тех, кто ушел к Ахеронту,
Почести нету иной. Наградите последним подарком
Родину новую нам. Пусть в печальный город Эвандра
Будет отправлен Паллант, храбрейшим равный отвагой,
В черный день унесенный навек беспощадною смертью».
Так он в слезах произнес и назад направился к дому,
Старец Акет его охранял, который Эвандру
Оруженосцем служил, а потом с питомцем любимым
В бой паррасийцев[943] царем не в добрый час был отправлен.
Слуги теснятся вокруг, толпою сходятся тевкры,
Чуть лишь родитель Эней вошел в высокие двери,
Горестный вопль поднимают они, ударяя руками
В грудь, и эхом чертог отвечает скорбным стенаньям.
Сам Эней, увидав Палланта лик побелевший
Слез не мог удержать и промолвил: «Отрок несчастный!
Может ли быть, что, ко мне благосклонной явившись, Фортуна
Все же тебя отняла, не желая, чтоб новое царство
Наше ты сам увидал и к отцу вернулся с победой?
В час, когда он, посылая меня начальствовать мощным
Войском, нас обнимал и с тревогой твердил, что придется
Встретить нам храбрых мужей, с суровым народом сражаться.
Верно, он и сейчас надеждой тешится тщетной.
Мы же Палланта — ведь он небесам ничего уж не должен![944] —
Грустно проводим к отцу, воздавая почесть пустую.
Горько будет ему погребенье сына увидеть!
Это ль победный возврат и триумф, которого ждал он?
Не опозорят тебя, призывать тебе не придется
Смерть оттого, что спасся твой сын. О, какую опору
Ты потерял, Авзонийский край, и ты, мой Асканий!»
Юношу так оплакал герой, и поднять повелел он
Лучших мужей, чтоб они проводили тело с почетом,
Чтоб разделили они и скорбь и слезы Эвандра,
Ибо возможно ль отцу отказать хоть в таком утешенье?
Тотчас из гибких ветвей дубов и дерев земляничных
Ложе простое они затеняют густою листвою,
После кладут на него отважного юноши тело.
Сам он подобен цветку, что рукою девичьей сорван, —
Нежной фиалке лесной, гиацинту, склоненному томно:
Мать-земля уж его не питает свежею силой
Два пурпурных плаща, золотою затканных нитью,
Вынес родитель Эней, — те плащи своими руками
Сделала, рада трудам, для него царица Дидона,
Полный печали, надел он один из плащей на Палланта,
Плотно окутал вторым обреченные пламени кудри;
К этим последним дарам он прибавил долю добычи,
Взятой вчера лишь в бою, и послов нагрузил вереницу.
Руки связав за спиной, отправляет пленных для жертвы
Манам, чтоб кровью залить костра погребального пламя,
Также велит он к шестам имена прибить и доспехи
Всех побежденных врагов, чтобы сами вожди понесли их.
В грудь ударяя себя и лицо ногтями терзая
Иль простираясь в пыли и к земле припадая всем телом.
Вот колесницы ведут, обагренные рутулов кровью,
Следом скакун боевой Этой шагает, невзнуздан,
Шлем и копье Палланта несут, ибо прочим оружьем
Турн завладел. Выступают вослед печальной фалангой,
С копьями вниз острием,[945] аркадцы, туски и тевкры.
После того, как прошли они все вереницею долгой,
«Рок суровый войны меня к слезам и потерям
Новым зовет. Прости же навек, Паллант мой отважный,
Вечная память тебе!» И умолк Эней, и направил
Шаг он к высоким стенам, возвращаясь к соратникам в лагерь.
Ветви оливы держа, перевитые шерстью, молили,
Чтобы дозволил он взять тела, лежащие в поле,
Там, где меч их скосил, и курган насыпать над ними:
С теми, кто света лишен, с побежденными можно ль сражаться?
Добрый Эней не презрел посланцев законную просьбу,
Все разрешил им, о чем умоляли они, и промолвил:
«Злою судьбиной какой вы, латиняне, ввергнуты были
В эту войну? Почему вы союза с нами бежите?
Просите вы, — но мир и живым я дал бы охотно!
Я не пришел бы, когда б не назначил мне здесь поселиться
Рок, и войну я веду не с народом: царь ваш нарушил
Гостеприимства союз и доверился Турна оружью.
Если своею рукой войну окончить он хочет,
Хочет тевкров изгнать, — пусть сразится со мной, чтобы выжил
Тот, кому жизнь сохранит или бог, или сила десницы.
Но поспешите к себе, чтоб огню сограждан несчастных
Замерли, только в глаза друг другу молча глядели.
Речью такой наконец ответил Дранк престарелый,
Турна юного враг, обвинитель его постоянный:
«О троянский герой, вознесен ты молвою, но выше
Что прославлять: справедливость твою или подвиг твой трудный?
В город родной отнесем твое с благодарностью слово,
Снова с Латином тебя, если путь укажет Фортуна,
Мы примирим. Пусть рутул других союзников ищет!
Трои для вас на плечах подносить нам будет отрадно».
Так сказал он, и речь все одобрили криком согласным.
В дважды шесть дней установлен был срок и, хранимые миром,
Стали без страха бродить по нагорным лесам меж латинян
Воины валят стволы до звезд поднявшихся сосен,
Клинья вгоняют в дубы и в смолистые кедры усердно,
Бревна кленовые вниз на скрипучих свозят телегах.
Той порою Молва, великого вестница горя,
Та молва, что досель возвещала победы Палланта.
Все к воротам спешат аркадцы; факел печальный
Каждый несет, как обычай велит;[946] на дороге пылает
Ряд бесконечных огней и поля вырывает из мрака.
Соединились ряды, и, едва вошли они в город,
Матери, их увидав, огласили улицы воплем.
Силой нельзя никакой удержать Эвандра: выходит
Он в середину, и лишь поставили наземь носилки,
Вырвался голос с трудом из горла, сжатого горем:
«Нет, не это, Паллант, обещал ты отцу, уезжая!
О, если б ты осторожнее был, когда вверился Марсу!
Знал я, как сильно влечет к неизведанной славе отважных,
Битвы приблизились к нам — и вот он, горестный опыт,
Вот награда твоя, вот обеты мои и молитвы, —
Им ни один не внял из богов! О супруга святая,
Счастье, что ты умерла, не дожив до этого горя.
Сына отец. О, если бы сам я за войском союзным
Тевкров пошел, чтоб в меня вонзились рутулов копья,
Если б меня, не Палланта домой принесли бездыханным!
Тевкры, я вас не виню, не каюсь в том, что пожатьем
Этот удел, и если Паллант преждевременной смерти
Был обречен, то одно мне отрадно: пал он, сразивши
Тысячи вольсков и вам пролагая в Лаций дорогу.
С тем же твой прах схороню я почетом, с каким провожали
И тирренцев вожди, и все тирренское войско.
Вижу: доспехи несут врагов, тобою убитых.
Турн, тут стоял бы и ты — трофей, одетый оружьем,
Если б тебе был равен Паллант и годами и силой.
Тевкры, ступайте к царю и слова мои передайте:
Если постылую жизнь я влачу после смерти Палланта,
То лишь затем, что долг за мечом твоим остается.
Турна ты должен отцу и сыну. Платы лишь этой
Сыну лишь в царство теней принести я хочу эту радость».
Встала Аврора меж тем, и несчастным смертным явила
Благостный свет, и с собой принесла труды и заботы.
У побережья Тархон и родитель Эней разложили
Воинов павших тела. Запылало черное пламя,
Дым непроглядной застлал пеленой высокое небо.
Трижды вокруг горящих костров бойцы обежали
В блещущих латах своих, и конные воины трижды
Слезы обильной струей орошают доспехи и землю.
Крики мужей и клики труб взлетают к светилам.
Воины мечут в огонь доспехи убитых латинян,
Пышные шлемы, мечи, с раскаленной осью колеса,[947]
Копья убитых друзей и щиты, несчастливые в битве.
В жертву Смерти быков приносят тут же без счета,
Кровью свиней и овец, что со всех похищены пастбищ,
Угли костров кропят. И глядят тирренцы и тевкры,
И от обугленных тел отойти не смеют, доколе
Влажная ночь небосвод не украсила звездным убором.
Также в другой стороне у несчастных латинян не меньше
Ярких пылало костров. Зарывают многих убитых
В ближние земли везут, в города возвращают родные.
Прочих же там, где лежали они беспорядочной грудой,
Всех италийцы сожгли без почета и счета, — повсюду
Пламенем частых костров озарилось просторное поле.
Утром в глубокой золе авзониды собрали с печалью
Кости неведомо чьи и землей засыпали теплой.
Полнится скорбью меж тем Латина богатого город:
Стонут здесь горше всего, всего сильнее горюют.
Матери павших бойцов и отцов лишенные дети, —
Все проклинают войну и злосчастную Турнову свадьбу,
Требуют все, чтобы тяжбу мечом решил в поединке
Тот, кто на власть над страной и на высшую честь притязает.
Турна Эней вызывает на бой, одного только Турна.
Но и за Турна речей раздается немало повсюду:
Служит защитой ему царицы великое имя,
Прежних признанье заслуг и слава подвигов громких.
От Диомеда послы, и великого города греков;
Грустный ответ они привезли: понапрасну потратив
Столько трудов, ничего не добились они, и бессильны
Ценные были дары. У других пусть латиняне ищут
Сил от горя совсем у царя Латина не стало.
Рок Энея привел и боги с ним, — убеждают
В том небожителей гнев и могилы свежие павших.
Тотчас Латин у себя великий совет собирает,
Быстро сошелся совет, и толпой по улицам полным
Хлынул народ ко дворцу. Старше всех и годами и властью,
Царь Латин посредине сидит с челом омраченным.
В самом начале послам, пришедшим от стен этолийских,
Что отвечал Диомед. И когда воцарилось молчанье,
Венул начал рассказ, повинуясь царскому слову.
«Граждане! Видели мы Диомеда и лагерь аргосцев;
Долгий измерили путь и тяготы все одолели,
Город, названный им Аргирипой в честь города предков,[949]
Он возводил на Япигской земле у подножья Гаргана[950].
После того, как ввели нас к царю и дали нам слово,
Мы дары поднесли и сказали, откуда и кто мы,
Выслушав нас, Диомед в ответ нам сказал благосклонно:
«Вы, счастливый народ Сатурнова древнего царства,
Что за судьба не дает, авзонийцы, вам жить безмятежно,
Гонит вас затевать с врагом неведомым войны?
(Я говорю не о тех, кто погиб, под стенами сражаясь,
Кто поглощен Симоента струей), несказанные казни
Рок за злодейство послал, по всему преследуя миру
Нас, кого и Приам пожалел бы. Знают об этом
В разные страны судьба занесла возвращавшихся греков:
Бродит Атрид Менелай за Столбами Протея[952] в изгнанье,
Видел скиталец Улисс этнейских циклопов пещеры.
Пал на пороге родном от руки жены нечестивой:
Даже и ныне меня виденья страшные мучат:
Спутников вижу моих,[956] как они на крыльях взлетают,
В птиц — о, страшная казнь! — превратившись, как над рекою
Вьются и скалы вокруг оглашают жалобным криком.
Как дерзновенным копьем небожителей плоти коснулся,
Руку Венеры благой осквернил кровавою раной.
Нет, не вовлечь вам меня, не вовлечь в такие сраженья!
После того, как сожжен был Пергам, войны не веду я
Вижу, дары принесли вы мне из отчего края, —
Все дарданцев вождю отдайте! Острые копья
С ним я не раз преломил. Так поверьте опыту: грозен
Он, поднимает ли щит иль заносит летучую пику.
Равных Энею мужей, то к стенам инахийским[957] пошло бы
Племя Дардана войной, и оплакать судьбы перемену
Грекам пришлось бы. Коль мы под Троей медлили долго
И на десятый лишь год пришла к ахейцам победа,
Оба отвагой равны и оружьем — но благочестьем
Выше Эней. Пусть лучше рука сойдется с рукою,
Мир заключая, чем щит со щитом в поединке столкнется».
Слышал ты, славный наш царь, что ответил нам царь этолийцев,
Речь закончил посол, по устам авзонийцев тотчас же
Смутный ропот прошел; так в местах, где порог каменистый
Путь преграждает реки, стесненные быстрые струи
Ропщут, и рокоту волн отвечает обрывистый берег.
Царь, к бессмертным воззвав, с престола высокого молвил:
«Как бы хотел я, чтоб мы о важнейшем деле решенье
Раньше успели принять! И совет полезнее было б
Нам собрать не тогда, когда враг стоит под стенами.
Непобедимы они и в сраженьях неутомимы,
Мы их не сломим вовек и сложить не заставим оружье.
Вы этолийцев призвать надеялись; замысел этот
Рухнул. Лишь на себя остается надежда, — но сами
Все, что осталось у нас. Убедитесь воочию в этом!
Я не виню никого: все, что может высшая доблесть,
Сделано было, и сил не щадило в борьбе государство.
Ныне о том, к чему средь сомнений склоняется разум,
Есть близ Этрусской реки у меня родовое владенье,
Что далеко на закат в пределы сиканцев простерлось.
Пашут рутулы там и аврунки лемехом острым
Склон каменистых холмов и пасут стада на стремнинах.
Тевкрам уступим в залог грядущей дружбы и в царство
Наше их призовем, договор заключив справедливый.
Если уж так желают они — пусть город свой строят,
Если ж к пределам иным, к другим племенам пожелают
Сколько они кораблей снарядить сумеют гребцами, —
Двадцать ли, больше ли, — все италийским оденем мы дубом.
Лес у берега есть. Пусть укажут нам вид и размеры
Всех кораблей, — мы дадим работников, медь и оснастку.
Пусть послами пойдут из числа знатнейших латинян
Сто человек, протянув оливы мирные ветви,
Золота в дар понесут и слоновой кости таланты,
Также и кресло и плащ — достоинства царского знаки.
Тут поднимается Дранк, озлоблен, как всегда, ибо Турна
Слава язвила его стрекалом зависти тайной.
Был он богат и красно говорил, но пылок в сраженье
Не был; считался зато советчиком дельным и ловко
Хоть и неведомым был рожден отцом. И сегодня
Так он сказал, громоздя обвиненья тяжкие в гневе:
«То, что советуешь ты, очевидно всем, и не нужны
Наши речи, о царь. Что сулит народу Фортуна, —
Если не даст говорить свободно и спесь не умерит
Тот, чье водительство нам, и кичливый нрав, и жестокость —
Все я скажу, хоть мне он мечом угрожает смертельным! —
Столько потерь принесли, по чьей вине закатилась
Он же, хоть небу грозит, лишь на бегство надеется в битвах.
К щедрым дарам, которые ты отправить дарданцам,
Царь наш добрый, хотел, однако прибавь порученье,
С тем чтобы волю твою насилье ничье не сломило:
Ты как отец отдаешь и навечно мир заключаешь.
Если же страх перед Турном сковал нам сердце и разум,
Будем его самого молить о милости слезно:
Пусть соизволит вернуть права царю и отчизне.
Стольких латинян, о Турн, наших бедствий исток и причина?
Нет спасенья в войне; у тебя мы требуем мира,
Мира залог уступи единственный и нерушимый!
Мнишь меня ты врагом, и без спора я в этом признаюсь, —
Гордый свой дух усмири и уйди, побежденный. Довольно
Видели мы похорон и просторных полей разорили.
Если же слава влечет, и в груди великую силу
Чувствуешь ты, и невеста тебе и царство желанны,
Нет, для того, чтоб тебе царевна в жены досталась,
Мы, ничтожный народ, неоплаканный, непогребенный,
Гибнуть должны на полях. Но коль есть в тебе сила и в сердце
Предков отвага жива, то врагу, что тебя вызывает,
Эти упреки зажгли неистовой яростью Турна,
С тяжким стоном слова из груди у него излетели:
«Дранк, я знаю, всегда тороват ты на речи бываешь
В час, когда руки нужны для войны. Ты в собранье старейшин
Хоть разглагольствуешь ты, не зная меры, покуда
На стену враг не взошел и рвы не наполнились кровью.
Что же, речами бряцай, как привык ты, и в трусости Турна,
Дранк, обвиняй: ты ведь сам истребил огромные толпы
Ты водрузил. Между тем испытать нам нетрудно, что может
Доблесть живая свершить; далеко искать не придется
Нам врагов: отовсюду они к стенам подступают.
Вместе навстречу пойдем! Почему же ты медлишь? Иль знаться
Будут всегда?
Я побежден? Неужели меня назовет побежденным
Тот, кто увидит, как Тибр берега наводнил, переполнен
Кровью троянских бойцов, как Эвандра дом погубил я,
Нет, разбитым меня не видали ни Битий, ни Пандар
В день, когда сотни мужей я отправил в Орк, победитель,
Запертый в стенах врага и от вас отрезанный валом.
«Нет спасенья в войне». Для вождя дарданцев, безумный,
Страхом смущая сердца, восхвалять побежденного дважды
Племени мощь и втаптывать в грязь оружье латинян.
Ныне дрожат, мол, вожди мирмидонцев пред силой фригийской,
Ныне испуган Тидид и Ахилл трепещет ларисский,
Дранк притворился хитро, что моей опасается мести,
Страхом своим клевету отягчая преступно. Не бойся!
Низкую душу твою я своей рукой не исторгну,
Пусть остается с тобой и в твоей груди обитает.
Если ты все потерял на оружье наши надежды,
Если покинуты мы, если враг, потеснив нас однажды,
Силы наши сломил и Фортуна не может вернуться, —
Будем мира просить, простирая праздные руки.
Всех счастливей в трудах, всех выше духом отважным
Тот для меня, кто смерть предпочтет такому исходу
И, чтоб не видеть его, будет землю грызть, умирая.
Есть еще силы у нас, и немало воинов цело,
Славу и тевкры в бою обильной кровью купили,
Много потерь и у них, одинаково буря косила
Обе рати. Так что ж мы бежим от порога с позором?
Что от страха дрожим до того, как трубы пропели?
День исправить один, и Фортуны нрав переменчив:
То посмеется она, то дела наши снова упрочит.
Помощи пусть из Арп не пришлет нам царь этолийцев, —
С нами будет Мессап, и счастливый Толумний, и с нами
Лация лучших бойцов и воителей с пашен Лаврентских.
С нами Камилла, чей род средь вольсков издавна чтится,
Конных бойцов она привела, блистающих медью.
Если же тевкры на бой одного меня вызывают,
Если угодно вам, — что ж! Я не столь ненавистен Победе,
Чтоб не решиться на все во имя великой надежды.
Смело пойду на врага, пусть вторым он будет Ахиллом,
Пусть облечется в доспех, что рукою скован Вулкана;
Ибо доблестью Турн никому не уступит из предков.
Только меня вызывает Эней. Но о том и молю я!
Лишь бы Дранк не погиб искупительной жертвой, коль боги
В гневе на нас, иль меня не лишил победы и славы!»
Будущем; тою порой покидали свой лагерь троянцы.
Вдруг пронеслась по дворцу, приводя в смятение толпы,
Весть и в единый миг наполнила ужасом город:
Сомкнутым строем идут от берега тибрского тевкры,
Тотчас народ взволновался душой, и сердца встрепенулись,
Ярость в груди поднялась, разбужена острым стрекалом,
Руки рванулись к мечам, молодежь призывает к оружью,
Скорбные плачут отцы и ропщут тихо. Вскипают
Гомон такой же стоит, когда птиц перелетная стая
В роще опустится; так на обильной рыбой Падузе[959]
Хриплый крик лебедей раздается по заводям звонким.
«Граждане! — рутул кричит, улучив мгновенье, — ну что же!
Враг между тем уже вторгся в страну!» С такими словами
Быстро он бросился прочь и дворец высокий покинул.
«Ты, Волуз, прикажи снаряжаться манипулам[960] вольсков,
Ты же и рутулов рать поведешь. Вы конницу в поле,
Вы — на башни скорей, стерегите подступы к стенам,
Вы же, куда прикажу, за мною следуйте в битву».
Тотчас на стены бойцы со всего сбежались Лаврента.
Новой бедой удручен, Латин покидает собранье;
Вновь он винит себя в том, что по доброй воле не принял
В город и зятем своим не назвал дарданца Энея.
Перед воротами рвы горожане копают и носят
Камни и колья. И вот, кровавый бой возвещая,
Пестрым строем стоят, опасностью призваны крайней.
К храму Минервы меж тем, к высокой твердыне Паллады
Едет в толпе матерей с дарами царица Амата,
Дева Лавиния с ней, причина бедствий великих,
Матери входят и храм наполняют ладанным дымом,
Скорбные их голоса от высоких несутся преддверий:
«Ты, что оружьем сильна, о Тритония, браней владыка!
Мощной рукой сокруши копье врага, чтобы пал он
Сам неистовый Турн снарядился в битву поспешно:
Панцирь чешуйчатый свой, горящий красною медью,
Он надел, застегнул на ногах золотые поножи,
К поясу меч привязал и, виски не покрыв еще шлемом,
Радостью бурной кипя и в мечтах врагов сокрушая.
Так застоявшийся конь выбегает из стойла на волю,
Привязь порвав, и стремглав по открытому полю несется:
То к табунам кобылиц на просторные пастбища мчится,
Ржет, резвится, летит, высоко голову вскинув,
Грива на шее крутой развевается вольно по ветру.
Турну навстречу скакал предводимый девой Камиллой
Вольсков отряд; возле самых ворот царица на землю
Вся дружина ее; и сказала Турну Камилла:
«Турн, если вера в себя не напрасно дается отважным,
То обещать я осмелюсь тебе, что на турмы Энея
Я одна нападу и тирренскую конницу встречу.
Сам же город храни, у стены оставаясь с пехотой».
Рутул, взор устремив на деву грозную, молвил:
«Как благодарность могу, о краса Италии, дева,
Словом иль делом тебе я воздать? Ты готова душою
Мне принесла и молва, и лазутчики верные вести:
Выслал вперед коварный Эней по равнине отряды
Конницы легкой, а сам, по обрывам карабкаясь горным,
Через пустынный хребет пробирается тайно к Лавренту.
Вход и выход заняв, я в лесу поставлю засаду.
Конницу ты тирренскую встреть — против знамени знамя.
Будут с тобою Мессап, тибуртинский отряд и латинян
Турмы; ты же возьми на себя полководца заботы».
С ним и других союзных вождей — и выходит в сраженье.
Есть крутой поворот в ущелье; словно нарочно
Создан он для засад; здесь теснины темные склоны
Лесом густым заросли, и ведет лишь ничтожная тропка
Прямо над ней высоко на горе поляна простерлась,
Можно за скалами там затаиться в безвестном укрытье,
Чтобы внезапно напасть на врагов или справа, иль слева,
Либо, засев на хребте, тяжелые скатывать камни.
И, поляну заняв, укрылся в лесу вероломном.
Дочь Латоны меж тем призвала проворную Опис,
Нимфу, средь спутниц ее блиставшую в сонме священном,
В свой небесный чертог и с такою скорбною речью
Наш надевает доспех, бесполезный в сече жестокой.
Всех мне дороже она. Не сегодня явилась к Диане
Эта любовь и зажгла внезапной нежностью душу:
В дни, когда был озлобивший всех произволом надменным
В бегство средь распрей и смут пускаясь, унес он в изгнанье
Дочь-малютку с собой и, Касмиллы-матери имя[962]
Чуть изменив, назвал в честь нее младенца Камиллой,
Шел он, дитя прижимая к груди, в далекие горы,
Смертью Метабу грозя. И вдруг преграждает дорогу
Пенный поток беглецу: с берегами высокими вровень
Воды струил Амазен, от дождей разлившись обильных.
Хочет Метаб реку переплыть, но, любовью к младенцу
Он размышлял, покуда в душе не созрело решенье:
Воин могучий, носил он всегда огромную пику,
Древком ей прочным служил узловатый дубок обожженный;
Лубом дочь спеленав и корою пробковой мягкой,
В мощной руке потрясая копье, небесам он взмолился:
«Дева, владычица рощ, Латоны дочь всеблагая,
В рабство тебе посвящаю дитя! Убегая от смерти,
Ныне впервые она твоего коснулась оружья.
Я поручаю!» И вот Метаб, с плеча размахнувшись,
Бросил копье; рокотала волна, и над быстрым потоком
Пика летела, свистя, унося малютку Камиллу.
Сам же Метаб, теснимый толпой, подступавшей все ближе,
Тривии дар — и копье из травы вырывает прибрежной.
Люди его не пускали в дома, города не пускали
В стены свои, но Метаб не сдавался, свирепый, как прежде:
Век проводил он в пустынных горах пастухом одиноким,
Вскармливал дочь молоком кобылицы, не знавшей упряжки, —
Сам выдаивал он сосцы над губами младенца.
Только лишь первый свой след на земле отпечатала дочка,
Дротик наточенный дал ей родитель в нежные руки,
Вместо длинных одежд, вместо сетки в кудрях золоченой
Шкура тигрицы у ней с головы по спине ниспадала.
Детской рукой метала она нетяжелые копья,
Гибкой пращи ремешок раскрутить над собою умела,
В землях тирренских она могла бы невесткой желанной
Многим стать матерям, но, одной предавшись Диане,
Знает Камилла любовь лишь к оружью и к девственной жизни,
Свято блюдя чистоту. Как хотела бы я, чтоб Камиллу
Спутницей ныне моей она была бы любимой.
Но, коль скоро близка неизбежная горькая участь,
С неба, о нимфа, слети, поспеши в пределы латинян.
Где завязалась уже при зловещих знаменьях битва.
Раною кто осквернит Камиллы священное тело,
Будь он тирренец иль тевкр, пусть своей заплатит мне кровью,
Я же в туче ее унесу и под отчим курганом
Скрою, прежде чем враг доспехи снимет с несчастной».
Нимфа скользнула с небес, рассекая воздух шумящий.
Тою порой подходили к стенам Лаврента троянцы;
Конное войско вели, поделенное ровно на турмы,
Следом этрусков вожди. Скакуны звонконогие в поле
Носятся взад и вперед. Железной порослью копья
Всюду взошли на лугах, и равнина сверкает оружьем.
Но и с другой стороны латинян войско проворных,
С братом Кор, и Мессап, и всадники девы Камиллы
Воины держат в руках и колеблют легкие дроты,
Топот пехоты слышней, лошадиное ржанье все громче.
Вот на полет копья сошлись два войска и встали
Строй против строя — и вдруг на врага кидаются с криком,
Густо, как снег, и сияние дня затмевается тенью.
Мчатся лихой Аконтей и Тиррен друг другу навстречу,
Выставив пики вперед, — и с гулким грохотом оба
Первыми падают в прах, и с разлета сшибаются кони,
Словно баллисты снаряд или быстрая молния в небе,
Прочь отлетел далеко, и развеял жизнь его ветер.
Тут же, смешавши ряды и щиты закинув за спину,
Вспять погнали коней и помчались к стенам италийцы.
Лишь возле самых ворот италийцы, опомнившись, встали,
Подняли крик и назад скакунов повернули послушных.
Тевкры теперь убегают от них, отпустивши поводья.
Так, прилив и отлив чередуя, пучина морская
И на прибрежный песок пошлет вспененные струи,
То назад отбежит и, стоячие скалы сшибая,
Катит от берега их и сушу вновь обнажает.
Дважды до самых стен отгоняли рутулов туски,
В третий раз наконец сошлись враги — и смешались
Между собою ряды, и схватился с воином воин.
Слышен везде умирающих стон, оружье и трупы
В лужах крови лежат, и на груду тел то и дело
Прямо не смея напасть на Ремула, издали бросил
Пику в коня Орсилох, и под ухо вонзилось железо.
Раной взбешенный, взвился на дыбы скакун звонконогий,
Воздух копытами бьет, нестерпимой терзаемый болью,
Всех превзошедший в бою, Иолай повержен Катиллом,
Им же Герминий убит; с головой непокрытой сражался
Он, распустив по плечам обнаженным светлые кудри,
Ранам тело открыв без боязни. Но пика пробила
Черная кровь повсюду течет, и сеет железо
Смерть, и стремятся бойцы навстречу гибели славной.
Там, где сеча кипит, амазонка ликует Камилла:
Левая грудь открыта у ней, колчан за плечами,
То боевой свой топор рукой неслабеющей держит;
Лук золотой за спиной звенит — оружье Дианы.
Даже когда отступить заставляет Камиллу противник,
Стрелы она посылает назад, на бегу обернувшись.
Тулла несется за ней и Тарпея с медной секирой;
Лучших Италии дев избрала она — украшенье
Войска, и в мирные дни, и в бою надежных помощниц.
Так во фракийском краю[963] по застывшим волнам Термодонта
Мчат с Ипполитою[964] в бой или вслед любимице Марса,
Пентесилее, летят за ее колесницей, и громкий
Женский разносится клич, и щиты луновидные блещут.
Первым кого и последним кого, суровая дева,
Первым был Клития сын Эвней: летел на тебя он,
Но в обнаженную грудь впилось еловое древко,
Грянулся воин с коня и на рану упал, изрыгая
Крови потоки в песок и корчась в муках предсмертных.
Повод поймать, когда раненый конь его сбросил, второй же
К другу спешил, чтоб его подхватить рукой безоружной.
Так друг на друга они и рухнули оба. А дева,
Сына Гиппота сразив, Амастра, мчится в погоню
Сколько бросает она в противника дротиков метких,
Столько и гибнет мужей. Но вот на коне апулийском
Орнит, охотник лихой, в невиданных скачет доспехах:
Шкурой быка, воителя стад, широкие плечи
Волка, в которой клыки торчали из челюстей мощных;
Сельская пика в руках у него; меж всадников Орнит
Носится взад и вперед и ростом всех превосходит.
Дева его без труда средь врагов бегущих настигла,
«Мнил ты, тирренец, что здесь на лесного зверя облава?
День наступил, когда мы опровергнем женским оружьем
Ваши слова. Но к манам отцов и ты не без славы
Явишься, ибо сама тебя сразила Камилла».
Самых могучих мужей; убегавшему Буту вонзилось
В шею копье, где она меж кольчугой и шлемом открыта,
Где у всадников щит за спиною слева свисает;
Бегством притворным потом увлекла Орсилоха Камилла,
Мужа, что гнался за ней, догнала и, мольбам не внимая,
Дважды удар нанесла секирой тяжкой по шлему,
Медь и кость разрубив, так что мозг полился из раны.
Деве навстречу летел и внезапно замер в испуге
Был он, покуда судьба позволяла, хитрец не последний
Средь лигурийцев;[965] и вот, увидав, что от встречи с царевной
Не уклониться никак, что бежать не удастся от битвы,
Стал он уловки в уме измышлять и Камилле лукаво
В битве вверяться коню? Придержи скакуна и на землю
Смело ступи, чтоб со мной в поединке пешем сразиться.
Скоро узнаешь ты, кто будет ветреной славой обманут!»
Так он сказал; а она, уязвленная жгучей обидой,
Только с мечом и гладким щитом, чтоб сразиться на равных.
Он же, решив, что теперь одолел ее хитрым обманом,
Больше не медлил, но вмиг повернул коня и быстрее
Прочь полетел, торопя жеребца железною шпорой.
Знай, тебя не спасут изворотливых предков уловки,
К лживому Авну живым не поможет вернуться коварство».
Молвила так и стремглав понеслась легконогая дева
И, обогнав скакуна, к беглецу лицом повернулась,
Так, с утеса взлетев, священный хищник[966] пернатый
Мчится легко на крылах, в облаках настигает голубку,
Жадно хватает ее и терзает когтями кривыми, —
Только капает кровь и кружатся в воздухе перья.
Оком взирает на бой, восседая на высях Олимпа.
В битву вступить побуждает Отец тирренца Тархона,
Острым стрекалом язвит, разжигая в душе его ярость.
Там, где противника смял и смел напор италийцев,
Рать ободряя на бой и словом дух поднимая:
«Видно, неведомы вам ни стыд, ни обида, ни ярость!
Что за страх обуял вам ленивые души, тирренцы?
Женщина ваши ряды, словно стадо, гонит, как хочет!
Вы лишь в любви горячи и горазды на битвы ночные,
Или, когда возвестят кривые флейты[967] начало
Вакховых плясок, когда на столах и яства и кубки,
Тут и усердье у вас, и доброй воли хватает,
Так он сказал и пришпорил коня, обреченный на гибель,
В гущу врагов, словно вихрь, влетел и правой рукою
Венула сгреб на скаку и с коня сорвал его разом,
С силой притиснул к груди и помчался дальше с добычей.
Все обратились к нему. А Тархон по равнине несется,
Муж и оружье в руках; от копья отломив наконечник,
Шарит по телу врага, ища неприкрытого места,
Чтобы удар нанести; но противится силою силе
Словно как бурый орел, пролетающий в небе высоком,
В лапах уносит змею, вонзая в спину ей когти;
Ранена, в корчах она извивает гибкое тело,
Дыбом встает чешуя, шипенье несется из пасти,
Птица клювом кривым и взметает воздух крылами.
Так, увлекая стремглав из рядов тибуртинских добычу,
Мчится, ликуя, Тархон. Увлеченные подвигом мужа,
Ринулись все меонийцы вперед. Обреченный судьбою,
Ждет, не подарит ли вдруг удобный случай Фортуна.
В битве куда бы свой путь ни направила грозная дева,
Скачет повсюду за ней по пятам Аррунт молчаливый;
Стоит из гущи врагов ей назад умчаться с победой,
Можно ль отсюда напасть иль оттуда напасть, вероломный
Ищет Аррунт и рыщет вокруг с копьем наготове.
Некогда бывший жрецом Кибелы и ей посвященный,
Бился меж тевкров Хлорей, блиставший доспехом фригийским.
Словно перьями, сплошь чешуей позолоченной медной;
Сам Хлорей, облачен в багрец и пурпур заморский,
С рогом ликийским в руках, посыпает гортинские стрелы;[968]
Лук золотой за плечами звенит, золотой защищает
Собраны полы плаща из шуршащих шафранных полотнищ;
Вышита туника вся и покров, одевающий бедра.
Дева — затем ли, чтоб в храм доспех троянский повесить,
Или затем, чтоб самой красоваться в золоте пленном, —
В гущу врагов вслепую летит, позабыв осторожность:
Женскую жадность разжег в ней убор драгоценный Хлорея.
Тотчас же, миг улучив, Аррунт, не замеченный девой,
Поднял копье и с такой мольбой обратился к всевышним:
Первого чтим мы тебя, для тебя сосновые бревна
Жар пожирает, а мы шагаем, сильные верой,
Через огонь и следы оставляем на тлеющих углях!
Дай, всемогущий отец, мне смыть с оружья этрусков
Ни горделивый трофей, ни добыча: делами иными
Пусть я стяжаю хвалу, пусть вернусь и без славы в отчизну, —
Лишь бы своей мне рукой извести эту злую заразу!»
Феб услышал его, и душой половине молитвы
Дал изволение бог, чтоб Аррунт внезапным ударом
Насмерть Камиллу сразил, но гористую родину снова
Не дал увидеть ему, и слова его буря умчала.
Пущена меткой рукой, просвистела в воздухе пика;
Все обратили тотчас; но Камилла не слышала свиста,
Не увидала копья, что летело, эфир рассекая,
В тело доколе оно под грудью нагой не вонзилось,
Девичьей крови доколь не испило из раны глубокой.
Раненой деве упасть. Аррунт, всех боле испуган,
Бросился прочь; смешались в душе ликованье и ужас,
Больше в царевну метнуть ни стрелу он, ни дротик не смеет.
Словно как волк, покуда за ним не пустились в погоню
После того как убьет пастуха иль теленка зарежет
И, под брюхо поджав дрожащий хвост, убегает
В чащу лесную скорей, ибо знает вину за собою, —
Так же скрылся из глаз оробевший Аррунт и, доволен
Дева из раны копье рукой цепенеющей вырвать
Тщится, но в ребрах застрял глубоко наконечник железный.
Никнет, слабея, она, охладелые веки смежает
Смерть, и с девических щек исчезает пурпурный румянец.
Акке, которой всегда доверяла всех больше, с которой
Все заботы делить привыкла, и так ей сказала:
«Силам приходит конец, сестра моя Акка. От раны
Я умираю, и мрак пеленой мне глаза застилает.
Пусть он меня заменит в бою и тевкров отбросит.
Акка, прощай!» И, сказав, обронила поводья Камилла,
Наземь без сил соскользнула с коня; застылое тело
Медленно холод сковал, из рук упало оружье,
И отлетела душа к теням, ропща и стеная.
Тотчас же ввысь до светил золотых громогласный взметнулся
Крик, и свирепее бой закипел после смерти Камиллы.
Рвутся вперед, сплотивши ряды, троянские рати,
Тривией посланный страж, восседала Опис в ту пору
В ближних горах и с вершин наблюдала битву без страха.
Только лишь яростный крик бойцов она услыхала
И увидала вдали Камиллы скорбную гибель,
«Слишком тяжко тебя, слишком тяжко судьба покарала,
Дева, за то, что войной ты осмелилась тевкров тревожить!
Жизнь твою не спасло то, что ты, людей избегая,
Чтила Диану в лесах и наши стрелы носила…
На поруганье тебя; молва о гибели девы
Все племена облетит, и не скажет никто, что осталась
Ты неотмщенной: ведь тот, кто грудь осквернил тебе раной,
Смертью искупит вину». У подножья горы возвышался
Дуба: покоился там Дерценн, владыка лаврентцев.
Быстро на этот курган поднялась прекрасная нимфа,
Стала с вершины холма искать глазами Аррунта
И, завидев его, ликовавшего сердцем спесивым,
Здесь ты погибнешь, Аррунт, за убийство Камиллы награда
Ждет тебя здесь: ты умрешь, пораженный стрелою Дианы».
Молвила так и, меж стрел, в золоченом лежавших колчане,
Выбрав одну, свой лук напрягла фракийская нимфа;
Рога концы и стрелы острие руки не коснулось
Левой, а правая в грудь, отводя тетиву, не уперлась.
В воздухе свист Аррунт услыхал — и в то же мгновенье
В тело ему глубоко наконечник железный вонзился.
Мужа в пыли умирать, позабытым в неведомом поле.
Опис меж тем вознеслась на крылах к высотам Олимпа.
Легкий Камиллы отряд, потеряв царицу, пустился
В бегство первым, и вслед полетел Атин, убегая,
Все, коней повернув, спешат за стенами укрыться.
Нет и мысли о том, чтобы тевкров напор смертоносный
Стрелами остановить или встретить стойко с оружьем:
Держат все за спиной с тетивою спущенной луки,
Ближе и ближе к стенам несется темная туча
Пыли, толпа матерей, ладонями в грудь ударяя,
С башен глядит и зубцов, и до неба вопли взлетают.
Первый отряд беглецов в отворенные рвется ворота, —
Смерть латинян и здесь настигает — на самом пороге
Крепких отеческих стен, и среди домов безопасных
Всадники гибнут от ран. А другие скорей запирают
Створы ворот и не смеют впустить соратников в город,
Рвутся с мечами одни, их мечом отражают другие.
Вот на глазах матерей и отцов, рыдающих горько,
Те, что остались вне стен, во рвы срываются с кручи
Или, узду отпустив и коней погоняя вслепую,
Матери, жены — и те в разгаре схватки смертельной
(Путь им к отчизне любовь и Камиллы пример указали)
Стали дубины со стен и в огне заостренные колья,
Словно копья, метать во врагов рукою дрожащей;
Турна в лесу между тем настигли горькие вести;
Акка их принесла, царя в смятенье повергнув:
Нет уж Камиллы в живых: и войско вольсков разбито,
Враг наступает, и Марс ему сопутствует в битве,
В ярости Турн (такова громовержца суровая воля)
Сходит, безумец, с холмов, покидает лесную засаду.
Только лишь он отступил и достиг открытой равнины,
Как родитель Эней, миновав без помехи ущелье,
Так с войсками они, поспешая оба к Лавренту,
Шли друг другу вослед, разделенные малым пространством,
В тот же миг, когда увидал Эней в отдаленье
Строй италийских бойцов на полях, дымящихся пылью, —
Ржанье коней услыхал и мерный топот пехоты.
Тотчас сошлись бы они, чтобы в битве помериться силой,
Если бы Феб утомленных коней в пучину Гибера
Не погрузил, заалев, и мрак, окутавший небо,
Видит Турн: изнемог, враждебным сломленный Марсом,
Дух латинян, и все ожидают, что он обещанье
Выполнит, все на него одного глядят с укоризной.
Пуще гордость и гнев разгорелись в душе непреклонной:
Грозно готовится в бой, и на шее под гривой мохнатой
Мышцы играют, и рык излетает из пасти кровавой,
И бестрепетно зверь ломает дротик вонзенный, —
Так же неистовый Турн накалялся безудержной злобой.
«Дело уже не за Турном теперь, и у тевкров трусливых
Повода нет отменять иль оттягивать то, что решили.
С ним я сражусь. Готовьте обряд, договор заключайте!
Либо своею рукой беглеца азиатского в Тартар
Как опровергну мечом я упреки, что все мне бросают, —
Либо пусть он побежденной страной и невестой владеет».
Турну Латин отвечал с преисполненным кротости сердцем:
«Воин, великий душой! Насколько всех превосходишь
Все обдумать и все случайности взвесить с опаской.
Есть у тебя города, что ты сам покорил, и владенья
Давна-отца, и казны у Латина щедрого хватит.
Есть и в Латинской земле, и в Лавренте другие невесты,
То, о чем говорить нелегко, и запомни навеки:
Дочь отдавать никому из тех, кто сватался прежде,
Права я не имел: так и боги и люди вещали.
Но, побежден любовью к тебе и слезами Аматы,
Отнял у зятя жену, нечестивое поднял оружье.
Видишь ты сам, какие с тех пор гнетут меня беды,
Войны какие: ведь ты всех больше тягот выносишь.
Враг — ты забыл? — нас дважды разбил, надежда латинян —
В Тибре вода горяча, от костей поля побелели.
Сколько же раз мне решенье менять? Какое безумье
Дух мой мутит? Если с ними союз после гибели Турна
Я готов заключить, почему, пока еще жив он,
Если на смерть — да не даст судьба словам моим сбыться!
Я обреку жениха, который дочь мою сватал?
Вспомни войны превратности все, над родителем сжалься
Старым, который теперь грустит о сыне в далекой
Больше его распалил, усугубив недуг врачеваньем.
Турн, едва только мог он слово вставить, ответил:
«Если тебя обо мне заботы мучат, оставь их,
Добрый отец, и дозволь выбирать между жизнью и славой.
Меч держать, и врагов железом до крови ранить.
Будет богиня-мать далеко от сына и женской
Тучей не скроет его, не подменит тенью бесплотной».
Тут зарыдала, страшась исхода битвы, царица,
«Турн, если сердцем ты чтишь Амату, если слезами
Тронуть могу я тебя, — ведь один ты покой и надежда
Старости жалкой моей, лишь тобою крепки Латина
Власть и честь, и в крушенье наш дом ты один подпираешь, —
Та же участь, что ждет тебя в этой гибельной битве,
Ждет и меня: я покину с тобой этот мир ненавистный,
Чтобы, пленнице, мне не увидеть зятем Энея».
Матери слыша слова, залилась и Лавиния плачем,
Рдеет на влажных щеках, разгораясь алым румянцем.
Словно слоновая кость, погруженная в пурпур кровавый,
Словно венчики роз, что средь бледных лилий алеют,
Так у царевны в лице с белизной боролся румянец.
Рвется в сраженье сильней; и Амате ответил он кратко:
«Мать, слезами меня, — ведь сулят недоброе слезы, —
Не провожайте, молю, на суровую Марсову битву.
Турн ни отсрочить свою, ни приблизить не волен кончину.
Хоть и придется она ему не по сердцу: завтра,
Чуть лишь на небо взлетит в колеснице багряной Аврора,
Тевкров на рутулов пусть не ведет он, пусть отдыхает
Тевкров и рутулов меч: мы своею кровью положим
Так он сказал, и, к себе удалившись поспешно, велел он
Тотчас коней привести и долго на них любовался;
Некогда их подарила сама Орифия[970] Пилумну,
Спорили с ветром они быстротой, белизной — со снегами.
Ласково хлопают их и чешут гривы густые.
На плечи Турн надевает меж тем чешуйчатый панцирь
(Золотом панцирь сверкал, и горел он светлою бронзой),
Меч берет он, и щит, и рогатый шлем красногривый
В волны Стикса клинок погрузив,[971] добела раскаленный);
После с силой схватил и потряс он могучею пикой,
Что прислоненной к столпу посреди чертога стояла
(Пику он эту добыл у аврунка Актора в битве).
Пика, моим мольбам! Приближается срок! Помоги же
Турну, который тобой после Актора ныне владеет!
Дай полумужа сразить фригийца, и сорванный панцирь
Мощной рукой изломать, и в пыли ему выпачкать пряди
Бешенство гонит его, от щек, пылающих жаром,
Искры летят, и в безумных глазах огонь полыхает.
Так бычок молодой, протяжным пугая мычаньем,
Пробует в гневе рога перед первою битвой, упершись
Или, готовясь к борьбе, песок копытами роет.
В это же время Эней, не меньшим гневом исполнен,
Сердце для битвы крепил, облачившись в доспех материнский,
Радуясь, что договор конец положит сраженьям.
Им открывая судьбу, и мужей отрядил, чтоб Латину
Твердый ответ отнести, известить об условиях мира.
Только лишь новый день, восходя, осыпал лучами
Горы, и ввысь поднялась из пучины Солнца упряжка,
Стали тотчас же у стен великого города порознь
Тевкры и рутулов рать готовить поле для битвы,
Общим богам воздвигать алтари из зеленого дерна
И очаги. А другие огонь и воду приносят,
Вот авзонидов войска выходят, строй копьеносный
В поле течет из ворот. Выступают навстречу троянцы,
Вслед тирренцев полки, непохожи на тевкров оружьем.
Каждый так снаряжен, словно Марсов бой беспощадный
Скачут, красуясь, вожди: Мнесфей, Ассарака потомок,
Храбрый тирренец Азил; впереди ополченья латинян
Едет Мессап, укротитель коней, Нептунова отрасль.
Подали знак — и ряды по своим сторонам расступились,
Гонит на кровли домов, на высокие башни тревога
Весь безоружный народ, матерей и немощных старцев,
И у ворот городских толпой теснятся лаврентцы.
В это мгновенье с холма, что зовется ныне Альбанским, —
Дочь Сатурна поля оглядела с вершины, и оба
Войска враждебных на ней, и город владыки Латина.
Турна сестре сказала она, богиня — богине,
Властной над влагой озер и о звонких пекущейся реках,
Девство похитив у ней, повелитель высокий эфира:
«Нимфа, потоков краса, моему любезная сердцу,
Ведаешь ты, что тебя среди жен латинских, деливших
Ложе, постылое мне, с Юпитером великодушным,
Знай же, что горе тебе грозит, и меня не кори им:
Прежде казалось мне, что не враждебны Фортуна и Парки
Лация делу — тогда я хранила твой город и Турна,
Ныне же храбрый вступил с судьбой в неравную битву.
Я не в силах смотреть ни на их договор, ни на битву.
Если отважишься ты ради брата хоть что-нибудь сделать, —
Действуй, пора! Быть может, придет к злополучным удача!»
Этим богини словам отвечала слезами Ютурна,
«Плакать не время, спеши, — говорит царица Юнона, —
Брата, коль способ найдешь, попытайся вырвать у смерти,
Вновь их сражаться заставь и разрушь союз заключенный.
Я отвечаю за все». И покинула нимфу Юнона,
Тою порой показались цари: в колеснице четверкой
Едет могучий Латин, и венец на челе его блещет
Яркий, о дважды шести лучах золоченых, — отличье
Внуков Солнца;[973] и Турн белоснежной парою правит,
Вот и родитель Эней, зачинатель племени римлян,
Звездным сверкая щитом, небесным доспехом сверкая,
С ним Асканий — второй залог величия Рима, —
Лагерь покинув, идут; облаченный в белое платье
В жертву богам, к алтарям, где пылает жаркое пламя.
Взоры очей обратив восходящему солнцу навстречу,
Головы жертв посыпают цари соленой мукою,
Метят их острым клинком и творят на алтарь возлиянье.
«Солнце в свидетели я призываю и Лация землю,
Ради которой труды и невзгоды я тяжкие вынес!
Ты, всемогущий Отец, с твоей сестрой и супругой,
К нам благосклонной теперь по молитвам моим! Ты, родитель
Будьте свидетели мне и вы, Родники и Потоки,
Вы, божества, сколько есть вас в морях и высоком эфире!
Если жребий отдаст авзонийскому Турну победу,
В город Эвандра тогда пусть уйдут побежденные тевкры,
Ваших не будут держав мечом мятежным тревожить.
Если же судьбы пошлют победу нашему Марсу, —
В это я верю, и пусть не обманут всевышние ветры, —
Тевкрам я подчинять италийцев не стану и царской
Пусть неразрывный союз равноправные свяжет народы.
Я лишь богов и святыни вам дам. Пусть торжественной властью
Тесть мой владеет, Латин, на войне и в мире, — для нас же
Тевкры град возведут, и Лавиния даст ему имя».
К небу взор устремив, простирая руки к светилам:
«Теми же я клянусь Землей, Светилами, Морем,
Януса ликом двойным и чад Латоны четою,
Силой подземных богов и святилищем крепкого Дита!
Вы, божества и огни алтарей, которых касаюсь,
Мне свидетели: мир и союз нерушим для латинян,
Что б ни случилось, вовек. Никакая сила отныне
Волю не сломит мою, — пусть бы даже в потопе смешались
Так же, как этот жезл (был жезл в руке его правой)
Тени не даст никогда, не оденется легкой листвою,
После того как, в лесу со ствола материнского срезан,
Соков лишен, потерял под ножом он и кудри и ветви,
В медный убор и вручен отцам народа латинян».
Так говорили цари, договор скрепляя взаимно,
Перед очами вождей, а потом над огнем по обряду
Жертвы заклали они освященные, заживо вырвав
Но уж неравным теперь поединок царей представлялся
Рутулам; в душах у них несогласные борются чувства
Тем горячей, чем ближе они превосходство Энея
Видят. И пуще сердца взволновал лицом изможденным,
Шел и с мольбою к нему припал, не промолвив ни слова.
Слышит Ютурна: в толпе раздается ропот все громче,
Шаткие души людей обращаются к помыслам новым;
В гущу стоящих бойцов, приняв обличье Камерта
Доблестью имя его, и он сам был воин отважный).
В гущу бойцов замешалась она и стала умело
Сеять ропот меж них, подстрекая такими речами:
«Видеть не стыдно ли вам, как за нас всех подставляет
Нашим врагам? Вот вся она здесь, аркадцев и тевкров
Рать роковая, и вот ненавистные Турну этруски:
Всем не хватит врагов, коль один на один мы сойдемся!
Турн к небожителям, чьим алтарям он себя посвящает,
Мы же, отчий наш край потеряв, надменным владыкам
Станем рабами, коль здесь сидеть останемся праздно».
Воинов рвенье она разожгла такими речами,
Громче и громче пополз по ратям рутулов ропот.
Лишь о спасенье страны, о покое и мире мечтали,
Рвутся к оружью опять и молятся, чтоб не успели
Клятвой скрепить договор, и об участи Турна жалеют.
Нимфе все мало, и вот, затеяв новую хитрость,
Ум не могло сильней помутить, чем обманное чудо):
В алом эфире летел орел Юпитера бурый,
Птиц прибрежных вспугнув, за крылатым гнался он строем;
Вдруг упал с высоты и прекрасного лебедя поднял
Духом воспрянув, глядят италийцы на дивное дело:
С криком всей стаей назад повернули бегущие птицы,
Свет крылами застлав и сбившись плотною тучей,
В небе погнали врага, — и, натиском их побежденный,
В воду добычу и сам в облака умчался трусливо.
Рутулов радостный клич предвестье лживое встретил.
Тянутся руки к мечам. И первым гадатель Толумний
Молвит: «Ниспослано то, о чем просил я в молитвах!
Я поведу, несчастные, вас, которых войною
Злобный пришлец запугал, словно птиц бессильных, явившись
Берег ваш разорять. Но на всех парусах убежит он
В море трусливо. А вы ряды дружнее сомкните:
Вымолвив, он из рядов выбегает и в тевкров бросает
Пику; прямо летит, рассекая воздух со свистом,
Ветка кизила. И вмиг раздаются крики повсюду,
Вмиг запылали сердца, и ряды смотревших смешались.
Девять прекрасных сынов аркадца Гилиппа стояло,
Братьев, рожденных одной тирренкой-матерью старцу, —
В тело впилась одному, туда, где живот его стянут
Кожаным поясом был, скрепленным пряжкою сбоку;
Пика пронзила насквозь и в песок опрокинула желтый.
Братья, отважный отряд, пораженные скорбью внезапной,
Тотчас хватают мечи и железо летучее копий,
Рвутся вслепую вперед; навстречу им выбегает
Мчатся лавиной густой и аркадцы в пестрых доспехах.
Страсть одна у врагов: решить оружием тяжбу.
Все алтари сметены. Взвихренной черною тучей
По небу копья летят, и железный рушится ливень.
Прочь уносит богов, изгоняемых попранной клятвой.
Впрячь в колесницы коней спешат одни, а другие
Прыгают в седла, летят на врага с мечом обнаженным.
Вот на Авлеста-царя Мессап коня направляет
Гонит он и теснит, — пока, попятившись в страхе,
Вдруг на алтарь, что сзади стоял, не наткнулся несчастный.
Навзничь он пал и на жертвенник лег головой и плечами;
Быстрый примчался Мессап, о пощаде молившего мужа
«Этот готов! Принес я богам наилучшую жертву!»
С теплого тела доспех италийцы, собравшись, сорвали.
Вот Кориней, на бегу с алтаря головню подхвативший,
Бросил Эбузу ее, для удара занесшему руку,
Смрад паленых волос полетел; Кориней же немедля
Левой рукою схватил врага трепетавшего кудри,
Наземь бросил его, придавил, упершись коленом
В грудь, твердый клинок вонзил меж ребер. За Альсом,
Мчался, меч занося, Подалирий; но Альс, обернувшись,
Острой секирой взмахнул и череп до подбородка
Надвое тевкру рассек, оросив доспех его кровью.
Тотчас же тяжкий покой, железный сон, опустившись,
Благочестивый Эней, не покрыв даже голову шлемом,
Громко к тевкрам взывал, протянув безоружную руку:
«Стойте! Куда вы? Зачем разгорелась распря нежданно?
Гнев сдержите, друзья! Заключен союз, и условья
В бой без страха меня пустите: узы скреплю я
Твердой рукой. Мне Турн обречен обрядом священным».
Но между тем как Эней увещал речами троянцев,
Вдруг со свистом к нему прилетела пернатая стрелка;
Ветры ее принесли, и кто осчастливил удачей
Рутулов — случай иль бог: погибла подвига слава,
Не похвалялся никто Энея пролитой кровью.
Турн, едва увидал, как Эней уходит из строя,
Требует вновь он коней и доспех и, вскочив в колесницу,
В руки поводья берет, преисполнен гордости новой.
Много могучих мужей, пролетая, он гибели предал,
То полумертвыми их валил, то давил колесницей,
Так окровавленный Марс над потоком Гебра студеным,
Звоном щита возбуждая вокруг беспощадные битвы,
Бешеных гонит коней, и быстрей Зефира и Нота
По полю мчатся они; под копытами быстрыми стонет
Мрачного Ужаса лик, и Гнев, и Козни несутся.
Марсу подобный, коней, от пота дымящихся, гонит
Турн окрыленный, глумясь над врагами, что жалкою смертью
Гибнут вокруг; летят от копыт горячие брызги
Издали Турн Сфенела сразил, а Фамира и Фола —
В ближнем бою; издалека настиг он двоих Имбрасидов —
Главка и Лада — копьем; в краю Ликийском взрастил их
Имбрас и сам на войну снарядил, чтоб могли они равно
В поле с другой стороны на врагов устремился отважно
Славный воитель Эвмед, Долона[975] древнего отпрыск;
Имя он деда носил, а мощью и храбростью равен
Был отцу, что лазутчиком шел к данайскому стану,
Но заплатил за дерзость ему другою наградой
Сын Тидея, и он о конях уж не думал Ахилла.
Турн, чуть завидел вдали на равнине открытой Эвмеда,
Легким дротом в него метнул, прорезавшим воздух,
Кинулся прямо к врагу, лежавшему замертво в прахе,
Шею ногой придавил и, меч из рук его вырвав,
В горло клинок вонзил глубоко и над трупом промолвил:
«Землю хотел захватить ты в краю Гесперийском? Отмерь же
Все, кто на нас нападет; города здесь так воздвигают!»
Пику метнув, отправил он вслед за Эвмедом Асбута,
После — Хлорея, Дарета, Сибариса и Терсилоха,
С ними — Тимета, что был норовистой лошадью сброшен.
Вдруг эдонийский[976] Борей, — убегают к берегу волны.
И под напором его разбегаются по небу тучи.
Так же, где бы себе ни прокладывал рутул дорогу, —
Вспять отряды бегут. Порыв увлекает героя,
Горько Фегею глядеть, как неистовый Турн побеждает.
Путь преградив упряжке врага, покрытые пеной
Он поводья схватил, на бегу повернул колесницу,
Сам же, конями влеком, повис на дышле, подставив
Тело задел наконечник легко и крови отведал.
Тотчас к врагу повернулся Фегей, щитом прикрываясь,
Начал с мечом наступать, друзей призывая на помощь,
Но колесница вперед рванулась и с ног его сбила,
Шею ему мечом разрубил меж кольчугой и шлемом,
Голову снес и оставил в песке безглавое тело.
Тою порой, как Турн губил врагов, побеждая,
Верный Ахат и Мнесфей и с ними юный Асканий
Шел он, за шагом шаг, опираясь на длинную пику,
В гневе обломок стрелы из раны вырвать пытался,
Требовал, чтобы друзья помогли ему способом скорым:
Рану широким мечом иссекли и скрытое в теле
Япиг, Иасия сын, подошел, Аполлона избранник;
Бог ему в давние дни, воспылав любовью великой,
Радостно все искусства свои предлагал и уменья:
Или пророчества дар, иль кифару, иль быстрые стрелы.
Силу трав предпочел узнать, врачеванья приемы
Все изучить, чтоб в тиши заниматься скромным искусством.
Горько ропща, стоял Дарданид, на копье опираясь,
Рядом — троянцев толпа и плачущий отрок Асканий.
Полы плаща подобрав по обычаю всех пеанидов[977]:
То умелой рукой, то могучими травами Феба
Тщетно старается он помочь, и железо из раны
Пальцами хочет достать и цепкими вырвать щипцами.
Феб не приходит; меж тем на полях все больше и больше
Ужас растет, все ближе беда: застилается небо
Пылью, и всадников строй подступает, и стрелы на лагерь
Сыплются частым дождем, и в эфир высокий взлетают
Горько Венере глядеть на мученья безвинные сына.
Тотчас она сорвала ясенец на Иде Диктейской —
Стебель с пурпурным цветком, от спелых листьев кудрявый;
Знают эту траву быстроногие горные козы,
Облаком темным лицо окутав, приносит Венера
Травку и тайно ее погружает в блестящую чашу;
Влаге, налитой в нее, придав целебную силу,
Сок амвросии льет и душистый состав всецелящий.
Боль немедля ушла и покинула тело Энея,
Кровь перестала течь, осушилась глубокая рана,
Тотчас, покорно руке, без усилья вышло из тела
Жало стрелы, и к царю вернулись прежние силы.
Япиг вскричал и сердца наполнил мужеством новым. —
Нет, не силе людской, не стараньям искусства обязан
Ты избавленьем, Эней, не моей исцелен ты рукою:
Бог великий тебя для великих дел возвращает».
Пикой тяжелой взмахнул; промедленье ему ненавистно.
Панцирь уже на плечах, и щит удобно прилажен.
Юла привлек родитель к груди, одетой в доспехи,
И хоть мешал ему шлем, коснулся сына губами,
Быть счастливым учись у других. Тебя защищу я
В битве своею рукой, поведу к великим наградам.
Ты же о нас не забудь и, когда созреешь годами,
Пусть побуждает тебя подражать высоким примерам
Молвив такие слова, он из лагеря вышел, огромный,
Мощною пикой в руке потрясая; за ним устремились
Быстро Анфей и Мнесфей, и густой толпой за ворота
Воины хлынули все. В непроглядном облаке пыли
Видит Турн, что враги из лагеря снова выходят,
Видят противника вновь авзонийцы — и трепет холодный
Их пронизал до мозга костей. Всех раньше Ютурна
Тевкров услышала клич и в бегство бросилась в страхе.
Так, если вихрь налетит, — к земле стремительно мчится
По морю столб водяной, и сердца земледельцев сжимает
Вещий страх, ибо смерч немало свалит деревьев,
Много посевов сметет, на пути своем все разрушая;
Смерчу подобна, идет предводимая мужем ретейским
Рать на врага; сплотившись тесней, построились в клинья
Тевкры. И вот уж мечом Тимбрея повержен Осирид,
Вот уж Ахатом убит Эпулон, Арцетий — Мнесфеем,
Тот, что первым копье во врагов безоружных направил.
К небу вздымается крик; в свой черед под натиском тевкров
Рутулы мчатся назад, убегая по пыльному полю.
Но не желает Эней истреблять ни бегущих постыдно,
Тех, кто бросает копье, не преследует он, — одного лишь
Турна ищет во мгле, лишь его на бой вызывает.
Ужас душу потряс Ютурне, деве отважной.
Сильным ударом она Метиска, Турна возницу,
Нимфа же в руки сама взяла волнистые вожжи,
Голосом, ростом, лицом и оружьем подобна Метиску.
Ласточка вьется порой по дому богатого мужа,
В атрий[978] высокий впорхнув, и на черных крыльях кружится,
То по просторным сеням, то над самой водою мелькает;
Ласточке этой под стать, летит меж врагами Ютурна,
Быстрых коней торопя, колесницу по полю гонит,
Дальше спешит без дорог, чтоб и там и здесь показался
Встречи с Турном ища, и Эней кружит по равнине,
По следу мчится за ним, через головы ратей разбитых
Громко кличет врага, — но едва лишь, поймав его взглядом,
Пустит троянец быстрей скакунов крылоногих вдогонку,
Как же ему поступить? Понапрасну прибоем бушуют
Мысли и душу влечет то одно, то другое решенье.
Вдруг Мессап, что держал два дрота с жалом железным
Гибких в левой руке, замахнулся одним и направил
Встал на месте Эней и, согнув колени, укрылся
Весь за огромным щитом, — и дрот лишь маковку шлема
Снес у него и с гребня сорвал мохнатую гриву.
Пуще коварство врага распалило ярость героя.
И, громовержца призвав на алтарь взглянуть, оскверненный
Попранной клятвою, сам устремился в толпу италийцев,
Страшную сечу меж них учинил, разя без разбора,
Гнева узду отпустив, благосклонным сопутствуем Марсом.
Гибели горькой вождей, которых по полю гнали
В свой черед то троянский герой, то рутул отважный?
Ты ли, Юпитер, хотел племена, которым навеки
Мир уготовил ты сам, испытать великой войною?
Встали на месте бойцы, задержался натиск троянцев;
Сбоку ударил герой, и недолго противился рутул:
В ребра вонзился клинок и принес мгновенную гибель.
Турн Амика в тот миг, когда конь его сбросил, на пику
Острым железом сразил; отсеченными их головами
Он колесницу свою украсил и дальше умчался.
Предал смерти Эней Танаиса, Цетега и Тала,
Против троих сражаясь один, и за ними Онита
Турн ликийцев двоих, пришедших с Фебовых пашен[979]
Братьев родных, распростер, и аркадца Менота — напрасно
Тот ненавидел войну и на Лерне[980], рыбой обильной,
Жил ремеслом рыбака в дому убогом, не зная
Словно огонь в сухостойном лесу, с двух сторон запаленном,
С ревом несется вперед по кустам низкорослого лавра,
Словно потоки в горах, водопадами с круч низвергаясь,
Пеной покрыты, стремят на равнину ревущие воды,
Турн и Эней, несутся сквозь бой. Теперь до предела
Ярость наполнила грудь, и привыкшие только к победам
Рвутся сердца; разят лишь теперь они с полною силой.
Камень, обломок скалы, метнул троянец в Муррана;
Ибо весь его род царил на землях латинских,
Но с колесницы низверг его Эней, и под нею
Между колес повлеклось на вожжах его тело, и кони
Долго топтали его, позабыв о хозяине в бегстве.
Пикой встретил врага и в висок золоченый ударил:
Шлем пробило копье и в мозгу пронзенном застряло.
Мощь руки, о Крефей, между греков храбрейший, от Турна
Не охранила тебя, и тебя, Купенк, от Энея
Грудь ты подставил, и щит не сберег злосчастного медный.
Пашни Лаврента в тот день и тебя, Эол, увидали,
Как ты навзничь упал и простерся, руки раскинув,
Ты, кого не могли погубить ни фаланги аргивян,
Здесь ожидал тебя смерти предел: был дом твой под Идой,
Был в Лирнессе твой дом, а могила — в полях под Лаврентом.
Друг ко другу лицом повернулись враги: италийцы,
Тевкры все, и средь них Мнесфей с отважным Серестом,
Тусков полки и конный отряд аркадца Эвандра, —
Каждый являет в бою высочайшую сил своих меру,
Отдыха воинам нет, не медлит упорная битва.
Новый прекрасная мать тут внушила замысел сыну:
Чтобы скорее сломил пораженьем внезапным латинян.
Сам он, когда меж рядов по следу Турна носился,
Все озирая кругом, увидал, что покоится в мире
Город, вине вопреки, и великой войною не тронут.
Кликнув Сергеста к себе и Мнесфея с отважным Серестом,
Встал герой средь вождей на холме, и сбежались немедля
Тевкров отряды к нему и вокруг столпились, оружья
Не выпуская из рук. И сказал им Эней с возвышенья:
Бой хоть по-новому мы поведем, но с прежней отвагой!
Город, причину войны, столицу Латина сегодня, —
Если не примут узды, не признают нашей победы, —
Я сокрушу и с землей подожженные кровли сровняю.
В битву вступить и один на один сойдется со мною?
Здесь и начало, друзья, и конец войны нечестивой!
Факелы дайте: огнем мы принудим латинян к союзу».
Так он сказал, и тотчас же все, соревнуясь отвагой,
Лестницы вдруг появились в руках и горящие ветки.
Мчатся к воротам одни, убивают стражу у входов,
Копий и стрел пеленой застилают небо другие;
Руку из первых рядов Эней к стенам простирает,
Дважды союз разрывал, и клянется, богов призывая,
В том, что и ныне его против воли заставили биться.
В городе тотчас раздор между граждан испуганных вспыхнул:
Требуют те отворить перед войском дарданским ворота
Эти оружье несут, к обороне готовясь упрямо.
Так порою пастух, нашедший в скважистом камне
Диких пчел, выкуривать их принимается дымом;
В страхе за царство свое, облетают пчелы вслепую
Едкий запах меж тем по проходам течет, и гуденье
Слышится в полой скале, и дым подымается к небу.
Новое горе тогда истомленных постигло латинян,
До основанья Лаврент потрясло оно скорбью нежданной:
Мечут огонь на крыши домов и влезают на стены,
И не противятся им, не дерутся рутулы Турна, —
Тотчас царица сочла, что погиб в сраженье несчастный
Юноша. Разум ее помутился от боли внезапной:
В скорбном безумье она и ведет бессвязные речи;
После, решив умереть и покров разорвав свой пурпурный,
Вяжет к балке сама безобразную смертную петлю.
Скоро об этой беде узнали латинские жены.
Щеки себе расцарапала в кровь, — и, наполнив чертоги
Воплями, женщины все предались неистовой скорби.
Горькая весть из дворца по всему разлетелась Лавренту.
Падают духом бойцы; Латин разрывает одежды;
И ликовал уж не так, когда кони врага настигали.
Вдруг до него донеслись непонятного полные страха
Вопли по ветру; и вот напряженным ловит он слухом,
Как зловещий растет в смятенном городе ропот.
Чьи это вопли сюда из далекого города слышны?»
Молвив, коней задержал, натянув поводья, безумец.
Тотчас богиня-сестра, что, приняв обличье Метиска,
Место возницы заняв, колесницей правила брата,
Здесь, где дорогу тебе открывает впервые победа.
Чтобы дома защищать, бойцы другие найдутся.
Пусть италийцев Эней в упорной преследует битве, —
Мы беспощадной рукой предавать будем смерти троянцев:
Турн отвечал:
«О сестра, тебя я узнал, как только искусно
Ты договор заключить помешала и ринулась в битву;
Тщетно ты хочешь меня обмануть, о богиня. Но кто же
Брата ль несчастного ты прозреваешь жестокую гибель?
Что же мне делать теперь? Где сулит спасенье Фортуна?
Звал нас на помощь Мурран, на моих глазах умирая;
Не оставалось друзей у меня дороже Муррана, —
Уфент несчастный пал, не желая позор наш увидеть,
Ныне и телом его и оружьем владеют троянцы.
Я ли стерплю, чтобы враг (лишь этого нам не хватало!)
Жег дома? Я ли Дранка навет не смогу опровергнуть?
Так ли гибель страшна? Вы ко мне благосклонны пребудьте,
Маны, коль скоро богов небесных мне воля враждебна!
К вам с непорочной душой я сойду, не запятнанный гнусной
Этой виной и дедов моих достойный великих».
Пеной покрытый скакун, и, стрелою в голову ранен,
Сакет несется на нем, окликая по имени Турна:
«Сжалься над нами, Турн! На тебя лишь осталась надежда!
Молнией меч Энея разит, угрожает пришелец
Факелы вражьи летят на кровли. Все италийцы
Взор обращают к тебе. Латин решиться не может,
С кем договор заключить, кого назвать ему зятем.
Та, что преданней всех тебя любила, — Амата
Только Мессап и отважный Атин защищают ворота,
Дать пытаясь отпор отовсюду рвущимся тевкрам.
Вкруг железной стерней клинки врагов вырастают.
Ты же на поле пустом колесницу гонишь напрасно».
Молча вокруг озирается он. Воедино сливаясь,
В сердце бушуют сильней и стыд, и скорбь, и безумье,
Вера в доблесть свою и любовь, распаленная местью.
Только лишь сумрак исчез и вернулась к разуму ясность,
И с колесницы своей обозрел в тревоге твердыню.
Там уже огненный вихрь, пожирая доски настилов,
К небу взметнулся, клубясь над пожаром охваченной башней:
Сам он построил ее из надежно сколоченных бревен,
«Рок побеждает, сестра! Теперь нельзя уже медлить!
Бог нас зовет и злая судьба — так пойдем же за ними.
Твердо решил я вступить в поединок с Энеем и горечь
Смерти узнать. Но в позоре меня не увидишь ты больше!
Так он сказал — и скорей с колесницы спрыгнул на землю,
Ринулся в гущу врагов, покидая печальную нимфу,
И, разрывая ряды, сквозь мечи и копья помчался.
Так тяжелый утес, оторвавшись от горной вершины,
Или древностью лет неприметно подточенный снизу;
Прыгая, катится он по кремнистым стремнинам в долину,
Злобною силой гоним, и в пути за собой увлекает
Скот, и леса, и людей, — и так же, ряды разметая,
Влажной стала земля, где свищут в воздухе копья.
Знаки рукой подает он друзьям и громко взывает:
«Рутулы, стойте! И вы удержите, латиняне, копья!
Что ни готовит судьба — все мое! Договор оскверненный
Все расступились бойцы, посредине очистив пространство.
Сам родитель Эней, лишь услышал противника имя,
Стены покинул тотчас, городскую покинул твердыню;
Все, что могло задержать, он спешит иль прервать, иль окончить,
Словно Афон, огромен герой, словно Эрикс иль даже
Словно отец Апеннин, возносящий седую от снега
Голову в небо, где вихрь мохнатые падубы треплет.
Вот уже рутулы взор обратили к Энею, и следом
Сверху стояли, и те, кто снизу бил в них тараном,
С плеч поснимали щиты. Сам Латин дивится, увидев
Вместе могучих мужей, рожденных в разных пределах
Мира земного и здесь для последней сошедшихся битвы.
Издали копья метнув, друг на друга бегом устремились:
Звонко столкнулись щиты, и Марсов бой разгорелся.
Тяжко стонет земля, ударяет чаще и чаще
В битве клинок о клинок; все смешалось — и доблесть и случай.
Два свирепых быка начинают сраженье, с разбега
Лбом ударяясь о лоб; трепеща, пастухи отступают;
В страхе немом, не мыча, ожидают покорно коровы,
Кто стада поведет, кто станет рощи владыкой;
Кровь широкой струей заливает подгрудки и плечи,
Громким отзвуком рев отдается по рощам окрестным.
Так же медью щитов сшибались оба героя,
Давна сын и Эней, наполняя грохотом небо.
Взял весы и на них возложил противников судьбы:
Кто из двоих обречен, чья склонится к гибели чаша.
Турн устремился вперед, возомнив, что не встретит отпора,
Меч над Энеем занес и, во весь свой рост распрямившись,
Воинов крик пробежал. Но сломался меч вероломный,
Сделав напрасным удар и Турна предав. Кроме бегства,
Нет спасенья ему, — и пустился он, Эвра быстрее,
Лишь в безоружной руке рукоять чужую заметил:
Меч наследственный свой, как преданье гласит, позабыл он
И захватил второпях клинок возницы Метиска.
Честно служил этот меч, пока разбегались в испуге
Тевкры, но только лишь он скрестился с железом Вулкана,
Только на желтом песке заблестели тускло осколки.
Турн, обезумев, бежит, стремится к дальнему краю
Поля, несется то здесь, то там вслепую по кругу,
Тевкров густые ряды отовсюду его обступают,
Столь же проворно Эней, хоть в колене, стрелою пронзенном,
Боль мешает подчас и шаги замедлять заставляет,
Гонится, гневный, бежит по пятам за трепещущим Турном.
Так за оленем, когда он рекой от леса отрезан,
Мчится охотничий пес, настигая с лаем добычу;
Зверя страшит и обрыв, и коварный заслон; все по тем же
Он пробегает путям, но, не зная устали, умбрский
Гонится пес и, готовясь вот-вот вцепиться клыками,
Шум вокруг поднялся; берега и озеро вторят
Крикам толпы, и небесный свод оглашается воплем.
Турн кричит на бегу, окликая всех поименно
Рутулов, просит друзей, чтобы меч ему дали привычный.
Выйти вперед из рядов, и врагов он пугает дрожащих
Тем, что разрушит Лаврент, и летит, невзирая на рану.
Пятый замкнули они уже круг, пять раз пробежали
Путь свой туда и назад: ведь не ради ничтожной награды
Дикая в поле росла посвященная Фавну олива;
Прежде чтили ее мореходы и, спасшись от бури,
Богу Лаврента дары меж горьких вешали листьев
Иль по обету сюда одежды свои приносили.
Тевкры срубили его, расчищая равнину для битвы.
Ныне же в нем Энея копье торчало, и цепко
Корень жало держал, что в него с разлета вонзилось.
С силой налег Дарданид, из дерева вырвать пытаясь
Гнался доселе. Но Турн, обезумев от страха, промолвил:
«Сжалься, о Фавн, я молю, и ты, Земля всеблагая,
Крепче держите копье, если чтил я ваши святыни,
Те, что ныне войной осквернило пришлое племя!»
Долго мешкал Эней и боролся с цепким обрубком,
Но из древесных тисков даже он могучей рукою
Пику вырвать не мог. А пока он старался и бился,
Давна бессмертная дочь, в обличье возницы Метиска,
В тот же миг, негодуя на то, что дозволено дерзкой
Нимфе вмешаться, копье вырывает из корня Венера.
Вновь оружьем враги и собою вновь овладели:
Турн — уповая на меч, и Эней — копьем своим грозен,
Молвил меж тем всемогущего царь Олимпа Юноне,
Сверху из туч золотых на битвы смертных взиравшей:
«Где же конец, о жена? Что еще тебе остается?
Знаешь ведь ты, и не споришь сама, что знаешь: на небе
Что замышляешь ты вновь, на что надеешься, прячась
В тучах? Пристало ль тебе стрелою смертною ранить
Бога и отнятый меч — без тебя что могла бы Ютурна? —
Турну опять возвращать, побежденных силы умножив?
Чтоб не точила тебя безмолвная боль, пусть польются
Горькие пени твои из сладостных уст предо мною.
Мы до предела дошли. По морям ты могла и по суше
Тевкров бросать, могла ты разжечь несказанные войны,
Дальше идти запрещаю тебе!» Так начал Юпитер.
Взоры потупив, ему Сатурна дочь отвечала:
«Верь, о Юпитер, твоя мне, великий, ведома воля:
Лишь повинуясь тебе, я покинула землю и Турна,
Все готовой снести, — нет, одета огнем, между ратей
Встала бы я и на гибельный бой увлекла бы троянцев.
Да, признаюсь, это я убедила Ютурну на помощь
Брату прийти и на многое ей дерзнуть разрешила
В этом тебе я клянусь беспощадного Стикса истоком,
Ибо пред ним лишь полны небожители страхом священным.
Что ж, я теперь отступлю, ненавистные битвы покину.
Но заклинаю: хоть то, что не связано рока веленьем,
Пусть примирятся враги, пусть на счастье празднуют свадьбу,
Но, с пришлецами союз на любых заключая условьях,
Древнего имени пусть не меняет племя латинян;
Тевкрами ты не вели иль троянцами им называться,
Лаций да будет всегда, и веками пусть царствует Альба,
Римский да будет народ италийской доблестью мощен.
Трои нет. Так дозволь, чтобы с ней даже имя исчезло».
Молвил с улыбкой в ответ людей и мира создатель:
Сердце твое бушует таким неистовым гневом!
Но позабудь и былую вражду, и напрасную ярость:
Просьбу исполню твою. Побежденный, сдаюсь добровольно.
Пусть и нравы отцов, и язык сохранят авзониды
Но растворятся средь них. Учрежу я обрядов священных
Чин, единый для всех, и свяжу народы наречьем.
Род в Авзонийской земле возникнет от смешанной крови,
Всех благочестьем своим превзойдет бессмертных и смертных
Тут, не переча ему, укротила дух свой Юнона,
С неба сошла за супругом вослед и покинула тучи.
Это свершив, на другое Отец помышленья направил:
Хочет из битвы изгнать он пособницу брата — Ютурну.
Мрачная Ночь родила вместе с третьей сестрою, Мегерой,
Дочерью Тартара, их, и таких же извивами гадов
Дир оплела, и дала им крыла, что ветер взметают.
Подле престола Отца, у порога сурового бога
Страх, если царь богов иль болезнью, иль гибелью хочет
Их покарать, иль войной устрашает город виновный.[987]
С неба одной из сестер на проворных крыльях спуститься
Бог повелел и предстать пред Ютурной знаменьем грозным.
Так стрела в облаках, с тетивы сорвавшись со свистом,
Мчится: ее напитал ядовитым соком парфянин,
Или кидон, чтобы раны врагов исцеленья не знали;
Глазу незрима, стрела рассекает скользящие тени, —
Издали строй увидав илионский и Турна отряды,
Сжалась тотчас же она, обернулась малою птицей,
Что на могильных холмах иль на кровлях домов опустелых
Часто сидит по ночам и поет зловещую песню.
С шумом стала она и о щит колотиться крылами.
Страх цепенящий сковал ослабелое рутула тело,
Волосы вздыбил испуг, и голос в горле пресекся.
Шумной Диры полет и крыла издалека узнала
Щеки следами ногтей осквернять и грудь — кулаками.
«Чем теперь тебе, Турн, сестра поможет родная?
Что мне, упорной, еще остается? Каким ухищреньем
Жизнь тебе я продлю? Как противиться чуду такому?
Ужас мой: узнаю я погибельный шум и удары
Ваших крыл. Твой надменный приказ, о великий Юпитер,
Внятен Ютурне! Ты так за девство мое заплатил мне?
Вечную жизнь для чего ты мне дал? Почему у несчастной
Я бы могла и к теням спуститься спутницей брата.
Нет, я бессмертна! Но что мне будет по-прежнему мило,
Брат, без тебя? Какая земля распахнет столь глубоко
Недра свои, чтобы я, богиня, к манам низверглась?»
С горестным стоном в реке богиня скрылась глубокой.
Турна троянец теснит, потрясая могучею пикой
С древком, огромным, как ствол, и молвит с сердцем суровым:
«Что же ты медлишь опять? Каких уверток ты ищешь?
Можешь любое принять обличье, можешь на помощь
Все призвать, чем сильна иль отвага твоя, или хитрость,
Птицей ли к звездам взлететь иль укрыться в пещерах подземных».
Турн отвечал, покачав головой: «Твоих не боюсь я
Речь он прервал, огляделся вокруг и камень увидел,
Камень старинный, большой, посредине положенный поля
Знаком межи и судьей, если тяжба о пашнях случится;
На плечи только с трудом его взвалили б двенадцать
Камень дрожащей рукой схватил герой и с разбега
Бросил в Энея его, во весь свой рост распрямившись.
Но ни вперед выходя, ни спасаясь бегством, ни камень
Тяжкий подняв и метнув, — себя не помнил несчастный,
Камень его потому, в пустоте напрасно вращаясь,
Все расстоянье не мог пролететь и ударить Энея.
Словно ночью во сне, когда смежает нам веки
Томный покой, и мерещится нам, что стремимся мы жадно
Никнем мы, цепенеет язык, и уж нам непокорны
Голос и слово, и сил привычных лишается тело.
Так же и Турн, куда бы свой путь ни направил отважно,
Нет ни в чем успеха ему от богини зловещей.
Смотрит он, медлит, дрожит, занесенной пики пугаясь,
Ни к отступленью пути, ни для боя сил не находит,
Нет колесницы нигде, и сестры-возницы не видно.
Враг роковое копье перед медлящим Турном заносит,
Тело вперед устремив. Осадным пущен оружьем,
Камень грохочет не так, не таким рассыпается громом
Молнии грозный удар. Подобна черному вихрю,
Пика летит и гибель несет и, щит семислойный,
Мышцы бедра пронзает насквозь. Подсеченный ударом,
Турн колени согнул и поник на землю, огромный.
Вскрикнули рутулы все — и на голос ответили гулом
Горы, и рощи вокруг вернули отзвук протяжный.
Молвил Турн: «Не прошу ни о чем: заслужил я расплаты.
Пользуйся счастьем своим. Но если родителя горе
Может тронуть тебя, то молю я — ведь старцем таким же
Был и отец твой Анхиз — пожалей несчастного Давна,
Ты победил. Побежденный, к тебе на глазах авзонийцев
Руки простер я. Бери Лавинию в жены — и дальше
Ненависть не простирай». Эней, врага озирая,
Встал неподвижно над ним, опустил занесенную руку…
Турна слова — но вдруг на плече засверкала широком
Перевязь. Вмиг он узнал украшенья ее золотые:
Раной смертельной сразил Палланта юного, рутул
Снял прекрасный убор и носил на плече его гордо.
Гневный Эней — и кричит, загораясь яростью грозной:
«Ты ли, одетый в доспех, с убитого сорванный друга,
Ныне уйдешь от меня? Паллант моею рукою
Этот наносит удар, Паллант за злодейство взимает
С яростью в сердце врага, и объятое холодом смертным
Тело покинула жизнь и к теням отлетела со стоном.
Научная критика, перевод, подражание — три пути, по которым входит наследие Вергилия в культурную традицию нового времени.
Вергилий считался классиком уже в античности. «Буколикам» Вергилия подражают в своих эклогах римские поэты Кальпурний (I в. н. э.) и Пемесинан (III в. н. э.). Влияние «Энеиды» можно увидеть в римских эпических поэмах I века н. э. — «Фиваиде» Стация, «Пунических волнах» Сплия Италика, «Аргонавтике» Валерия Флакка, «Фарсалия» Лукана. К этому же времени относится первый перевод «Энеиды», принадлежащий Полибию, вольноотпущеннику императора Клавдия. — таким образом, первым «иностранным» языком для Вергилия оказался древнегреческий (Полибию же принадлежит перевод Гомера на латинский).
Знание Вергилия — знак римской образованности, римской цивилизации, как для нового времени это знак цивилизации европейской. В риторических школах Древнего Рима на поэзии Вергилия учили грамматику, шлифовали стиль, оттачивали построение речей.
Первыми научными исследованиями поэзии Вергилия могут считаться связанные с той же практикой риторических школ комментарии к тексту — толкования реального, грамматического, мифологического и метрического характера. Среди первых комментаторов «Энеиды» — люди из ближайшего окружения Вергилия: Азиний Поллион, Луций Варий и Мелисс, вольноотпущенник Мецената. Этим же временем (I в. н. э.) датируются образцы римской полемической критики — направленное против «Энеиды» сочинение Корбилия Пиктора «Бич Эпея» и книга Аскония Педиана, защищающая Вергилия от «завистников» и «хулителей».
Наиболее известные из ранних комментариев — не дошедшие до нас комментарии Юлия Гигина к «Георгикам» и «Энеиде», Люция Аннэя Корнута к «Энеиде», Эмилия Аспра к «Буколикам», «Георгикам» и «Энеиде» (все I–II вв. н. э.); более поздние — комментарии к «Энеиде» Элия Доната (ему же принадлежит написанная на основе не дошедшего до нас жизнеописания, составленного Светонием, биография Вергилия) и Тиберия Клавдия Доната (IV в. н. э.). В неполном виде дошел до нас комментарий к «Буколикам» Марка Валерия Проба (I в. н. э.). Классическим комментарием ко всему корпусу произведений Вергилия считается комментарий Сервия (Мавр Сервий Гонорат, IV в. н. э.).
С этой же традицией школьного и библиотечного изучения, которую в средние века продолжили монастыри, связан процесс переписывания рукописей. Вергилий всегда оставался главным предметом изучения и эталоном мастерства в школе, переписывание его произведений не прекращалось вплоть изобретения книгопечатания — благодаря этому мы имеем семь основных списков его поэм с датировкой от II–III до XV века.
Уже в толкованиях Элия Доната и Сервия проступают черты той «легендарности», которая ляжет в основание «мифа о Вергилии», сотворенного в средние века. В средневековье сложилось как бы два образа Вергилия. Один — Вергилий, изображавшийся на витражах соборов, пророк, предсказавший явление Христа, «светлый» Вергилий, томящийся среди своих языческих богов. Эта традиция идет еще от раннего христианства. Блаженный Августин видит в Вергилии «душу, христианскую по природе», святой Иероним ставит его выше всех языческих поэтов и включает его в круг изучаемых авторов в основанной им монастырской школе в Вифлееме (IV в. н. э.).
Другой Вергилий — колдун, чернокнижник и маг. Это превращение произошло также в средние века. Переосмысляется имя его деда с материнской стороны — Магий. Показывают зеркало, с которым Вергилий якобы занимался магией; изображение Вергилия носят как талисман; его книги используются для гаданья. Вергилий становится героем легенд, связанных с его «черной» репутацией. Он — маг-наставник в сказании о семи мудрецах, вошедшем в «Долопатос», собрание легенд конца XII в., объединенных Иоанном из Альта-Сильвы. Иоанн Сольсберийский (XII в.) приводит легенду, где с чарами Вергилия связывают основание Неаполя. В начале XVI века эти легенды были собраны в сборник и вскоре переведены на другие языки. По одной из них, Вергилий родился в Арденнах после основания Рима, в Толедо обучался магии, которой извел впоследствии императора римлян, влюбился в дочь вавилонского султана, основал Неаполь и таинственно исчез во время бури на море. Этот миф о черном Вергилии связан с представлением о Вергилии, сверхъестественным образом «предсказавшем», «предчувствовавшем» христианство.
Аллегорически-христианскому истолкованию языческого содержания подвергаются в средние века все три произведения Вергилия. «Буколики» становятся в то время особенно популярны. Это объясняется не только тем, что в таинственном младенце эклоги IV видели Христа, но и тем, что сама пастушеская основа жанра приобретает характерно «средневековый» смысл: образ буколического пастуха соотносится с образом Иисуса как доброго пастыря, в соотношение «пастух и его стадо» вкладывается значение «пастыря и его паствы». Кроме того, золотой век IV эклоги Вергилия у буколистов-подражателей приурочивается к своему времени и связывается с весьма реальным носителем. В эклогах придворных поэтов Карла Великого (IX в. н. э.) Алкуина, Муадвина-Назона, Ангильберта обещанный Вергилием золотой век расцветает именно при императорском дворе. Распространению буколического жанра способствовала и его диалогическая форма. Излюбленный средневековый жанр — дебат — представлял собой наглядное состязание персонифицированных абстракций: «Спор Души и Тела», «Спор Разума и Плоти», «Спор Смерти и Человека» и т. п.; сюда же относятся бесчисленные «споры» цветов, животных, лиц разных званий. Состязание буколических пастухов легко входит в эту общую традицию средневекового состязания.
«Георгики» уступают «Буколикам» в популярности, но символико-христианское осмысление распространяется и на них. Раннехристианский римский писатель Боэций (ок. 480–524 гг.) истолковывает историю Орфея и Эвридики как аллегорию души, мятущейся между высоким и низким началами; в трактате епископа Рабана Мавра «О Вселенной» (IX в. н. э.) описание Вергилием полей толкуется как аллегория человеческого рода, сельскохозяйственные инструменты символизируют орудия, обрабатывающие «поле господне», и т. д.
Аллегорически-христианскому толкованию поддавалась и «Энеида» с ее шестой книгой — «адом», и Сивиллой, указывающей Энею золотую ветвь (символ бессмертия души) и почитавшейся в средние века святой, и, наконец, с благочестивым характером самого героя поэмы. Христианский писатель VI века н. э. — Фульгенций видит аллегорический смысл «Энеиды» последовательно в песне, стихе и слове. В XII веке Иоанн Сольсберийский пытается истолковать в аллегорическом духе даже имя героя поэмы: «Эней» — возводится им к греческому ennaϊos («обитающий») и осмысляется как аллегория души, обитающей в теле.
В «Божественной комедии» Данте Вергилий выбран в провожатые поэта и как великий мастер, и как христианин до рождества Христова, и как олицетворение Разума (в то время как Беатриче — олицетворение Веры). В христианско-аллегорической традиции использована «Энеида» и в «Доме славы» (1383–1384) Чосера, принадлежащем к жанру «видений».
К «Энеиде» обращается также светская латинская поэзия средневековья. Знаменитый придворный поэт Карла Великого Алкуин (IX в. н. э.) в эпической поэме «О святых Йоркской церкви» использует форму «Энеиды». Пронизана реминисценциями из «Энеиды» и другая эпическая поэма светского характера того времени — поэма Ангильберта о Карле Великом и его дворе. В IX веке была написана латинская поэма «Вальтарий», где древнегерманская сага облечена в вергилианскую форму.
Героико-эпическую традицию Вергилия приняла в средние века в свое русло и традиция рыцарского романа античного цикла, где описывались подвиги Гектора, Энея и других героев Троянской войны с явной симпатией к троянцам. В параллель «Роману о Трое» (ок. 1160 г.) французского поэта Бенуа де Сен-Мора в конце XII века появился «Роман об Энее» — первое подражание «Энеиде», написанная на французском языке поэма французского трувера Жака Сальведра де Грава. Вергилиевский герой стал здесь куртуазным рыцарем, который служит своей даме Лавинии. Эта переделка «Энеиды» была переведена на фламандский язык (1170–1190) Генрихом фон Вальдеке и стала одним из первых фактов проникновения куртуазности в немецкую литературу.
Куртуазно-аллегорический характер принимает эпизод Энея и Дидоны и в «Романе о Розе» (1270) француза Жана де Мэна.
Отношение средневековья к триптиху Вергилия пронизано характерным для той эпохи чувством иерархии. Хронологическая последовательность произведений Вергилия воспринималась в средние века как иерархия, заложенная в самой природе вещей: здесь и градация социальная (пастух — земледелец — солдат), и иерархия стиля (низкий — средний — высокий), и иерархия растений (бук — фруктовые деревья — лавр), и иерархия места действия (лес — поле — город), и иерархия животных (козел — бык — конь); здесь и иерархия трех образов жизни поэта (созерцательный — чувствительный — активный).
В эпоху Ренессанса увлечение классической древностью сказалось на отношении ко всей поэзии Вергилия.
Буколическая традиция имеет в это время огромное распространение. В ней выделяются два течения. Первое из них — буколики, написанные на латинском языке непосредственно в подражание эклогам Вергилия. Таковы эклоги Петрарки, Данте. Пастушеская форма этих эклог скрывает сложное философско-религиозное содержание. В эклогах Петрарки, например, традиционная буколическая формула восхваления возлюбленной объединяет в себе несколько значений — любви к своей возлюбленной Лауре, к возвышенной поэзии, к божественной Истине и к господу. Другое течение в буколической традиции Возрождения — идиллия сентиментально- галантного характера. В этом новом буколическом жанре к чертам классической буколики присоединяется галантность французской пасторали, где менестрели и рыцари объясняются в любви пастушкам; здесь присутствует также игровой драматизм средневековых дебатов, приключенческий элемент рыцарского романа. Во всех этих идиллиях изображается идеальная утопическая страна Аркадия, где живут влюбленные пастухи и пастушки. Вместе с тем изображение имеет и аллегорический смысл. Такого рода идиллия может быть и романом, и драмой, и лирикой. Первый образец романа-идиллии — «Амето» (1341) Д. Боккаччо. В этом романе «низкая» любовь деревенского пастуха становится возвышенной любовью, когда он слышит рассказы семи влюбленных нимф, символизирующих семь добродетелей. Написанный в подражание «Амето» роман-идиллия «Аркадия» (1502) Я. Санадзаро, прозванного «неаполитанским Вергилием», рассказывает о пастухе, который ищет в Аркадии забвения от жестокой любви; роман имел необыкновенный успех и, в свою очередь, вызвал ряд подражаний и переводов на другие языки. А в сборнике испанских эклог Гарсиласо де ла Бега (1503–1536) цитаты из Вергилия переплетаются с цитатами из Санадзаро. Не меньше, чем «Аркадия», был популярен роман-идиллия «Диана» (1542) испанского поэта Хорхе де Монтемайора. Небезынтересно, что в «Дон-Кихоте» Сервантеса «Диана» оказывается первой книгой из собрания хитроумного идальго, спасенной от сожжения. Первая драма-идиллия появилась в 1554 году — «Жертва» Аго- стино Беккари, поставленная в Ферраре. Наиболее известные драматические идиллии — «Аминта» (1573) Торквато Тассо, о любви пастуха и нимфы, и «Верный пастух» (1590) Джамбаттисты Гварини. Вергилиевская лиро-эпическая форма эклоги сохранена в идиллиях Клемана Маро (1496–1544), где французским пастухам покровительствует греческий Пан, а также в знаменитом «Календаре пастуха» (1579) Э. Спенсера (1552–1599), где пастухи носят уже типично английские имена, и в эклогах Луиджи Аламанни (1550).
«Георгики» всегда уступали «Энеиде» и «Буколикам» в популярности. В эпоху Возрождения с ее интересом к ботанике и практическому садоводству «Георгики» начинают играть более заметную роль и как практическое наставление начинающему земледельцу, и как поэтический образец. Петрарка в торжественной речи на Капитолии (1342 г.) контаминирует цитаты из «Буколик» и «Георгик»; в латинской поэме «Сельский житель» (1483) Полициано, написанной в подражание «Георгикам», деревня противопоставляется городу; тот же вергилиевский образ счастливого земледельца возникает в «Возделывании сада» (1546) Луиджи Аламанни и «Пчелах» (1539) Джованни Ручеллаи.
Среди почитателей «Георгик» во Франции — Пьер Ронсар, Жоакен Дю Белле и Мишель Монтень, считавший «Георгики» лучшим произведением Вергилия. В Англии довольно хорошо знали «Георгики» Спенсер и Шекспир.
Влияние «Энеиды» распространилось по всем основным направлениям ренессансного эпоса. «Энеида» — образец для прямого подражания в эпических поэмах, написанных на латинском языке; здесь можно назвать «Африку» (1341) Петрарки и «дополнение» к «Энеиде» — так называемую тринадцатую книгу «Энеиды» (1428) Мафея Вегия (вплоть до 1820 г. она включалась во многие издания Вергилиевой поэмы). И национальная эпопея, обращенная к мифическому прошлому своего народа и государства, становится непосредственной имитацией поэмы Вергилия: во «Франсиаде» (1572) Ронсара Франция, как и Рим у Вергилия, основана бежавшим из-под Трои героем (Франком), претерпевающим все испытания Энея.
Как фундамент классического стиля «Энеида» используется в попытках создать героическую поэму на современный сюжет в манере классицизма. Такова поэма «Лузиады» (1572) португальского поэта Камоэнса. Эпос с любовноприключенческими мотивами средневековых рыцарских романов заимствует из «Энеиды» целые эпизоды. К этой традиции можно отнести «Тезеиду» (1339–1340) Боккаччо, «Неистового Роланда» (1516–1532) Ариосто, «Королеву фей» (1591–1596) Спенсера. Наконец, «Энеида» — часть сюжетной основы христианской эпопеи в «Освобожденном Иерусалиме» (1581) Торквато Тассо.
В эстетической теории гуманизма Вергилий занимает особое место. «Энеида» как образец риторики, логики, морали, как сама поэзия — общее место ренессансных поэтик. Характерно, что для теоретиков Возрождения поэзия Вергилия — образец не столько «умения», «искусства», сколько оригинальной силы, гения (Монтень, «Опыты»), в чем позже ему отказывали романтики; именно в этом отношении он считался выше Гомера и Феокрита. В предисловии к своей «Франсиаде» Ронсар строит на «Энеиде» свою теорию эпопеи. Манифест поэтов Плеяды «В защиту и прославление французского языка» (1549), написанный Ронсаром совместно с Дю Белле, объявляет подражание Вергилию одной из основ, на которых должна формироваться национальная литература.
Эпоха Возрождения — время первых научных изданий Вергилия. Editio princeps относят к 1469 году, оно появилось в Риме, издатели — Конрад Швейнгейм и Арнольд Паннарц. Через некоторое время (в 1475 г.) в Венеции вышло издание с комментариями Сервия. В 1501 году Вергилий вышел в знаменитой типографии Альда Мануция, с которой связаны многие первые издания классиков. На протяжении XV и XVI веков издания Вергилия выпускают столь же крупные типографии в Париже, Флоренции и Антверпене.
К этому же времени относятся и первые переводы. В 1467 году «Буколики» вышли на немецком языке в издании Ульриха Целля в Кельне, в 1482 году — на итальянском в переводе Бернардо Пульчи, в 1492–1496 годах — на испанском в переводе Хуана дель Энчина, в 1512 году — на английском в переводе У. Кэкстона. Первый французский перевод «Буколик» был сделан Мишелем Гильомом де Тур в 1516–1519 годах. В 1532 году вышел перевод эклоги I, выполненный Клеманом Маро. В 1555 году Ришар де Бланк выпустил перевод всех эклог на французский. Из немецких переводов этого времени наиболее известны перевод Стефана Рикка (1567) и вольный перевод Абрагама Флеминга (1589). Из ренессансных переводов «Георгик» наиболее известны перевод Хуана дель Энчина на испанский, изданный совместно с переводом «Буколик» (1492–1496), Мишеля Гильома де Тур на французский, также изданный вместе с «Буколиками» (1516–1519), Абрагама Флеминга на немецкий (1589).
Первые переводы «Энеиды» принадлежат к XV веку — прозаические на испанский язык Энрико де Виллена (1427), на французский Гильома де Лeруа (1483) и поэтический на английский У. Кэкстона (1490). В 1509 году появился знаменитый поэтический французский перевод «Энеиды» Октавиана де Сен-Желе, в 1515 году — немецкая версия так называемой 13-й книги «Энеиды» Мафея Вегия в переводе Томаса Мюрнера, в 1533 году — знаменитый перевод «Энеиды» на шотландский язык, выполненный Гэваном Дугласом. От XIV — начала XV века сохранилось несколько анонимных итальянских переводов отдельных книг «Энеиды». В 1540 году в Венеции шесть кавалеров перевели шесть первых книг поэмы в честь своих дам — одним из «переводчиков» был кардинал Ипполито Медичи. В 1556 году вышло первое полное издание Вергилия на итальянском языке, подготовленное Лодовико Доменики (перевод шести кавалеров в нем сохранен). Постепенно итальянские переводы становятся все более свободными, «Энеида» остается лишь предлогом для собственной фантазии многочисленных перелагателей. Дю Белле принадлежит перевод четвертой (1552) и шестой (1561) книг на французский. Пользовались известностью поэтический перевод Л. Демазюра на французский язык (1560) и Фэра, переложившего на английский девять книг (1562); в 1573 году он был дополнен Твином. В 1582 году Ричард Стейнхерст опубликовал свой перевод английским гекзаметром первых четырех книг «Энеиды». Тогда же появился и перевод александрийским стихом, выполненный Норманом Свиром и братьями д'Анье. Первый поэтический волвный перевод «Энеиды» на немецкий язык был сделан Иоанном Шпренгом в 1601 году.
Для литературы XVII и XVIII веков наследие Вергилия продолжает сохранять значение живой традиции.
В буколической традиции этого времени различаются несколько направлений. Как прямое подражание эклогам Вергилия с традиционным состязанием пастухов в пении и воспеванием возлюбленной написаны несколько пастушеских стихотворений Д. Мильтона (1608–1674) и А. Попа (1688–1744). Роман-идиллия «Астрея» (1607) Оноре д'Юрфе, где пастухи приобрели утонченность французских аристократов, связана с возрожденческим романом-идиллией типа «Аркадии» Санадзаро.
В «Рассуждении о природе эклоги» (1688) французского писателя Б. Фонтенеля (1657–1757) буколический жанр осмысляется как прямой призыв к добродетельной и счастливой жизни, приобретает характер дидактики. Так написаны идиллии знаменитой «десятой музы» Франции мадам Дезульер и прозаические идиллии немецкого писателя Соломона Гесспера, где пастушеская условность решена в духе рококо.
Появившаяся в конце XVIII — начале XIX века сентиментальная идиллия с ее интересом к пастуху как к «маленькому человеку» (Э. Юнг, 1683–1765, и Т. Грей, 1716–1771 — в Англии; И.-Г. Фосс, 1751–1826 — в Германии) связана скорее с Феокритом, чем с Вергилием. Кроме того, пастуха в этом типе идиллии часто заменяет учитель, сельский священник, так что о прямом следовании буколической традиции, а тем более традиции Вергилия, здесь говорить нельзя.
Семнадцатый и в особенности восемнадцатый век — время наибольшей популярности «Георгик». Английский поэт, драматург и литературный критик XVII века Д. Драйден (1631–1700) называет «Георгики» «божественным творением» Вергилия, Вольтер видит в Вергилии прежде всего творца «сладчайших» «Георгик».
В подражаниях и переработках поэмы вергилиевский «счастливый селянин» становится дворянином, наслаждающимся жизнью в своей усадьбе, причем хозяйственные наставления касаются садоводства, опущенного у Вергилия: «Сады» (1665) Рене Рапэна на латинском языке, «Английские сады» (1772–1778) Вильяма Мейсона, «Садовые Георгики» (1784) У. Купера.
Новейшие подражатели поэмы развивают римскую тему «Георгик». В Англии, например, на теме «похвалы Италии» возникает целая серия поэм, посвященных хвалебным описаниям усадеб «счастливой Англии». Материал «Георгик» служит основанием и сельскохозяйственных трактатов того времени.
Эстетика классицизма XVII и XVIII веков узнает в «Энеиде» и ее герое образец именно классицистического совершенства. «Энеида» является образцом для трагедии, и Расин строит «Андромаху» на коллизии третьей книги Вергилиевой поэмы. В 1674 году «Энеида» иллюстрирует каноны классицистического эпоса в «Поэтике» Буало и в «Письме в Академию» Ф. Фенелона, а в 1728 году она рекомендуется объектом для подражания в «Опыте об эпической поэме» Вольтера. В эпической практике XVII века следы «Энеиды» есть в написанных по гомеровскому сюжету «Приключениях Телемака» Фенелона, где классическая эпопея сталкивается с эпопеей воспитательного характера, а в XVIII веке Вольтер смог проверить свою теорию, написав эпическую поэму «Генриада» с использованием основных сюжетных линий «Энеиды» и с прославлением Генриха IV в параллель прославлению Вергилием Августа.
В XVII и XVIII веках расцветает бурлескная традиция переработок «Энеиды» — травестированная «Энеида» Лалли в Италии (1633), П. Скаррона во Франции (1648–1658), А. Блумауэра в Австрии (1784–1788). К этому времени принадлежат и наиболее значительные переводы из Вергилия. Известен французский перевод «Буколик», сделанный Грессе Блуа (1734). Классическим переводом «Георгик» считается перевод на немецкий язык И.-Г. Фосса (1798–1800). В лоне английского классицизма появился перевод «Энеиды» Д. Драйдена (1697), ставший таким же классическим переводом для Вергилия, как перевод А. Попа для Гомера. Во Франции классическим долгое время считался перевод Жака Делиля, выдержавший около полусотни изданий («Георгики» — 1769, «Энеида» — 1804). Вторую и четвертую книги «Энеиды» перевел Ф. Шиллер (1759–1805), эпизод о Нисе и Эвриале начал переводить Ф. Гельдерлин (стихи 176–317).
Эпоху в филологическом изучении Вергилия составили амстердамское издание 1676 года Николая Гейнзия и комментированное издание немецкого ученого Христиана Гейне (1729–1812).
Классицизм видит в Вергилии, и особенно в «Энеиде» и ее герое, воплощение долга и разума и поэтому ставит «организованного» Вергилия выше «дикого» Гомера. Романтики, особенно в Германии, отталкиваясь от классицистической регламентации, в той же «организованности» Вергилия видят недостаток оригинальности, гения, считают его холодным подражателем Гомера. Но неприятие Вергилия романтизмом XIX века — скорее реакция на классицизм, чем на самого поэта.
При всей насмешливой неприязни романтиков к Вергилию, Рене Шатобриан (1768–1848) высоко оценивает его в «Гении христианства» (1802), Гюго (1802–1885) до конца жизни любил перечитывать «страшные» места из «Энеиды», Ш. Сент-Бёв в «Этюде о Вергилии» (1859) видит в «Энеиде» человечность, чувствительность и нежность. Характерно, что романтики и переводили из Вергилия. У П. Шелли (1792–1822) есть перевод эклоги X, Д. Китс полностью перевел «Энеиду» (перевод до нас не дошел). У У. Вордсворта (1770–1850) был замысел полного перевода поэмы, — в его бумагах найден фрагмент перевода первой книги. Вторую книгу перевел на итальянский язык Д. Леопарди (1798–1837).
Начиная с XIX века влияние Вергилия становится менее непосредственным, приобретая значение тщательно оберегаемого культурного наследия. Намеки на сюжеты из произведений Вергилия встречаются у В. Теккерея (1811–1863), Г. Флобера (1821–1880), Анатоля Франса (1844–1924). Но открытие новых аспектов поэзии Вергилия принадлежит уже в основном сфере научного исследования. Труды филологов конца XIX — начала XX века возвращают «Энеиде» репутацию оригинального произведения, а не рабского подражания гомеровским поэмам. Современную вергилиану отличает интерес к внутреннему строю поэзии Вергилия, к взаимосвязи формы и содержания в каждом из его произведений и во всех произведениях в целом. Развивается тенденция символического истолкования, утверждается трагический пафос поэзии Вергилия, особенно «Энеиды».
Образ трагического Вергилия, познавшего несовершенство языческого мира и осененного благословением ангела в час своей смерти, возникает в романе известного австрийского писателя Германа Броха (1886–1951) «Смерть Вергилия» (1941).
В русской литературе влияние Вергилия значительно менее ощутимо.
Идиллическая традиция имеет в России довольно широкое распространение в XVIII — начале XIX века, но это в очень малой степени традиция Вергилия. В идиллиях А. Сумарокова (1717–1777), Я. Княжнина (1742–1791), Вл. Панаева (1792–1859) угадывается влияние французских идиллий позднего классицизма. Идиллические стихотворения Г. Державина (1743–1816) («Призывание и явление Плениры», «Спящий Эрот») почти не отличаются от его анакреонтики. У Н. Карамзина (1766–1826) («Филлида») идиллия сливается с романсом, у В. Жуковского (1783–1852) («Жалоба пастуха») — с элегией. Знаменитые идиллии ХIХ века «Отставной солдат» A. Дельвига (1798–1831) и «Рыбаки» Н. Гнедича (1784–1833) имеют своим образцом скорее Феокрита, а также немецкую идиллию XVIII века. «Буколики» Вергилия встречаются в виде непосредственных реминисценций в «Ниссе» B. Тредиаковского (1703–1769) и «Полидоре» М. Ломоносова (1711–1765).
Русские переводы «Буколик» немногочисленны: перевод эклоги I В. Рубана (СПб. 1770); перевод александрийским стихом, сделанный А. Мерзляковым (СПб. 1807); перевод И. Соснецкого (М. 1871).
«Георгики» не вызвали подражаний и переделок в России. На русском языке они впервые появились в переводе В. Рубана (СПб. 1774). Перевод А. Воейковым «Садов» Ж. Делиля, написанных в подражание Вергилиевым «Георгикам», явился как бы косвенным переводом «Георгик». Переводы XIX века принадлежат университетским филологам А. Раичу и И. Соснецкому.
В советское время «Буколики» и «Георгики» вышли в переводе С. Шервинского: Вергилий, Сельские поэмы: Буколики, Георгики, перевод, вступительная статья и комментарии С. Шервинского, «Academia», M. — JI. 1933.
Непосредственное влияние на русскую литературу оказала «Энеида» в XVIII веке. Русская классическая эпопея от «Петриды» (1730) А. Кантемира до «Александриады» (1836) Д. Кашкина вырабатывала эпический язык и стиль на «Энеиде» в сочетании с гомеровскими поэмами. Вергилиевско-гомеровский язык — образец и для «чистой» героико-мифологической эпопеи («Телемахида» В. Тредиаковского, 1766; характерно, что, являясь переложением «Приключений Телемака» Фенелона, «Телемахида» имеет обороты, встречающиеся не у Фенелона, а у Вергилия и Гомера), и для героико-национальной эпопеи исторического характера: «Петрида» А. Кантемира, «Петр Великий» (1760–1761) М. Ломоносова, «Россиада» (1779) В. Хераскова.
Перевод Н. Гнедича сделал поэму Гомера фактом русской литературы. Этого не случилось с «Энеидой». Поэма вошла в русскую поэзию XIX века скорее материалом для литературных намеков и отсылок; так произошло с «Подражанием Данте» (1832) А. Пушкина или с его же «Городком» (1815).
Взгляды на «Энеиду» как на холодное, подражательное произведение нашли отклик у Пушкина («…чахоточный отец немного тощей «Энеиды» — «А. Л. Давыдову», 1824) и у В. Г. Белинского («Разделение поэзии на роды и виды»).
С бурлескной традицией связаны «Вергилиева Энеида наизнанку» Осипова (изд. 1791 г.) и «Перелицованная «Энеида» И. Котляревского. Эта последняя пользовалась в России и на Украине чуть ли не большим успехом, чем сам оригинал. В отличие от травестии Осипова, представляющей собой переделку на русский лад бурлеска Бламауэра с довольно грубым комикованием, «Энеида» Котляревского предлагает гибкий сплав сатиры на действительность с несколько насмешливой грустью по поводу героического прошлого Украины.
Первый полный русский перевод «Энеиды» — александрийским стихом — был сделан В. Петровым: «Еней. Героическая поэма Публия Виргилия Марона» (первая книга — 1770 г., остальные публиковались позже). За ним последовал перевод трех первых книг В. Сапковского (СПб. 1775). В 1808–1809 годах фрагменты из «Энеиды», также переведенные александрийским стихом, напечатал А. Мерзляков. Наконец, в 1822 году В. Жуковский напечатал под названием «Разрушение Трои» перевод второй книги, сделанный гекзаметром.
Тридцать лет спустя, с конца 1851 года, «Современник» стал печатать (по одной книге в номере) полный перевод «Энеиды» размером подлинника, сделанный И. Шершеневичем. На этот перевод откликнулся подробной (не опубликованной при жизни) рецензией Н. Добролюбов, писавшиий: «…трудно передать вполне верно и художественно такое произведение, которое проникнуто чуждым для нас миросозерцанием, служит отражением чуждой современному человеку жизни, написанное на языке, навсегда умолкнувшем для нас…» («О Вергилиевой «Энеиде» в русском переводе г. Шершеневича», 1853–1854). В 1868 году И. Шершеневич издал свой перевод отдельной книгой в Варшаве. Чистым курьезом остался перевод И. Соснецкого, сделанный рифмованным анапестом (1878). Вскоре вышли переводы А. Фета (совместно с Владимиром Соловьевым; М. 1888) и И. Квашнина-Самарина (1893).
В. Брюсов, отдавший много лет переводу «Энеиды», принимался за него дважды, исходя из совершенно различных переводческих принципов; однако работа осталась незавершенной, последние пять книг перевел Сергей Соловьев. В этом переводе «Энеида» вышла в издательстве «Academia» в 1933 году. Сравнительный анализ русских переводов «Энеиды» содержится в статье Ф. А. Петровского «Русские переводы «Энеиды» и задачи нового ее перевода» (сборник «Вопросы античной литературы и классической филологии», М. 1966).
В настоящем томе «Библиотеки всемирной литературы» «Буколики» и «Георгики» публикуются в переводе С. Шервинского, коренным образом переработанном для этого издания; перевод «Энеиды», выполненный С. Ошеровым в 1954–1969 годах, публикуется впервые.
В основу перевода положено издание: P. Yergilii Maronis Opera… edidit… Albertus Forbiger. Partes I–III, Lipsiae, 1873–1875.
Учтены также следующие издания: P. Vergilius Maro, Opera omnia, vol. I–III, recensuit 0. Ribbeck, Lipsiae, 1859–1868; «Oeuvres de Virgile», texte établi et commenté par Benoist, Paris, 1918; «Vergil's Gedichte», erklärt von Th. Ladewig, Berlin, zwölfte Auflage, 1902–1907.